Для кого мой нарядный новый сборник,
Пемзой жёсткою только что оттёртый?
Он, Корнелий, тебе: ты неизменно
Почитал кое-чем мои безделки.
Нам дерзнул рассказать века в трёх книгах —
Труд учёный, клянусь, и преусердный.
Так, каков он ни есть, прими мой сборник!
А твоим покровительством, о Дева,
Птенчик, радость моей подруги милой,
С кем играет она, на лоне держит,
Кончик пальца даёт, когда попросит,
Побуждая его клевать смелее,
С чем-нибудь дорогим развлечься надо,
Чтоб немножко тоску свою рассеять,
А вернее — свой пыл унять тяжёлый, —
Если б так же я мог, с тобой играя,
Плачьте, о Купидоны и Венеры,
Все на свете изысканные люди!
Птенчик умер моей подруги милой,
Птенчик, радость моей подруги милой,
Был он мёда нежней, свою хозяйку
Знал, как девушка мать родную знает.
Никогда не слетал с её он лона,
Но, туда и сюда по ней порхая,
А теперь он идёт дорогой тёмной,
По которой никто не возвращался.
Будь же проклят, о мрак проклятый Орка,
Поглощающий всё, что сердцу мило, —
О слепая судьба! О бедный птенчик!
Ты виновен, что у моей подруги
Покраснели от слёз и вспухли глазки!
Корабль, который здесь вы, гости, видите,
Хоть мал, а говорит, что был он всех быстрей,
Что ни одна громадина плавучая
Ни разу не могла опередить его,
Что это подтвердит и Адриатики
Бурливой брег, и острова Кикладские,
И Родос благородный с дикой Фракией,
И Пропонтида, и лука Понтийская,
Косматым лесом. На киторском темени
Широко он шумел листвой глаголющей.
Понтийская Амастра, щедрый буками
Китор, все это знали вы и знаете, —
Он возвышался у тебя на маковке,
В твоём он море вёсла в первый раз смочил
И через столько бурь с их злобой тщетною
Хозяина доправил, слева, справа ли
Дул с двух сторон и ходу прибавлял ему.
Обетов никаких береговым богам
Он не принёс ни разу до прибытия
Морями всеми к озеру прозрачному.
В укрытии, вам, братья, посвятив себя,
Двойничный Кастор и двойничный Кастора.
Будем, Лесбия, жить, любя друг друга!
Пусть ворчат старики — за весь их ропот
Мы одной не дадим монетки медной!
Пусть заходят и вновь восходят солнца, —
Бесконечную ночь нам спать придётся.
Дай же тысячу сто мне поцелуев,
Снова тысячу дай и снова сотню,
И до тысячи вновь и снова до ста,
Перепутаем счёт, чтоб мы не знали,
Чтобы сглазить не мог нас злой завистник,
Зная, сколько с тобой мы целовались.
Флавий! Верно, о ней, своей любезной,
Будь она недурна, не будь нескладна,
Ты сказал бы Катуллу, не смолчал бы.
Но молчишь ты, стыдясь, и я не знаю,
Но что ты не вдовцом проводишь ночи,
Громко ложе твоё вопит венками
И сирийских духов благоуханьем;
И подушки твои, и та, и эта,
И дрожит, и трещит, и с места сходит.
Бесполезно скрывать, и так всё видно.
Что? Да весь исхудал ты с перелюба,
Значит много себе позволил дури.
Сам скажи, — и тебя с твоей любовью
До небес вознесу в стихах изящных.
Сколько, спрашиваешь, твоих лобзаний
Надо, Лесбия, мне, чтоб пыл насытить?
Много — сколько лежит песков сыпучих
Под Киреною, сильфием поросшей,
До гробницы, где Батт схоронен древний;
Сколько на небе звёзд в молчаньи ночи
Видит тайны любви, блаженство смертных!
Поцелуев твоих, чтоб было вдосталь
Чтобы их сосчитать не мог завистник,
Нечестивый язык не мог бы сглазить.
Катулл несчастный, перестань терять разум,
И что погибло, то и почитай гиблым.
Ещё недавно были дни твои ясны,
Когда ты хаживал на зов любви к милой,
Вы знали разных радостей вдвоём много,
Желанья ваши отвечали друг другу.
Да, правда, были дни твои, Катулл, ясны.
Теперь — отказ. Так откажись и ты, слабый!
Терпи, скрепись душой упорной, будь твёрдым.
Прощай же, кончено! Катулл уж стал твёрдым,
Искать и звать тебя не станет он тщетно.
А горько будет, как не станут звать вовсе…
Кто подойдёт? Кого пленишь красой поздней?
Кого любить ты будешь? Звать себя чьею?
И целовать кого? Кого кусать в губы?
А ты, Катулл, решась, отныне будь твёрдым.
Ты, Вераний, из всех мне близких первый
Друг, имей я друзей хоть триста тысяч,
Ты ль вернулся домой к своим пенатам,
Братьям дружным и матери старушке?
Видя целым тебя, вновь буду слушать
Об иберских краях, делах, народах
Твой подробный рассказ: обняв за шею,
Зацелую тебя в глаза и в губы.
Кто меня веселей, меня счастливей?
Вар мой с площади раз к своей подружке
Свёл меня посмотреть — я был свободен.
Мигом я увидал, что потаскушка,
Но собой недурна и не без лоска.
Про Вифинию — как, мол, там живётся
И как много нажить сумел я денег.
Отвечал я, как есть: ни с чем вернулись
Все: и сам я, и претор, и когорта,
Да и претор — свинья: свои же люди,
А ни на волос к ним вниманья!.. — «Всё же, —
Отвечают они, — ты, верно, добыл
То, что там, говорят, вошло в обычай:
Мне хвастнуть, что, мол, я других счастливей.
«Уж не так, говорю, мне было худо,
Хоть на долю мне край неважный выпал,
Чтоб шести не купить верзил здоровых!»
Ни единого нет, кто мог бы ножку
Старой койки моей взвалить на плечи…
А распутнице что? Она сейчас же:
«Мой Катулл, говорит, мне их на время
Мне к Серапису в храм». — «Ну что же, можно…
Завтра… только они… я спутал малость…
Так сказать, не мои… их мой товарищ
Цинна Гай… так сказать… себе их добыл…
Ими пользуюсь вроде как своими…»
До чего же груба ты и настырна,
Человеку не дашь чуть-чуть забыться!
Фурий и Аврелий, везде с Катуллом
Рядом вы, хотя бы он был за Индом,
Там, где бьют в брега, грохоча далече,
Волны Востока, —
Или саков, иль стрелоносных парфов,
Или там, где воды окрасил моря
Нил семиустый,
Или даже Альп одолел высоты,
Галльский видел Рен и на крае света
Страшных бриттанов;
Что бы ни послала всевышних воля,
Все вы вместе с ним испытать готовы.
Горьких два слова:
Сладко пусть живёт посреди беспутных,
Держит их в объятье по триста сразу,
Никого не любит, и только чресла
Но моей любви уж пускай не ищет,
Ей самой убитой, — у кромки поля
Гибнет так цветок, проходящим мимо
Срезанный плугом!
Ты рукой, Марруцин Азиний, левой
За игрой и вином нечисто шутишь:
Под шумок у зевак платки таскаешь.
Это что ж? Остроумие? Нет, дурень,
Мне не веришь? Спроси хоть Поллиона,
Брата, он и талант отсыпать рад бы,
Чтоб проделки покрыть твои, мальчишка
Знает толк в развлеченьях и остротах.
Получай иль верни платок сетабский.
Нет, не сам по себе платок мне дорог —
Мнемосины он дар и дружбы доброй.
Он Веранием и Фабуллом прислан
Я подарок друзей любить обязан,
Как Веранчика милого с Фабуллом.
Хорошо ты откушаешь, Фабулл мой,
Если мил ты богам, на днях со мною,
Только сам принеси с собой получше
Да побольше обед, зови красотку,
Если так, хорошо откушать сможешь,
Драгоценный ты мой, а у Катулла
Весь кошель затянуло паутиной.
Но зато от души любовь получишь
Ароматную мазь, моей подруге
Подношенье Венер и Купидонов.
Как понюхаешь, вмиг богов попросишь,
Чтоб ты стал целиком, Фабулл мой, носом!
Если не был бы ты мне глаз дороже,
Кальв мой милый, тебя за твой гостинец
Ненавидел бы я ватиниански.
Что такого сказал я или сделал,
Да накажут того клиента боги,
Кто набрал тебе стольких нечестивцев!
Небывалый подарок! Не иначе,
Это Суллы работа грамотея.
Что не зря для него ты потрудился.
Боги! Ужас! Проклятая книжонка!
Ты нарочно её прислал Катуллу,
Чтобы он целый день сидел, как дурень,
Это так не пройдёт тебе, забавник!
Нет, чуть свет побегу по книжным лавкам,
Там я Цезиев всех и всех Аквинов,
И Суффена куплю — набор всех ядов!
Вы же будьте здоровы, отправляйтесь
Вновь, откуда нелёгкая несла вас,
Язва века, негодные поэты!
И себя, и любовь свою, Аврелий,
Поручаю тебе. Прошу о малом:
Если сам ты когда-нибудь пленялся
Чем-нибудь незапятнанным и чистым, —
Говорю не о черни, опасаюсь
Я не тех, что на форуме толкутся,
Где у каждого есть свои заботы, —
Нет, тебя я боюсь, мне хрен твой страшен,
В ход пускай его, где и как захочешь,
Только выглянет он, готовый к бою,
Лишь юнца моего не тронь — смиренна
Эта просьба. Но если дурь больная
Что посмеешь на нас закинуть сети, —
Ой! Постигнет тебя презлая участь:
Раскорячут тебя, и без помехи
Хрен воткнётся в тебя и ёрш вопьётся.
Вот ужо я вас <……..>
Мерзкий Фурий с Аврелием беспутным!
Вы, читая мои стишки, решили
По игривости их, что я развратен?
Сам лишь должен поэт, стихи — нимало.
У стихов лишь тогда и соль и прелесть,
Коль щекочут они, бесстыдны в меру,
И легко довести до зуда могут, —
Тех, которым не в мочь и ляжкой двигать.
Из-за тысячи тысяч поцелуев
Перестали меня считать мужчиной?
Вот ужо я вас <…….>
О Колония, хочешь ты на мосту своём длинном
Порезвиться и поплясать, да боишься решиться:
Стар мостишко, столбами слаб, да и строен из дряни,
Бедный рухнет того гляди в тину кверху ногами.
И окажется даже впрок для священных плясаний.
Я, Колония, между тем, всласть хочу насмеяться:
Есть у нас гражданин один — вот кого бы охотно
Я с моста твоего швырнул с головой и ногами;
Где зловонная гуще грязь и бездоннее тина.
Больно он не остёр умом, понимает не больше,
Чем в дрожащих руках отца годовалый младенец.
А у глупого есть жена в лучшем возрасте жизни,
Вот за ней бы и глаз да глаз, как за спелою гроздью,
А ему-то и дела нет, пусть гуляет, как хочет,
Он лежит, не подымется, как в канаве ольшина,
Чей у корня подрублен ствол топором лигурийца,
Точно так же и мой чурбан: спит — не слышит, не видит,
И не знает, кто сам он есть, и живёт он, иль мёртвый.
Вот его и хотел бы я с вашей сбросить мостины —
Тут, авось, уж встряхнётся он, как хлебнёт из болота
Как во вмятине вязкой мул оставляет подкову.
Стихотворения 18—20 отсутствуют
Ты, о всех голодов отец, Аврелий,
Тех, что были уже и есть поныне,
И которые впредь нам угрожают,
Вздумал ты обладать моим любимцем,
Льнёшь к нему и забавам всяким учишь.
Тщетно. Сколько ни строй мне всяких козней,
Всё же первый тебя я обмараю.
Если будете вы блудить, наевшись,
Будешь голодом ты морить мальчишку?
Это дело ты брось, пока прилично,
Или бросишь, когда замаран будешь.
Суффен, которого ты знаешь, Вар, близко, —
Прелестный человек: умён, остёр, вежлив.
Но он же и стихов насочинял бездну:
В день выдаёт по десять тысяч строк с лишним.
Как водится, — папирус у него царский,
На новых палках, шнур и переплёт — красны,
Свинцом линован свиток и оттерт пемзой.
Но почитай стихи… и где ж Суффен прежний?
И до чего же страшный, не узнать вовсе.
Так, значит, тот, кого мы шутником звали
И тёртым остряком, или ещё хуже, —
На деле груб, грубее мужичья, только
Минуты нет, когда стихи писать сядет.
Как он любуется собой и как счастлив!
Но все мы слабы: нет ведь никого, в ком бы
Не обнаружился Суффен, хотя б в малом.
Никто не видит сам, что за спиной носит.
Фурий, раб за тобой ларца не носит,
Нет клопов, пауков, тепла в жаровне,
Есть родитель зато с женой, чьи зубы
Даже камень, и то глодать готовы.
То есть мачехой, жить отлично можешь.
Что ж тут дивного? — все вы трое здравы,
И желудок варит, и не дрожите,
Что ваш дом погорит иль рухнет за ночь;
Ни иная беда, каких немало.
Тело ссохлось у вас, как роговое,
Иль, вернее, любого рога твёрже
От жары и от стуж, — к тому же голод!
Не потеете, не течёт из носа,
И слюна не бежит, и нет мокроты.
Но о том я скажу, что поопрятней,
Что любой солоницы зад твой чище:
Да и какаешь ты бобом да галькой.
Если ж их растирать начнёшь в ладонях,
Так и пальцев себе не замараешь.
Эту выгоду, Фурий, это счастье
Так каких ещё в долг тебе сто тысяч?
Брось просить: и без этого ты счастлив!
Всех Ювенциев цвет, причём не только
Ныне здравствующих, но живших раньше,
Даже тех, кому жить ещё придётся, —
Лучше денег ты сунь сему Мидасу
Впредь тебе докучать своей любовью.
«Разве ж он не красив?» — Красив, да только
Ни раба, ни ларца при нём не видно.
Что захочется, делай с ним, но помни:
Распутный Талл, ты, неженка, нежней мозгов гусиных,
Ты, мягче пуха кроличья, иль нитей паутинных,
Дряблее плоти старческой, иль самой мочки уха, —
И ты же, Талл, по части краж неистовее бури,
Ты плащ мне возврати, о Талл, украденный тобою,
Платок сетабский, пёстрые, узорные вифинки,
Их напоказ ты выставил, как родовые, дурень!
Ты из когтей их выпусти и мне верни скорее,
Дождёшься сраму! — жгучая тебе распишет плётка,
И, как корабль, застигнутый жестокой бурей в море,
Тогда ты под рукой моей заскачешь против воли!
Фурий, домик твой сельский от всех ветров
Южных, северных, западных, восточных
Загорожен, точней сказать, заложен, —
По оценке, в пятнадцать тысяч двести.
О, ужаснейший ветер и зловредный!
Мальчик, распорядись фалерном старым,
Наливай мне вино покрепче в чашу, —
Так Постумия, правя пир, велела,
Пьяных гроздьев сама пьяней налившись.
Ты же прочь уходи, вина погибель,
Ключевая струя, ступай к суровым, —
Здесь несмешанный сок Фиониана.
Вы, Пизонова рать, когорта нищих
С лёгкой кладью — одни мешки пустые!
Друг Вераний, и ты, Фабулл мой милый!
Как же сладились вы с мерзавцем вашим?
Знать, вписали расход взамен прихода
На таблички свои? Так я, не смея
Бросить претора, лишь расход итожу.
Меммий, здорово ж ты меня и долго
Ныне вижу: и вам пришлось не легче,
Так же крепко и гнуты вы и биты.
Вот, ищи себе впредь друзей из знати!
Всех бессмертных молю, чтоб вы пропали,
Кто это в силах видеть, в силах вытерпеть,
Коль не развратник, не игрок, не взяточник?
Всё у Мамурры, чем владела Галлия
Косматая и дальняя Британния.
А он теперь, надменный, загордившийся,
По всем постелям вдосталь нагуляется
Невинным голубком, самим Адонисом!
Распутный Ромул, долго ль будешь всё сносить?
Не с тем ли, полководец ты единственный,
На острове том был, на крайнем, западном,
Чтоб этот ваш блудящий хрен истасканный
По двести и по триста тысяч клал в мошну?
Уже ль ещё он мало проблудил, проел?
Сначала он добро мотал отцовское;
Стал Понт ему второй добычей; третьей же —
Иберия, — то помнит златоносный Таг;
Зачем же зло пригрели вы? Что может он?
Лишь прожирать наследства за наследствами?
Не для того ли, в Граде первомощные,
Вы, тесть и зять, всё привели к погибели?
Ты забывчив, Альфен, ты изменил верным товарищам,
Не жалеешь того, кто у тебя верным дружочком слыл,
Не колеблешься ты пренебрегать мною, коварнейший!
Разве лживых друзей злые дела льстят небожителям?
Что же делать, скажи, ежели нам верить уж некому?
Мне не ты ли внушал, злой человек, чтобы душа моя
Вся любви предалась, словно я мог верности ждать в любви?
Прочь отходишь теперь: ты все слова, ты все дела твои
Ты меня позабыл; но божества — помнят, и помнит всё
Верность, карой грозя. Время придёт — горько раскаешься.
Всех полуостровов и островов в царстве
Нептуновом, в озёрных и морских водах
Жемчужина, мой Сирмион! О как рад я,
Как счастлив, что я здесь, что вновь тебя вижу!
Не верю сам, что предо мной ты вновь, прежний.
О, что отрадней, чем, забот свалив бремя,
С душою облегчённою прийти снова
Усталому от странствий к своему Лару
Вот вся награда за труды мои… Здравствуй,
Мой Сирмион, ликуй: хозяин твой — дома!
Ликуйте, озера Лидийского волны!
Все хохочите, сколько в доме есть Смехов!
Я прошу, моя радость, Ипсифилла,
Наслажденье моё, моя утеха,
Днём проведать тебя позволь сегодня!
А позволишь — смотри, чтобы не в пору
Да сама никуда уйти не вздумай,
Но меня поджидай и приготовься
Девять кряду со мной сомкнуть объятий.
Если так, разрешай скорей: нет мочи, —
<…>
Ты, общественных бань ворюга знатный,
О, Вибенний отец с блудягой сыном,
Всех грязнее отец в искусстве гнусном,
Всех прожорливей сын глотает гузном.
Вам бы лучше сбежать куда подальше:
Все тут знают, каков отец грабитель,
А шершавые ягодицы сына
За медяшку и то никто не купит.
Мы — Дианой хранимые,
Девы, юноши чистые.
Пойте, юноши чистые,
Пойте, девы, Диану!
Дочь Юпитера вышняя,
О рождённая матерью
Под оливой делийской, —
Чтоб владычицей стала ты
И урочищ таинственных,
И потоков гремящих!
В муках родов глаголема
Ты Люциной-Юноною;
С чуждым светом Луною!
Бегом месячным меришь ты
Путь годов, и хозяину
Добрым полнишь ты сельский дом
Под любым из имён святись
И для племени Ромула
Будь опорою доброю,
Как бывала издревле!
Ты Цецилию, нежному поэту,
Сотоварищу мне, скажи, папирус,
Чтоб он ехал скорей в Верону, бросив
Новый Ком и Ларийское прибрежье.
То, что друг его (он же мой) надумал.
Если будет умён, он путь — проглотит,
Пусть хоть тысячу раз его подруга
Обвивает ему руками шею
Ведь она, коли мне доносят правду,
Обмирает об нем, от страсти гибнет
С той поры, как при ней, ещё не кончив,
«Диндимену» читал свою — тогда-то
Но сердиться не буду: ты ученей
Даже Музы Сапфо — и впрямь Цецилий
Песнь про матерь богов отлично начал!
Срам Волюзия, смрадные «Анналы»,
Выполняйте обет моей подружки!
И Венере святой, и Купидону
Обещала она, что если только
Писанину дряннейшего поэта
Возложить на алтарь хромого бога,
Чтоб её на дровах он сжёг заклятых, —
Вот надумала что остро и тонко
О, рождённая в море синем, всюду
Чтут, богиня, тебя: святой Идалий,
Урий плоский, Анкона и обильный
Тростьем Книд, Амафунт и Голг и общий
Подтверди, что обет уже исполнен,
Ибо он и не груб и не безвкусен.
Вы же смело теперь в огонь ступайте
С деревенщиной всей и всем зловоньем
Таверна злачная, вы все, кто там в сборе
(Девятый столб от храма близнецов в шапках),
Вы что ж, решили, что у вас одних трости?
Что можете одни всех заиметь женщин,
Ужели, если в ряд сидите вы, дурни,
Будь вас хоть сто, хоть двести, не решусь разом
Всем стам и всем двумстам сидящим в рот вмазать?
Ещё добавьте: весь фасад норы вашей
Раз девушка моя с моих колен встала,
Которую любил я крепче всех в мире,
Из-за которой я такие вёл битвы, —
И нынче села, богачи и знать, с вами,
Вы, голытьба, срамцы, хлыщи с глухих улиц!..
А больше всех — Эгнатий, волосач первый,
Из кроличьего края, кельтибер кровный;
Густая борода — твоя, болван, слава
Плохо стало Катуллу, Корнифиций,
Плохо, небом клянусь, и тяжко стало.
Что ни день, что ни час, всё хуже, хуже.
Но утешил ли ты его хоть словом?
А ведь это легко и так немного!
Я сержусь на тебя — ну где же дружба?
Но я всё-таки жду двух-трёх словечек,
Пусть печальнее плачей Симонида.
Эгнатий, красотой кичась зубов белых,
Всегда смеётся, всюду. На суде, скажем,
Защитник уж успел людей вогнать в слёзы —
А он смеётся. Или — над костром сына
А он смеётся. Всюду и над всем, скалясь,
Смеётся! У него такая дурь сроду:
По мне, он невоспитан и с дурным вкусом.
Послушай же меня, Эгнатий друг: будь ты
Будь бережливый умбр или этруск тучный,
Иль чёрный и зубастый ланувин, будь ты
Хоть транспаданец (и своих задел кстати!)
Иль из иных краёв, где зубы все чистят,
Нет в мире ничего глупей, чем смех глупый.
Но ты ведь кельтибер, а кельтибер каждый
Полощет зубы тем, что наструил за ночь,
И докрасна при этом трёт себе дёсны.
Тем, значит, больше он своей мочи выпил!
Что за злобный порыв, бедняга Равид,
Мчит тебя на мои кидаться ямбы?
Иль внушает тебе, не в пору призван,
Некий бог между нас затеять ссору?
Иль у всех на устах ты быть желаешь?
Но зачем? Иль любой ты ищешь славы?
Что ж, надолго останешься ославлен,
Если вздумал любить моих любовниц!
Амеана, защупанная всеми,
Десять тысяч сполна с меня взыскует —
Да, та самая, с неказистым носом,
Лихоимца формийского подружка.
Вы, родные, на ком об ней забота, —
И друзей, и врачей скорей зовите!
Впрямь девица больна. Но не гадайте,
Чем больна: родилась умалишённой.
Эй вы, гендекасиллабы, скорее!
Сколько б ни было вас — ко мне спешите!
Иль играется мной дурная шлюха,
Что табличек вернуть не хочет ваших.
Ну, за ней, по следам! И не отстанем!
— Но какая ж из них? — Вон та, что нагло
Выступает, с натянутой улыбкой,
Словно галльский кобель, оскалив зубы.
«Дрянь вонючая, отдавай таблички!
Отдавай, дрянь вонючая, таблички!»
Не смутилась ничуть? Бардак ходячий,
Или хуже ещё, коль то возможно!
Мы железную морду в краску вгоним!
Так кричите опять, кричите громче:
«Дрянь вонючая, отдавай таблички!
Отдавай, дрянь вонючая, таблички!»
Знать, придётся сменить и смысл, и форму,
Коль желаете вы достичь успеха:
«О чистейшая, отдавай таблички!»
Здравствуй, дева, чей нос отнюдь не носик,
Некрасива нога, глаза не чёрны,
Не изящна рука, не сухи губы,
Да и говор нимало не изыскан,
Лихоимца формийского подружка!
И в провинции ты слывёшь прекрасной?
И тебя с моей Лесбией равняют?
О не смыслящий век! о век не тонкий!
Сабинская ль, Тибурская ль моя мыза —
Сабинская для тех, кто уколоть любит,
Тибурская ж для тех, кто мне польстить хочет,
Сабинская ль, Тибурская ль она, славно
И даже выгнал из груди лихой кашель,
В котором мой желудок виноват, ибо
На днях объелся я роскошных блюд всяких
У Сестия, когда читал тех яств ради
Напитанный отравой и чумой злобы.
Меня трепал озноб и частый бил кашель,
Пока я не бежал сюда под кров мирный
Крапивой и покоем исцелять хвори.
За то, что ты к грехам моим была доброй.
А ежели опять свой мерзкий хлам Сестий
Пришлёт мне с приглашением, — приму, что же,
Но пусть он насморк с кашлем сам теперь схватит,
За то, что кормит, обязав прочесть гадость.
Акму нежно обняв, свою подругу,
«Акма, радость моя! — сказал Септимий. —
Если я не люблю тебя безумно
И любить не готов за годом годы,
Пусть в Ливийских песках или на Инде
Встречу льва с побелевшими глазами!»
И Амур, до тех пор чихавший влево,
Тут же вправо чихнул в знак одобренья.
И пурпуровым ртом касаясь сладко
Томных юноши глаз, от страсти пьяных,
«Жизнь моя! — говорит. — Септимий милый!
Пусть нам будет Амур один владыкой!
В каждой жилке моей пылает пламя!»
Вновь услышал Амур и не налево,
А направо чихнул в знак одобренья.
Так, дорогу начав с благой приметы,
Акма другу одна милей на свете
Всех сирийских богатств и всех британских.
И Септимий один у верной Акмы,
В нём блаженство её и все желанья.
Кто Венеру знавал благоприятней?
Снова тёплые дни весна приносит,
Равноденствия смолкли непогоды
С дуновением ласковым Зефира.
Так простись же, Катулл, с фригийским краем,
К знаменитым летим азийским градам!
Чуя странствия, вновь душа трепещет,
Для весёлых трудов окрепли ноги.
Расставаться пора, прощайте, други!
Возвращаются врозь дорогой разной.
Порк и Сократион, Пизона руки,
Обе левые! — глад и язва мира!
Неужели Веранчику с Фабуллом
Вас двоих предпочёл Приап тот гнусный?
За роскошный вы пир с утра садитесь,
Наслаждаетесь всячески, мои же
Дорогие дружки на перекрёстке
Ждут, когда ж пригласят и их откушать.
Очи сладостные твои, Ювенций,
Если б только лобзать мне дали вдосталь,
Триста тысяч я раз их целовал бы.
Никогда я себя не счёл бы сытым,
Если б даже тесней колосьев тощих
Поднялась поцелуев наших нива.
Самый Ромула внук красноречивый,
Всех, кто жил и живёт, ещё, Марк Туллий,
И премногих, что жить в грядущем будут,
Благодарность тебе с поклоном низким
Шлёт Катулл, изо всех поэтов худший,
Точно так изо всех поэтов худший,
Как из всех ты патронов самый лучший.
На досуге вчера, Лициний, долго
На табличках моих мы забавлялись,
Как утончённым людям подобает,
Оба в несколько строк стихи писали,
На вино и на шутки отвечая.
Я вернулся домой, твоим, Лициний,
Остроумьем зажжён и тонкой речью,
Так, что, бедный, к еде не прикасался,
Весь я словно горел, всю ночь в постели
Провертелся, скорей бы дня дождаться,
Чтоб с тобой говорить, чтоб быть нам вместе.
А потом, когда телом истомлённым
Это, милый, тебе сложил посланье;
Из него о моих узнаешь муках.
Так не будь гордецом и эту просьбу
Ты уважь, на неё не плюнь, мой милый,
Берегись ей вредить: грозна богиня!
Тот с богами, кажется мне, стал равен,
Тот богов превыше, коль то возможно,
Кто сидит напротив тебя и часто
Видит и слышит,
Всех лишаюсь чувств оттого, что тотчас,
Лесбия, едва лишь тебя увижу, —
Голос теряю,
Мой язык немеет, по членам беглый
Звон стоит и шум, и глаза двойною
Ночью затмились.
Праздность, мой Катулл, для тебя зловредна,
Праздности ты рад, от восторга бредишь;
Градов сгубила.
Ну что ж? Ещё ли медлишь умирать, Катулл?
Зобатый Ноний восседает в курии;
Ватиний без стыда клянётся консульством;
Ну что ж? Ещё ли медлишь умирать, Катулл?
И смеялся же я на днях в собранье:
Там мой Кальв с удивительным искусством
Все ватиниевы грехи представил,
И в восторге, всплеснув руками, кто-то
Вдруг вскричал: — «Ну и шиш, каков оратор!»
Голова у Отона с черепочек;
Ляжки моет Герей, но по-мужицки;
Воздух портит Либон при всех неслышно, —
Ты и сам бы от них отворотился,
И Суффиций, в котле варёный дважды,
Будешь вновь на мои сердиться ямбы
Недостойные, первый полководец?
Умоляю: коль тебе не трудно,
Мне откройся, в какой ты тьме таишься.
Я искал тебя на Малом Поле,
В Цирке был, во всех был книжных лавках,
И Помпеево гульбище обегал,
Там ко всем подходил девицам всяким,
Тем, конечно, кто был лицом получше,
Стал кричать, приставать к ним: «Эй, отдайте
10 Мне Камерия, скверные девчонки!»
А одна приоткрыла грудь, сказала:
«Тут он, в розовых спрятался сосочках».
Если б стал я похож на стража Крита,
Как Пегас носился бы, стал Ладом,
Или же Персеем крылоногим,
Иль конём белоснежным биги Реса,
Ветры все призови с их быстрым лётом,
И свяжи и отдай их мне, Камерий, —
Всё ж до мозга костей я был бы выжат,
Телом всем и всем нутром измаян, —
Лучше впредь сообщай, где пропадаешь.
Иль застрял у красоток белотелых?
Если будешь молчать, зажавши губы,
Лучший ты из даров любви упустишь, —
Радует Венеру говорливость.
Лишь бы вашей любви я был участник.
Презабавная вещь, занятный случай!
Он вполне твоего достоин слуха,
Так посмейся, Катон, вослед Катуллу:
В самом деле, такой забавный случай!
Я мальчишку накрыл: молотит, вижу,
Девку. Я — да простит Диона! — тут же
Твёрдой палкой своей закончил дело.
Славно два подлеца развратных спелись, —
Хлыщ Мамурра и любострастник Цезарь!
Что ж дивиться? Обоих тоги в пятнах —
Тот в столичной грязи, а тот в формийской.
Хворь одна у двоих: они — двояшки.
Спят в постельке одной. Учены оба!
В каждом поровну тать и соблазнитель.
На девчонок идут единым строем.
Целий, Лесбия наша, Лесбия эта,
Эта Лесбия, что была Катуллом
Больше близких, сильней себя любима,
Нынче по тупикам и перекрёсткам
Знаменитых лущит потомков Рема!
Бононка Руфа своему сынку Руфу
И мать и <…> зараз; Менений ей мужем,
Она ж сынку ворует снедь с костров смертных:
Едва лишь с дров исчез какой-нибудь хлебец,
Сжигальщик меченый её при всех лупит.
В горах либийских принесён ты был львицей,
Иль Скиллой ты рождён, чей лает низ чрева,
И так душа твоя черна, что ты в силах
Без содрогания пренебрегать воплем
Отчаявшегося? Нет у тебя сердца!
О, холма Геликонского
Житель, племя Урании!
Ты, что нежную к мужу мчишь
Деву, о Гименей! Ио
Ты чело увенчай венком
Майорана душистого,
Весел, в брачном иди плаще,
Белоснежные ноги сжав
Привлечённый весёлым днём,
Звонким голосом брачные
Песни пой! Ударяй ногой
Оземь и потрясай в руке
Ныне с Манлием Виния
(И к фригийцу-судье сама
Не прекрасней Киприда шла!)
В брак вступает при знаменье
Что взросла, как азийский мирт,
Весь цветами осыпанный, —
Хоры лёгкие нимф лесных
Для утехи своей его
Так иди же, иди сюда!
Брось утёсы Феспийские
И пещеры Аонии,
Где прохладная льётся вниз
В новый дом госпожу введи,
К мужу страстью горящую,
Оплети ей любовью дух,
Как блуждающий вкруг ствола
Вы же, девы невинные,
Чей уже приближается
День такой же, начните в лад,
Пойте: «О Гименей! Ио
Чтобы шёл к нам охотнее,
Слыша, как его славят здесь,
Свой священный исполнить долг,
Вождь Венеры благой, благих
Бог какой на устах всегда
У любимых и любящих?
Кто из вышних людьми почтён
Боле? О Гименей! Ио
Дряхлый кличет тебя отец
К детям, девушки в честь твою
Поясок развязать спешат,
Жадно, в трепете, юный муж
В руки ярому юноше
Ты цветущую девушку
Отдаёшь с материнского
Лона. О Гименей! Ио
Без тебя наслаждения,
С доброй славой согласного,
Дать не может Любовь — но даст,
Коль захочешь! Какой же бог
Дом не даст без тебя детей,
И не сможет уже отец
Обеспечить свой род — но даст,
Коль захочешь! Какой же бог
Без обрядов твоих святых
Не дала бы защитников
Для окраин страна — но даст,
Коль захочешь! Какой же бог
Так снимите ж с дверей засов
Перед девою! Факелы,
Видишь, кудри блестящие
Разметали? Но медлит стыд…
Не поборет стыда и льёт
Перестань же ты плакать, Ав-
рункулея, и страх откинь:
Ведь прекраснее женщины
Завтра светлый не встретит день,
У владельца богатого
В пёстром вешнем саду такой
Гиацинта встаёт цветок!
Но ты медлишь… Уходит день, —
Выходи, молодая, раз
Ты согласна, послушайся!
Видишь, брачные факелы
Треплют кудри златистые?
Твой супруг, легкомысленно
Любодейству предавшися,
Чувству низкому следуя,
Не захочет лежать вдали
Нет, как гибкая льнёт лоза
К близ растущему дереву,
Так к объятьям твоим и он
Будет льнуть. Но уходит день, —
О, постель, что для каждого…
…
Сколько ныне супруга ждёт
Новых радостей! Сколько их
Ночью ль тёмной, средь бела ль дня
Вкусит он! Но уходит день, —
Взвейте, мальчики, факелы!
Брачный, вижу я, плащ грядёт!
Выступайте и пойте в лад:
«О Гимен, Гименей! Ио
Фесценнинские шутки пусть
Раздаются — чего ж молчать?
И орехов пусть мальчикам
Даст наложник, — утратил он
Дай же, дай же орехов им
Ты, дружок нерадивый! Сам
Наигрался орехами!
Послужи-ка Таласию!
Ты вчера ещё был безус
И селянками брезговал, —
А уже брадобрей тебя
Бреет! Бедный же, бедный ты!..
Скажешь ты, раздушенный муж:
Нелегко отвыкать тебе
От безусых? — да срок пришёл!
О Гимен, Гименей! Ио
Знаем: лишь разрешённое
Ты изведал. Но нет, не то
Подобает женатому!
О Гимен, Гименей! Ио
Ты ж, супруга, коль просит муж,
Берегись, не отказывай,
Чтоб не шёл он других просить!
О Гимен, Гименей! Ио
Вот как счастлив и как богат
Перед тобою супруга дом.
Будет он навсегда твоим, —
О Гимен, Гименея! Ио
До тех пор, пока белая
Старость все не сведёт концы,
Головою седой тряся.
О Гимен, Гименей! Ио
С добрым знаменьем чрез порог
Золотой перейди стопой
Под лоснящейся притолкой!
О Гимен, Гименей! Ио
Посмотри же: внутри супруг
Лёг на ложе пурпурное,
Весь к тебе устремился он.
О Гимен, Гименей! Ио
Нет, не менее, чем в твоём,
Тайно в сердце его горит
Пламя — глубже горит оно!
О Гимен, Гименей! Ио
Ручку тонкую девушки
Бросьте, мальчики-спутники!
К ложу мужнину пусть идёт!
О Гимен, Гименей! Ио
Вы же, добрые женщины,
Старикам своим верные,
Уложите вы девушку!
О Гимен, Гименей! Ио
Время! Можешь идти, супруг!
В спальню мужа взошла жена!
Молодое цветёт лицо,
Словно белая лилия,
Но, супруг (мне свидетели
Боги в том), ты не менее
Сам прекрасен, Венерою
Не забыт… Но уходит день…
И не долго промедлил ты —
Вот идёшь! Да поможет вам
Всеблагая Венера. Ты
Взял открыто желанное
Тот песка африканского
Иль сверкающих звёзд ночных
Подсчитает вперёд число,
Кто захочет исчислить игр
Так играйте ж и вскорости
Принесите детей: нельзя,
Чтоб остался столь древний род
Без потомства. Всё тот же, пусть
Вскоре маленький пусть Торкват
Потянувшись ручонками
С лона матери, радостно
Засмеётся родителю,
Пусть с родителем, с Манлием,
Будь схож: из незнающих
Пусть любой узнает его.
Пусть стыдливость и матери
Пусть от матери доброй честь
Так же сыну достанется,
Как от матери, лучшей всех,
Пенелопы, обрёл навек
Дверь закройте, о девушки!
Будет праздновать. Добрая,
Ты счастливой живи, чета,
Принося постоянные
Юноши! Веспер взошёл. Подымайтесь! Веспер с Олимпа,
Жданный нами давно, наконец свой факел возносит.
Стало быть, время вставать, отходить от столов изобильных.
Скоро невеста придёт, и славить начнут Гименея.
Юношей видите ль вы, подружки? Вставайте навстречу!
Правда, вечерней звезды показался огонь из-за Эты.
Значит, время пришло, — поспешно юноши встали.
Смело встали, сейчас запоют: нужна им победа!
Други, победная ветвь не легко нам достанется ныне:
Девушки молча стоят, задумавшись, припоминают.
Припоминают не зря, достойное что-то готовят.
Дивно ли, если они так в мысли свои углубились?
Нас победят поделом: победа усердие любит.
Медлить поздно, пора! Берегитесь, внимательны будьте!
Девушки скоро начнут, и нам отвечать им придётся!
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
Можешь девушку ты из объятий матери вырвать,
Вырвать у матери вдруг ты можешь смущённую дочку,
Чистую деву отдать горящему юноше можешь.
Так ли жестоко и враг ведёт себя в граде пленённом?
Веспер! Какая звезда возвещает нам большее счастье?
Брачные светом своим ты смертных скрепляешь союзы, —
Что порешили мужи, порешили родители раньше.
Но сочетают союз не прежде, чем ты загоришься.
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
Веспер жестокий от нас одну отторгнул, подруги…
Ибо с приходом твоим всечасно бодрствует стража…
Ночью скрывается тать, но сам ты его обличаешь,
Плачутся девушки пусть и притворно тебя упрекают, —
В чём упрекают тебя, не жаждут ли девушки тайно?
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
Скромно незримый цветок за садовой взрастает оградой.
Нежат его ветерки, и росы питают и солнце,
Юношам многим он люб, он люб и девушкам многим.
Но лишь завянет цветок, подрезанный тоненьким ногтем,
Юношам он уж не люб, и девушкам боле не люб он.
Но лишь невинности цвет осквернённое тело утратит,
Юношей больше она не влечёт, не мила и подругам.
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
Если на поле пустом родится лоза одиноко,
Юное тело своё сгибая под собственным весом,
Так что верхушка её до самых корней ниспадает,
Ни садовод, ни пастух о лозе не заботится дикой.
Но коль случайно сплелась она с покровителем-вязом,
Девушка так же, храня своё девство, стареет бесплодно.
Но если в брак она вступит, когда подойдёт её время,
Мужу дороже она и меньше родителям в тягость.
<…>
Перед супругом таким теперь не упорствуй, невеста!
Сам твой родитель и мать — во всём их слушаться надо.
Девственность вся ли твоя? В ней есть и родителей доля:
Третья часть у отца, и также у матери третья,
Третья лишь часть у тебя! Так против двоих не упорствуй,
К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!
Чрез моря промчался Аттис на бегущем быстро чёлне
И едва фригийский берег торопливой тронул стопой,
Лишь вошёл он в дебрь богини, в глубь лесной святыни проник, —
Он во власти тёмной страсти здравый разум свой потеряв,
И тотчас узрев, что тело без мужских осталось примет,
И что рядом твердь земная свежей кровью окроплена,
Белоснежными руками Аттис вмиг схватила тимпан,
Твой тимпан, о мать Кибела, посвящений тайных глагол,
И ко спутникам взывая, так запела, вострепетав:
— «Вверх неситесь, мчитесь, галлы, в лес Кибелы, в горную высь,
О, владычной Диндимены разблуждавшиеся стада!
Вы, что новых мест взыскуя, вдаль изгнанницами ушли,
Хищность моря испытали и свирепость бурных пучин,
Вы, что пол свой изменили, столь Венера мерзостна вам,
Бегом быстрым и плутаньем взвеселите дух госпожи!
Нам теперь коснеть не время, все за мной, за мною скорей —
Где звенит кимвалов голос, где ревут тимпаны в ответ,
Где игрец фригийский громко дует в загнутую дуду,
Где плющем увиты станы изгибающихся менад,
Где о таинствах священных вдаль гласит неистовый вой,
Нет иной для нас дороги. В путь скорее! Ног не жалеть!»
Так едва пропела Аттис, новоявленная жена, —
Обуянный отвечает хор трепещущим языком,
Уж тимпан грохочет лёгкий, уж бряцает полый кимвал.
Их в безумьи, без оглядки, задыхаясь, Аттис ведёт,
Ввысь и ввысь, гремя тимпаном, их ведёт сквозь тёмную дебрь.
Так без удержу телица буйно мчится прочь от ярма.
За вождём, себя не помня, девы-галлы следом спешат.
Обессиленные впали без даров церериных в сон,
Их окутало забвенье, взор смежила томная лень,
И в разымчивой дремоте их затих неистовый пыл.
Но когда златого Солнца обозрел сияющий взор
И прогнал ночные тени прозвеневший топот копыт, —
Вмиг от Аттис пробуждённой Сон отпрянул и убежал,
И на перси Пасифея приняла его, трепеща.
Из разымчивой дремоты Аттис, умиротворена,
И рассудком ясным видит, без чего осталась и где,
И назад уже стремится и обратно к морю спешит.
Здесь, увидя ширь морскую и обильно слёзы лия,
К милой родине, горюя, одиноко стала взывать:
Я ль тебя постыдно бросил, как своих бросает господ
Беглый раб, и к дебрям Иды свой направил горестный путь,
Чтобы жить, где снег не сходит, где морозны логи зверья,
Чтоб в беспамятном порыве подбегать к убежищам их?
Сами очи, сами жаждут устремиться взором к тебе
В краткий срок, пока от буйства мой свободен бедственный дух.
Я ли, дом родной покинув, в эти дебри перебегу?
Край родной, друзья, угодья, мать с отцом — мне жить ли без вас.
Горе, горе! Вечно плакать — вот отныне участь моя.
Кем я был и кем я не был? Сколько я обличий сменил!
Нынче дева, был я мужем, был юнцом и мальчиком был.
Был я цветом всех гимнастов и красою был я борцов.
По утрам цветов венками был украшен празднично дом,
В час, когда с восходом солнца полагалось с ложа вставать.
Мне ли быть богам служанкой? Мне ли быть Кибеле рабой?
Я ли буду оскоплённый жить менадой, частью себя?
Я ли дни сгублю младые у фригийских острых вершин?
Где олень лесной таится, где кочует в чаще кабан?
Что же, что ж я натворила! Как ужасно ныне казнюсь!»
И едва такие звуки, излетев из розовых уст,
Тотчас львам своим Кибела отпустила путы ярма
И впряжённого ошую тотчас так дразнить начала:
— «Прянь, свирепый, поусердствуй, чтобы он в неистовство впал,
Чтобы вновь в порыве яром он вернулся в чащи мои, —
Бей хвостом бока и спину, плетью собственною хлещи!
Пусть ужасный вновь отдастся по глухим урочищам рёв.
На своей могучей вые ржавой гривой страшно тряхни!»
Так рекла Кибела грозно и сняла со зверя ярмо.
Влево, вправо он кустарник, мчась, ломает шалой ногой.
Вот уж близок берег пенный, близок мрамор зыби морской,
Лютый зверь завидел деву и схватить добычу готов, —
Но уже в самозабвеньи Аттис в дикий лес унеслась,
О Кибела, о богиня, ты, кого на Диндиме чтут!
Пусть мой дом обходят дальше, госпожа, раденья твои, —
Возбуждай других к безумству, подстрекай на буйство других!
Древле корабль из сосны, на хребте Пелиона рождённой,
Плыл, как преданье гласит, по водам текучим Нептуна,
В край, где Фасис течёт, к пределам владыки Эета,
В год, когда юношей цвет, аргосской краса молодёжи,
Быстрой решились кормой взбороздить солёные воды,
Вёсел еловых концом голубую взрывая поверхность.
Им богиня сама, что твердыни блюдёт на высотах
Градов, корабль создала, дуновению ветра покорный,
Килем впервые тогда прикоснулся корабль к Амфитрите.
Только, взрезая волну, в открытое вышел он море,
И, под веслом закрутясь, побелели, запенились воды,
Из поседевших пучин показались над волнами лица:
И увидали тогда впервые смертные очи
В ясном свете дневном тела Нереид обнажённых,
Вплоть до упругих сосцов выступавших из пены кипящей.
Тут и к Фетиде Пелей, — так молвят, — зажёгся любовью,
Тут и отец всемогущий вручил Фетиду Пелею.
Вам, о рождённые встарь, в блаженное время былое,
Вам, герои, привет, матерей золотое потомство!
Часто я в песне своей призывать вас буду, герои!
Мощный Фессалии столп, Пелей, кому и Юпитер,
Сам родитель богов, уступил любимую деву.
Ты ль не возлюбленный муж прекраснейшей дщери Нерея?
Ты ли не тот, кому уступила внучку Тефия
Время пришло, и когда желанные дни наступили,
В гости Фессалия вся сошлась к палатам Пелея.
Вот уже царский дворец весёлой полон толпою;
Гости подарки несут, сияют радостью лица;
Пусты Краннона дома, обезлюдели стены Лариссы, —
Все к Фарсалу сошлись, посетили фарсальские сени.
Поле не пашет никто, у быков размягчаются выи,
Не прочищают лозы виноградной кривою мотыгой,
Не убавляет и нож садовника тени древесной;
Дома покинутый плуг покрывается ржавчиной тёмной.
Царский, однако, дворец на всём протяженье роскошно
Светлым блестит серебром и золотом ярко горящим.
Блещут — ликует дворец в сиянии царских сокровищ.
Посередине дворца — богини брачное ложе,
Всё из индейских клыков, пеленою покрыто пурпурной —
Тканью, ракушек морских пунцовым пропитанной соком.
Славные подвиги их она с дивным искусством являла.
Вот Ариадна, одна, с пенношумного берега Дии,
Неукротимый пожар не в силах сдерживать в сердце,
Смотрит, как в море Тесей с кораблями поспешно уходит;
Что, от обманчивых снов едва пробудясь, на пустынном
Бреге песчаном себя, несчастная, брошенной видит.
Он же, про деву забыв, ударяет вёслами волны,
Бурному ветру свои обещанья вручая пустые!
Как изваянье, увы, как вакханка из мрамора. Смотрит,
Смотрит вдаль и плывёт по волнам великих сомнений.
Тонкий восточный убор упал с головы золотистой,
Полупрозрачная ткань не скрывает шею нагую,
Что упадало с неё, с её прекрасного тела,
Всё омывали у ног морские солёные волны.
Но не смотрела она на убор, на влажные платья, —
Дева, надеясь ещё, к тебе лишь, Тесей, устремлялась
Ах, несчастливица! Как омрачала ей дух Эрицина
Плачем, не знавшим конца, тревог в ней тернии сея,
С дня того, как Тесей, на мощь свою гордо надеясь,
Город Кекропа пред тем, подавлен чумой жесточайшей,
Дал, по преданью, обет искупить Андрогея убийство
И посылать Минотавру, как дань, насущную пищу:
Юношей избранных цвет и лучших из дев незамужних.
Сам своё тело Тесей за свои дорогие Афины
В жертву отдать предпочёл, чтобы впредь уже не было нужды,
Не хороня, хоронить на Крит увозимые жертвы.
Так на лёгком своём корабле, при ветре попутном,
Тотчас на гостя глядит желанья исполненным взором
Царская дочь, что жила в объятиях матери нежных,
Средь благовонных пелён своей непорочной постели, —
Миртам подобна она, над струями Эврота возросшим,
Девушка пламенный взор оторвать не успела от гостя,
Как уже чувствует: зной разливается жгучий по телу,
Вглубь, до мозга костей проникает пылающий пламень.
Ты, о безжалостный бог, поражающий сердце безумьем,
Ты, о богиня, кому Идалийские рощи подвластны!
О, по каким вы бросали волнам запылавшую деву,
Как заставляли её о русом вздыхать чужеземце!
Как страшилась она, как сердце её замирало,
В час, как Тесей, устремясь с чудовищем буйным сразиться,
Шёл, чтобы встретить конец или славу добыть как награду!
Хоть и напрасно, богам обещая угодные жертвы,
Не позволяла слетать молениям с уст молчаливых,
Дуб, чьи на Тавре крутом под ветром колышутся ветви,
Или же ломит сосну шишконосную с потной корою,
И упадают они, накренясь, исторгнуты с корнем,
Всё, что вокруг, широко своим сокрушая паденьем, —
Тщетно воздух пустой полубык бодает рогами!
Тут со славой Тесей обратно идёт невредимый,
Свой неуверенный шаг направляет он ниткою тонкой,
Чтобы, когда Лабиринтом пойдёт, по коварным изгибам,
Но для чего, отступив далеко от замысла песни,
Стану ещё вспоминать, как, родителя дома покинув,
Бросив объятья сестры, объятья матери бедной,
Плакавшей горько о том, что дочь дорогая исчезла,
Иль как корабль уносил её к пенному берегу Дии?
Или о том, как супруг с забывчивым сердцем покинул
Вскоре её, когда ещё сон ей сковывал вежды?
Долго она, говорят, кипела душой исступлённой
То в печали, одна, поднималась на горы крутые,
Острый взор устремив на ширь кипящего моря;
То против трепетных волн бежала в солёную влагу,
Мягкий подол приподняв, обнажив белоснежные ноги.
С влажных слетавшие губ, холодевшей слезой орошённых:
«Ты ль, вероломный, меня разлучив с алтарями родными,
Здесь, вероломный Тесей, на прибрежье покинул пустынном?
Иль, обещанья забыв, священною волей бессмертных
Или ничто не могло смягчить жестоких решений?
Или в душе у тебя и малости нет милосердья,
Чтобы хоть жалость ко мне почувствовал ты, бессердечный?
Льстивым голосом ты не такие давал мне обеты,
Радостный брак мне сулил, говорил мне о свадьбе желанной!
Всё понапрасну; мои упованья развеяли ветры!
Женщина пусть ни одна не верит клятвам мужчины
И не надеется пусть, чтоб муж сдержал своё слово.
Клясться готовы они, обещать ничего им не страшно.
Но лишь насытилось в них вожделение жадного сердца,
Слов уж не помнят они, не боятся они вероломства.
Боги! Не я ли тебя из вихря самого смерти
Нежели в миг роковой тебя, обманщик, покинуть!
Вот за какую вину на съеденье зверям и пернатым
Я отдана, и никто мой прах не покроет землёю.
Львица какая тебя родила под скалою пустынной?
Сиртами ль ты порождён, Харибдой иль хищною Скиллой?
Так-то ты мне воздаёшь за спасение сладостной жизни?
Если уж были тебе наши брачные узы не милы
Или отца-старика ты суровых укоров боялся,
Радостно было бы мне служить тебе верной рабою,
Белые ноги твои омывать водою прозрачной
Или на ложе твоё стелить пурпурные ткани.
Но, обезумев, зачем я ветрам, разуменья лишённым,
Кликам не внемлют моим и дать не могут ответа.
Он уже в море меж тем проплыл половину дороги,
А на пустынной траве и следов человека не видно.
Так и в последний мой час, надо мной издеваясь жестоко,
О всемогущий отец, Юпитер! Когда бы от века
Наших гнозийских брегов не касались Кекроповы кормы,
И никогда, ополчившись в поход на свирепого зверя,
На берег Крита канат вероломный моряк не закинул,
И не вкусил бы, как гость, покоя под нашею кровлей!
Ах! Но куда мне идти? Для погибшей какая надежда?
Вновь ли к Идейским горам устремиться? Но грозного моря
Бездна простёрлась, увы, без края теперь между нами.
Следом за юношей мчась, обагрённым погибелью брата?
Иль утешенье найду в любви неизменной супруга?
Морем не он ли бежит, выгибая упругие вёсла?
Кровли нет надо мной — лишь берег, лишь остров пустынный…
Мне невозможно бежать, мне нет надежды, всё немо,
Всё безотрадно кругом и всё о смерти вещает.
Пусть! Но не раньше мои потускнеют глаза перед смертью,
И не скорее душа истомлённое тело покинет,
И хоть в последний свой час узнаю небес справедливость.
Вы, что деянья людей наказуете, мстя, Эвмениды!
Вы, на чьей голове извиваются лютые змеи,
Гневом чей лик искажён, в беспощадном сердце кипящим, —
Тщетно, злосчастная, их из глубин я души исторгаю,
Сил лишаясь, пылая огнём и слепа от безумья.
Если я вправду скорблю и жалуюсь чистосердечно,
Не потерпите, молю, чтоб рыдала я здесь понапрасну,
Так пусть, богини, себе и своим принесёт он несчастье!»
Только исторгла она призыв свой из груди печальной
И за жестокость его в смятенье о каре взмолилась,
Волю явил повелитель богов — кивнул головою, —
Моря, и сонм в небесах мерцающих звёзд содрогнулся.
Разум Тесея меж тем окутался тьмой беспросветной:
Памяти сразу лишась, он все позабыл наставленья,
Те, что в прежние дни неизменно в уме его были:
Что невредимо Тесей вновь узрел Эрехфейскую пристань.
Передают, что, когда от стен пречистой богини
Сына Эгей отпускал, ветрам его доверяя,
Вот какие, обняв, он юноше дал наставленья:
Ты, возвращённый едва мне в годы старости поздней,
Сын мой, кого принуждён я отдать судьбе неизвестной,
Ныне мой рок и твоя беззаветная доблесть отторгнут
Снова тебя от отца, — а мои ослабелые очи
Нет, не в веселье тебя провожу, не с лёгкой душою;
Благоприятной судьбы не дозволю нести тебе знаки.
Нет, сперва из груди я жалоб немало исторгну,
Прахом летучим, землёй свои я посыплю седины,
Пусть всю горесть мою, пожар скорбящего сердца,
Парус иберский своей чернотою расскажет унылой.
Если ж пошлёт тебе Та, что в святом обитает Итоне,
Благоволив наш род защищать и престол Эрехфея,
Пусть в душе у тебя и в памяти будут всечасно
Живы мои наставленья везде и во всякое время:
Только лишь очи твои холмы наши снова завидят,
Скорбные пусть со снастей корабельных опустят полотна,
Чтобы, завидевши их, познал я великую радость,
Что невредимым тебя мне день возвращает счастливый».
Помнил сначала Тесей отца наставленья, теперь же
Вдруг отлетели они, как тучи, гонимые ветром,
А с крепостной высоты отец устремлялся очами
Вдаль, и туманили взор ему постоянные слёзы.
И лишь завидел вдали из полотнища тёмного парус,
Тотчас с вершины скалы он стремительно бросился в море:
Так, возвратившись под сень, омрачённую смертью отцовской,
Жестокосердый Тесей испытал не меньшее горе,
Чем Миноиде он сам, забывчивый сердцем, доставил.
Дева в печали меж тем, на корму уходящую глядя,
Но уж с другой стороны цветущий Иакх приближался
С хором сатиров, с толпой силенов, на Нисе рождённых, —
Звал он тебя, Ариадна, к тебе зажжённый любовью.
Буйной толпою неслись в опьяненье весёлом вакханки,
Тирсы одни потрясали — листвой перевитые копья,
Те, растерзавши тельца, рассевали кровавые части,
Эти извивами змей опоясали тело, другие
Таинства знаки несли, в плетёных скрыв их кошницах
Вскинувши руки, меж тем другие били в тимпаны
Иль заставляли бряцать кимвалы пронзительным звоном;
Роги у многих в устах хрипящий гул издавали,
Страх наводящий напев раздавался из варварских дудок.
Брачное ложе, его украшая узорным покровом.
Тут фессалийский народ, насытясь зрелищем этим,
В сторону стал отходить и богам уступать своё место.
Как, дуновеньем своим спокойное море тревожа,
В час, как Аврора встаёт у порога бегущего солнца,
Волны же, тихо сперва гонимые лёгким дыханьем,
Движутся — нежно звучит их ропот, как хохот негромкий, —
Но уже ветер сильней, и множатся больше и больше,
Так покидали дворец из сеней уходящие гости
И по своим разбредались домам походкой нетвёрдой.
После ухода гостей, с вершины сойдя Пелиона,
Первым прибыл Хирон, подарки принёс он лесные:
Произрастают средь гор, и те, что в воздухе тёплом
Возле реки рождены плодоносным дыханьем Фавона, —
Все их принёс он, смешав и нескладно связав в плетеницы.
Благоуханием их услаждённый дом улыбнулся.
Долы, которые лес опоясал, с гор нависая,
Те, что сестёр Мнемонид прославлены хором искусным.
Он не без дара пришёл: с собою могучие буки
С корнем и лавры он нёс со стволом высоким и стройным,
Испепелённого; нёс кипарис, возносящийся в небо.
Их, друг с другом сплетя, перед входом дворцовым расставил,
Чтобы он весь зеленел, осенённый свежей листвою.
После него Прометей появился, умом исхищренный, —
Что претерпел, вися на скале, над отвесным обрывом,
Там, где тело его цепями приковано было.
Вот и Родитель богов с детьми и святою супругой
С неба сошёл, — ты один не явился, о Феб златокудрый,
Ибо, как ты, и сестра на Пелея смотрела с презреньем
И не хотела почтить Фетиды свадебный факел.
Боги едва возлегли на ложах своих белоснежных,
Поданы были столы с обильной и разной едою!
Парки начали петь правдиворечивые песни.
Тело дрожащее их обернувшая плотно одежда,
Белая, около пят полосой окружалась пурпурной;
А над их алым челом белоснежные вились повязки,
Левая прялку рука держала, одетую волной,
Правая нитку легко, персты изгибая, сучила,
Быстро пальцем большим крутя, её оправляла,
Круглое веретено вращая с подвешенным диском;
И на иссохших губах шерстяные висели обрывки,
Те, что, мешая сучить, на тоненьких нитках торчали.
Возле же ног их лежала, хранясь в плетёных корзинах,
Тонкая, нежная шерсть, руна белоснежного волна.
В песне божественной так приоткрыли грядущие судьбы,
В песне, которой во лжи обличить не сможет потомство:
«Ты, о Эматии столп, о муж, прославленный сыном!
Ты, что великий почёт приумножил доблестью вящей,
Сёстры! А вы между тем, предваряя грядущие судьбы,
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!
Скоро придёт для тебя несущий желанное мужу
Веспер, а с ним, со счастливой звездой, придёт и супруга,
Вместе свой нежащий сон съединить готова с тобою,
Нежно руками обвив твою могучую шею.
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!
Дом ни один никогда любви подобной не видел,
Или согласьем таким, что царит у Фетиды с Пелеем.
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!
Сын родится от вас — Ахилл, не знающий страха.
Враг не спину его, но храбрую грудь лишь увидит.
Он быстроногую лань по горячему следу обгонит.
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!
С ним герой ни один на войне не посмеет сравниться,
Той, где тевкрская кровь окрасит берег фригийский,
Трои высокий оплот, сломив его долгой осадой.
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!
Храбрую доблесть его и светлые мужа деянья
На погребенье сынов вспоминать будут матери часто,
Немощно, дряхлой рукой в увядшую грудь ударяя.
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!
Ибо как с жёлтых полей собирая обильную жатву,
Жнёт земледелец свой хлеб под жарко пылающим солнцем,
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!
Будет Скамандра волна свидетелем подвигов славных,
Где постепенно она в Геллеспонт изливается быстрый:
Грудой порубленных тел теченье её преградится,
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!
Будет свидетелем та обречённая смерти добыча
В час, когда круглый костёр, на холме воздвигнутый, будет
Тела прекрасного ждать для жертвы заколотой девы.
Ибо, лишь только судьба позволит усталым ахейцам
Цепи Нептуна порвать, оковавшие дарданян город,
Над погребальным холмом прольётся кровь Поликсены.
Как под двуострым мечом бессильная падает жертва,
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!
Будьте же смелы теперь, в желанной любви сочетайтесь!
Пусть счастливый союз супруга свяжет с богиней,
Пусть жена наконец отдастся горящему мужу!
Завтра кормилица, вновь на рассвете её увидавши,
Шею её окружить вчерашнею ниткой не сможет.
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!
Пусть не волнуется мать, что дочь в разладе с супругом,
Вейте бегущую нить, бегите, кружась, веретёна!»
Так, предсказанья свои прорицая когда-то Пелею,
Пели счастливую песнь воодушевлённые Парки.
Ибо нередко тогда к целомудренным домам героев
Ибо ещё никогда не страдало тогда благочестье.
Часто Родитель богов, восседая в сверкающем храме,
В праздник, бывало, когда годовые приносятся жертвы,
Сам на земле созерцал, как сотни быков умерщвлялись.
Вёл восклицавших тиад, растрепавших небрежные кудри.
Ревностно Дельфы тогда, из ограды толпой высыпая,
Бога спешили встречать, и дым алтарный курился.
Часто в смертельном бою, бывало, участвовал Маворс,
Вооружённых бойцов возбуждали бессмертные боги.
Ныне ж, когда вся земля преступным набухла бесчестьем
И справедливость людьми отвергнута ради корысти,
Братья руки свои обагряют братскою кровью,
Ныне, когда и отец кончины первенца жаждет,
Чтобы, свободный, он мог овладеть цветущей невесткой,
Иль нечестивая мать, неведеньем пользуясь сына,
Уж не боится святых опозорить бесстыдно Пенатов,
Мы отвратили от нас помышленья богов справедливых;
Боги оказывать честь не хотят уже сборищам нашим,
И не являются нам в сиянии света дневного.
Правда, что горе моё и тоска постоянная, Ортал,
Мой отвлекают досуг от многомудрых сестёр,
И что не может душа разрешиться благими плодами
Доброжелательных Муз, бурей носима сама, —
Бледную брата стопу Леты омыла волна.
В дальней троянской земле на плоском прибрежье Ретея
Брат мой лежит недвижим, отнят у взоров моих.
Если к тебе обращусь, твоих не услышу рассказов,
Видеть не буду тебя, но любить по-прежнему буду,
Песни печальные петь стану о смерти твоей.
Как их в тенистой листве горевавшая Давлия пела,
О беспощадной судьбе Итиса громко стеня.
Их перевёл для тебя, а сочинил Баттиад, —
Так не подумай, чтоб мог я доверить гульливому ветру
Просьбы твои, чтобы мог выронить их из души,
Как выпадает порой из пазухи девушки скромной
Спрятанный скорой рукой в волнистые складки одежды
И позабытый, — меж тем к ней уже мать подошла,
Катится яблоко вниз, а девушка молча поникла,
И на смущённом лице медлит румянец стыда.
Тот, кто все рассмотрел огни необъятного мира,
Кто восхождение звёзд и нисхожденье постиг,
Понял, как пламенный блеск затмевается быстрого солнца,
Как в им назначенный срок звёзды уходят с небес,
Нежным призывом любовь Тривию сводит тайком, —
Тот же Конон и меня увидал, косу Береники,
Между небесных огней яркий пролившую свет,
Ту, которую всем посвящала бессмертным царица,
Тою порою, как царь, осчастливленный браком недавним,
В край ассирийский пошёл, опустошеньем грозя,
Сладостный след сохраняя ещё состязанья ночного,
Битвы, добывшей ему девственных прелестей дань.
В брачный вступая чертог, плача у ложа утех,
Дева не лживой слезой омрачает родителей радость?
Нет, я богами клянусь, — стоны неискренни дев.
В том убедили меня стенанья и пени царицы
Разве ты слёзы лила не о том, что покинуто ложе,
Но лишь о том, что с тобой милый твой брат разлучён?
О, как до мозга костей тебя пронзила тревога,
Бурным волненьем своим всю твою душу объяв!
Знаю, с детства ещё духом была ты тверда.
Подвиг забыла ли ты, который смутит и храбрейших,
Коим и мужа и трон завоевала себе?
Сколько печальных речей при проводах ты говорила!
Кто из бессмертных тебя изменил? Иль с телом желанным
В долгой разлуке бывать любящим так тяжело?
Кровь проливая быков, чтобы муж твой любимый вернулся,
Ты в этот час и меня всем посвящала богам, —
В непродолжительный срок Азию пленную слил.
Сбылись желанья твои — и вот, в исполненье обетов,
Приобщена я как дар к сонму небесных светил.
Я против воли — клянусь тобой и твоей головою! —
Ждёт того должная мзда, кто подобную клятву нарушит!
Правда, — но кто ж устоит против железа, увы?
Сломлен был силой его из холмов высочайший, какие
Видит в полёте своём Фии блистающий сын,
Через прорытый Афон двинули варварский флот.
Как устоять волосам, когда всё сокрушает железо?
Боги! Пусть пропадёт племя халибов навек,
С ним же и тот, кто начал искать рудоносные жилы
Отделены от меня, о судьбе моей плакали сёстры, —
Но в этот миг, бороздя воздух шумящим крылом,
Единородец слетел эфиопа Мемнона — локридской
Конь Арсинои, меня в небо неся на себе.
Через эфирную тьму вместе со мной пролетев.
Так Зефирита сама — гречанка, чей дом на прибрежье
Знойном Канопа, — туда древле послала слугу,
Чтобы сиял не один средь небесных огней многоцветных
Но чтобы также и мы, божеству посвящённые пряди
С русой твоей головы, в небе горели меж звёзд.
Влажной была я от слёз, в обитель бессмертных вселяясь,
В час, как богиня меня новой явила звездой.
И — Ликаонова дочь — рядом Каллисто со мной.
К западу я устремляюсь, к волнам Океана, и следом,
Долгий в закате своём, сходит за мною Боот.
И хоть меня по ночам стопы попирают бессмертных,
То, что скажу, ты без гнева прими, о Рамнунтская Дева,
Истину скрыть никакой страх не заставит меня, —
Пусть на меня, возмутясь, обрушат проклятия звёзды, —
Что затаила в душе, всё я открою сейчас:
Да, разлучиться навек мне с головой госпожи.
Где я была лишена умащений в девичестве скромном,
После же свадьбы впила тысячу сразу мастей.
Вы, кого сочетать долженствует свадебный факел!
Юное тело отдать супруга любовным объятьям,
Мне из ониксовых чаш праздничный лейте елей,
Радостно лейте, блюдя целомудренно брачное ложе.
Но если будет жена любодеянья творить,
От недостойной жены жертвы принять не хочу.
Так, новобрачные, — пусть и под вашею кровлей всечасно
Вместе с согласьем любовь долгие годы живёт.
Ты же, царица, когда, на небесные глядя созвездья,
Также и мне удели сирийских часть благовоний,
Не откажи и меня жертвой богатой почтить.
Если бы звёздам упасть! Вновь быть бы мне царской косою —
Хоть бы горел Водолей там, где горит Орион!
Нежному мужу мила, мила и родителю тоже
(Пусть Юпитер тебе много добра ниспошлёт!),
Здравствуй, дверь! Говорят, усердно служила ты Бальбу
В годы, когда ещё дом принадлежал старику.
Не без проклятия ты стала служить молодым.
Не обессудь, расскажи, почему же ты столь изменилась.
Что перестала блюсти верность былую свою!
Нет (уж, пусть извинит Цецилий, мой новый хозяин),
Нет, не скажет никто, что в чём-либо я погрешила.
Видно, такой уж народ: все нападают на дверь!
Ежели кто-либо где неладное что-то приметит,
Сразу набросится: «Дверь, в этом виновница — ты!»
Ты постарайся, чтоб нам слушать и видеть зараз!
Что ж я могу? Ведь никто ни спросить, ни узнать не желает.
Я, вот, желаю. Мне всё, не усумнясь, расскажи.
Прежде всего: что хозяйку в наш дом ввели непорочной —
Тот, у которого кляп свисал, как увядшая свёкла,
<…>
Но говорят, что сыну отец осквернял его ложе,
Тем опозорив совсем их незадачливый дом:
Или же был его сын сроду бесплоден и хил, —
И приходилось искать человека с упругою жилой,
Кто бы сумел у неё пояс девичества снять.
Вот настоящий отец, который возвышенно любит,
Есть и другие дела, притязает на знанье которых
Бриксия, что у пяты Кикновой башни лежит.
Там, где спокойно струит свои воды жёлтая Мелла,
Бриксия, добрая мать милой Вероны моей.
Оба блудили не раз с новой хозяйкой моей.
Кто-нибудь может спросить: — «Но как ты об этом узнала,
Дверь? Ведь хозяйский порог ты покидать не вольна,
К людям не можешь сойти, к столбу ты привинчена крепко, —
Слышала я, и не раз, как хозяйка, бывало, служанкам
Много болтала сама о похожденьях своих,
Упоминала о тех, кого я сейчас называла,
(Будто бы нет у дверей ни языка, ни ушей!),
Не назову, чтобы он рыжих не вскинул бровей.
Ростом он очень высок; в делах о брюхатости ложной
И подставных животах был он замешан не раз.
Ради того, удручён судьбы жестоким ударом,
Ты мне послание шлёшь с явными знаками слёз,
Чтобы тебя подхватил я у пенной пучины крушенья,
К жизни тебя возвратил, вырвал у смерти самой, —
Прежнем приюте любви, нежиться в сладостном сне,
Не услаждают тебя песнопеньями древних поэтов
Музы, и бодр по ночам твой растревоженный ум.
Радостно мне, что своим меня называешь ты другом,
Но, чтоб о бедах моих ты не был в неведеньи, Аллий,
И не подумал, что я гостеприимство забыл,
Знай, как ныне я сам судьбы затопляем волнами,
И у несчастного впредь счастья даров не проси!
Был я в расцвете своём предан весельям весны.
Вдоволь знавал я забав, была не чужда мне богиня,
Та, что умеет беде сладости горькой придать.
Но отвратила меня от привычных занятий кончина
Брат мой, смертью своей ты всё моё счастье разрушил,
Вместе с тобою, о брат, весь наш и дом погребён.
Вместе с тобой заодно погибли все радости наши,
Всё, что, живя среди нас, нежным ты чувством питал.
Эти усердья свои, прежнюю радость души.
Если ж коришь ты меня, что якобы стыдно Катуллу
Медлить в Вероне, пока здесь из столичных любой
Греет свои телеса в его опустелой постели, —
Значит меня ты простишь; дары, о которых ты просишь,
Скорбь у меня отняла: не подарить, чего нет.
Кроме того, у меня и книг здесь мало с собою, —
Я ведь в Риме живу, там настоящий мой дом,
Из упаковок своих взял я с собой лишь одну:
Ежели всё это так, не хочу, чтобы ты заподозрил
Умысел некий во мне или души кривизну.
Не по небрежности я не ответил на две твои просьбы:
Я умолчать не могу, богини, в чём именно Аллий
Мне помогал и, притом, в скольких делах помогал,
Пусть же времени бег и недолгая память столетий.
Дел дружелюбных его ночью слепой не затмят.
Пусть и мой ветхий листок впредь говорит за меня;
…….
Пусть и посмертно о нём слава растёт и растёт;
Пусть рукодельник паук, расстилающий поверху ткани,
Как я измучен бывал Аматусии двойственной счастьем,
Знаете вы, и какой был я бедой сокрушён.
Был я тогда распалён подобно скале тринакрийской,
Иль как Малийский поток с Эты в краю Фермопил.
По исхудалым щекам ливень печали струя,
Словно прозрачный ручей, который на горной вершине
Где-то начало берёт между замшелых камней
И устремляется вниз, по крутому откосу долины,
И утомлённых, в поту, прохладой бодрит пешеходов
В час, когда тягостный зной трещины множит в полях;
Тут-то, как для пловцов, кружащихся в чёрной пучине,
Благоприятный встаёт ветер, дыша в паруса,
Аллий бывал для меня, — верный помощник в беде.
Поприще он широко мне открыл, недоступное прежде,
Он предоставил мне дом и даровал госпожу,
Чтобы мы вольно могли там общей любви предаваться,
Нежной ногою, блестя сандалией с гладкой подошвой,
Через лощёный порог переступила, входя.
Лаодамия вошла не так же ли к Протесилаю,
Пламенно мужа любя, в им недостроенный дом
Не призвала ещё в дом благоволенья богов?
О, пускай никогда не даст Рамнусийская дева
Мне домогаться того, что неугодно богам!
Как голодавший алтарь томился о жертвенной крови,
Оторвалась поневоле она от шеи супруга
Раньше, чем зиму зима в ходе обычном сменив,
Так утолила любовь несытую страстной подруги,
Чтобы сумела она в прерванном браке прожить.
Если как воин пойдёт вражеский брать Илион
В оное время, когда совершилось хищенье Елены
И призывала к себе Троя аргивских мужей —
Троя, общий погост и Азии всей и Европы,
Ныне не ты ль моему уготовила брату погибель
Жалкую? Горе же мне: отнят мой брат у меня!
Брат мой несчастный, увы, отрадного света лишённый,
Вместе с тобою, о брат, весь наш и дом погребён,
Всё, что питал ты, живя, нежной любовью своей.
Ныне лежишь далеко, и рядом чужие могилы,
Где ни один близ тебя сродника прах не зарыт.
Троя зловещая там, проклятая Троя постыдно
Там, куда, говорят, поспешала всей Греции младость,
И покидала свои в отчих домах очаги,
Чтобы Парису не дать с похищенной им любодейкой
Мирное счастье вкушать в брачном покое своём!
Отнят был муж у тебя, жизни милей и души,
Вот с какой высоты кипение страсти любовной
В бездну низвергло тебя: так, по преданью отцов,
Там, где Килленский Феней, зияют расселиной недра
Пропасть же ту, говорят, неподлинный амфитрионов
Выкопал сын, перерыв тайные глуби горы
Древле, когда по веленью того, кто много был хуже,
Меткими стрелами он чудищ стимфальских разил,
И чтоб недолго уже девою Геба была.
Всё же любви твоей глубь была этой пропасти глубже,
И научила тебя иго носить, покорясь.
Даже единая дочь у согбенного годами старца
Что наконец-то предстал, родового богатства наследник,
И в завещание был дедом своим занесён.
И уповавшей родни нечестивую радость рассеял,
От благородных седин коршуна прочь отогнав.
Так не любилась, его клювиком острым своим
Не уставая щипать и его поцелуи срывая
Алчные, только одним женщинам вольным подстать.
Ты же из женщин одна победила неистовство страсти,
Не уступала ты ей ни в чём, иль разве в немногом, —
Свет мой! — когда, приспешив, пала в объятья мои.
А между тем Купидон, вокруг виясь и порхая,
Реял и ярко сиял в тунике жёлтой своей.
Скромной прощу госпоже ряд её редких измен,
Чтоб по примеру глупцов не стать уже слишком несносным:
Часто Юнона сама, первая между богов,
Свой полыхающий гнев на провинности мужа смиряла,
Впрочем людям ни в чём с богами равняться не должно:
Брось отца-старика неблагодарную роль!
Ведь не отцовской рукой была введена она в дом мой,
Где ассирийских духов брачный стоял аромат.
С лона супруга решась тайно похитить его.
Я же доволен и тем, что мне одному даровала
День обозначить она камнем белее других.
Вот я подарок в стихах, как мог, сочинил тебе, Аллий.
С тем, чтобы имя твоё не знало ржавчины едкой
Нынче и завтра, и впредь, долго и долго ещё.
Боги, прибавьте даров в изобильи, какими Фемида
Вознаграждала в былом благочестивых мужей!
Где мы тогда с госпожой знали утехи любви.
Будь же счастлив и тот, мне давший пристанище первым,
Тот, которому всем был я обязан добром.
Прежде же прочего ты, что меня самого мне дороже,
Не удивляйся тому, что женщины нет ни единой,
Руф, согласной к тебе нежным прижаться бедром,
Хоть порази ты её подарком роскошного платья
Или чистейшей воды пообещай ей алмаз.
В самой их глубине, страшный таится козёл.
Вот и боятся его. Что ж странного? Он преопасный
Зверь. Неужели же с ним будет красотка лежать?
Значит, или скорей устрани вонючую пакость,
Милая мне говорит, что меня предпочтёт перед всяким,
Если бы даже её стал и Юпитер молить.
Так, но что говорит влюблённому страстно подруга,
Нужно на ветре писать или на быстрой волне.
Если кому-нибудь влез козёл под мышки зловонный
(И по заслугам!), кого злая подагра свела, —
Этот соперник, твою у тебя отбивающий девку,
Чудным образом слил две воедино беды.
Только свершат они блуд, жестоко наказаны оба:
Вонью он душит её, сам — от подагры чуть жив.
Ты говорила не раз, что любишь только Катулла,
Лесбия, — не предпочтёшь даже Юпитера мне,
И полюбил я тебя не так, как обычно подружек,
Но как родитель — сынов или дочерних мужей.
Ныне тебя я узнал и ежели жарче пылаю,
Много ты кажешься мне хуже и ниже теперь.
Спросишь: как? почему? При таком вероломстве любовник
Может сильнее любить, но уж не так уважать.
Расположенья к себе заслужить ни в ком не надейся,
Ни от кого никогда верности прочной не жди.
Не благодарен никто. Другому оказывать благо —
Проку в том нет, наживёшь только унынье и гнёт.
Так, ненавидит меня и яростней всех и жесточе
Тот, у кого я досель другом единственным слыл.
Геллий слушал не раз, как дядя бранил постоянно
Тех, кто играет в любовь или болтает о ней.
Чтобы того ж избежать, он смело супружницу дяди
Взял в обработку, и тот стал Гарпократом самим.
Малый достиг своего: теперь он может и дядю
В дело пустить самого — тот и на это смолчит.
Вот до чего довела ты, Лесбия, душу Катулла,
Как я себя погубил преданной службой своей!
Впредь не смогу я тебя уважать, будь ты безупречна,
И не могу разлюбить, что бы ни делала ты.
Если о добрых делах вспоминать человеку отрадно
В том убежденьи, что жизнь он благочестно провёл,
Верности не нарушал священной, в любом договоре
Всуе к богам не взывал ради обмана людей, —
Неблагодарной любви много веселий, Катулл.
Всё, что сказать человек хорошего может другому
Или же сделать ему, сделал и высказал я.
Сгинуло всё, что душе недостойной доверено было, —
Что не окрепнешь душой, себе не найдёшь ты исхода,
Гневом гонимый богов не перестанешь страдать?
Долгую трудно любовь покончить внезапным разрывом,
Трудно, поистине, — всё ж превозмоги и решись.
Всё соверши до конца, станет, не станет ли сил.
Боги! О, если в вас есть состраданье, и вы подавали
Помощь последнюю нам даже и в смерти самой, —
Киньте взор на меня, несчастливца! и ежели чисто
Оцепененьем она проникает мне в жилы глубоко,
Лучшие радости прочь гонит из груди моей, —
Я уж о том не молю, чтоб меня она вновь полюбила,
Или чтоб скромной была, что уж немыслимо ей,
Боги, о том лишь молю — за благочестье моё.
Руф, кого я считал бескорыстным и преданным другом
(Так ли? Доверье моё дорого мне обошлось!), —
Ловко ко мне ты подполз и нутро мне пламенем выжег.
Как у несчастного смог все ты похитить добро?
Всё же похитил, увы, ты, всей моей жизни отрава,
Жестокосердный, увы, ты, нашей дружбы чума!
С Галлом два брата живут. Один женат на красотке,
А у другого подрос премиловидный сынок.
Галл со всеми хорош, — он и этих двоих поощряет —
Пусть, мол, с красавцем юнцом тётка красотка поспит.
Галл, однако же, глуп: давно и женатый и дядя,
Учит племянника сам дяде рога наставлять.
Лесбий красавец, нет слов! И Лесбию он привлекает
Больше, чем ты, о Катулл, даже со всею роднёй.
Пусть он, однако, продаст, красавец, Катулла с роднёю,
Если найдёт хоть троих поцеловать его в рот.
Геллий, скажи, почему твои губы, подобные розам,
Кажутся нынче белей зимних чистейших снегов,
Если взглянуть на тебя, когда утром ты из дому выйдешь
Или в восьмом часу после полдневного сна?
Не приложу и ума, что сказать. Но, может быть, правду
Шепчет молва, что <…….>
Да, конечно! О том вопиют изнурённые чресла
Виктора, и от того след у тебя на губах.
Как же ты мог не найти, Ювенций, в целом народе
Мужа достойной красы, с кем бы ты сблизиться мог?
А полюбился тебе приезжий из сонной Пизавры,
Мраморных статуй бледней с раззолоченой главой!
Сердце ты отдал ему, его предпочесть ты дерзаешь
Мне? Берегись же, пойми, что преступленье творишь!
Если желаешь ты быть драгоценнее глаз для Катулла,
Квинтий, или того, что драгоценней и глаз,
Но отнимай у него, что глаз ему драгоценней,
Ежели есть что-нибудь, что драгоценнее глаз.
Лесбия часто меня в присутствии мужа порочит,
А для него, дурака, радость немалая в том.
Не понимает осёл: молчала бы, если б забыла, —
Значит, в здравом уме. Если ж бранит и клянёт, —
Стало быть, помнит, притом — и это гораздо важнее —
Раздражена, — потому так и горит, и кипит.
«Хоммода» стал говорить вместо общего «коммода» Аррий,
Вместо «инсидиас» — «хинсидиас» говорит.
Воображает, что он образчик тончайшего вкуса,
Если, хотя бы с трудом, «хинсидиас» произнёс.
Так говорят, а до них — матери мать и отец.
В Сирию послан он был, — и тогда отдохнули все уши,
Стали всё те же слова чисто звучать и легко.
Мы перестали дрожать, что привьются такие словечки, —
Только лишь Аррий успел переплыть Ионийское море, —
Как Хионийским уже стали его называть.
Ненависть — и любовь. Как можно их чувствовать вместе?
Как — не знаю, а сам крёстную муку терплю.
Квинтии славят красу. По мне же она белоснежна,
И высока, и пряма — всем хороша по частям,
Только не в целом. Она не пленит обаяньем Венеры,
В пышных её телесах соли ни малости нет.
Лесбия — вот красота: она вся в целом прекрасна,
Лесбия всю и у всех переняла красоту.
Женщина так ни одна не может назваться любимой,
Как ты любима была искренно, Лесбия, мной.
Верности столько досель ни в одном не бывало союзе,
Сколько в нашей любви было с моей стороны.
Что же он, Геллий, творит? — известно, что мать и сестрица
Зуд облегчают ему ночью, рубахи спустив.
Разве же ты не слыхал, что тот, кто препятствует дяде
Мужем доподлинно быть, занят преступной игрой?
И преступленья не смыть, о Геллий, ни крайней Тефии,
Ни Океану не смыть, лёгких родителю нимф.
Если бы даже, свершить не успев преступлений тягчайших,
Голову низко нагнув, стал он казнить сам себя.
Худ стал Геллий. А что? Живёт при матери доброй,
Да и здоровой вполне, и с миловидной сестрой,
Сколько в родне у него прелестных девушек разных,
Кстати и дядя добряк — как же ему не худеть?
Пусть он не трогал того, что ему не положено трогать,
Ясно и так, что ему не исхудать мудрёно.
Да народится же маг от неслыханной связи любовной
Геллия с матерью; пусть персов изучит волшбу!
Матери с сыном родным породить полагается мага,
Ежели только не лжёт их нечестивый закон.
Пусть же будут богам его заклинанья угодны
В час, когда жертвенный тук в пламени таять начнёт.
Геллий, не потому тебе доверял я всецело
В этой несчастной моей и безнадёжной любви,
Не потому, что тебя я считал человеком надёжным
И неспособным ко мне гнусные чувства питать, —
Та, к которой меня злая снедала любовь.
И не настолько с тобой, я думал, мы были друзьями,
Чтобы за это одно мог ты мне яму копать.
Ты по-иному судил. Тебя привлекает любое
Лесбия дурно всегда, но твердит обо мне постоянно.
Нет, пропади я совсем, если не любит меня.
Признаки те же у нас: постоянно её проклинаю,
Но пропади я совсем, если её не люблю.
Меньше всего я стремлюсь тебе быть по сердцу, Цезарь:
Что мне, белый ли ты, чёрный ли ты человек?
Хрен пустился блудить. Пустился блудить? что ж такого?
Как говорят у людей: овощу нужен горшок.
«Смирну», поэму свою, наконец мой выпустил Цинна,
Девять посевов и жатв он протрудился над ней,
Триста тысяч стихов успел в то же время Гортензий…
………
Свиток её развивать будут седые века.
А в Падуанском краю Анналы Волузия сгинут
И на рубахи пойдут тамошним карпам речным.
Будь же в сердце моем необъемистый подвиг поэта, —
Если к могилам немым долетев, от нашего горя
Может повеять на них миром и радостью, Кальв,
Страстно желаем ли мы возврата любви не забытой
Или же плачем о днях дружбы, когда-то живой, —
Верно Квинтилия так не горюет о ранней кончине,
Сколь веселится, твою верную видя любовь.
Нет, я сказать не смогу, что хуже (простите мне, боги!)
Пахнет — Эмилиев рот или Эмилиев зад.
Рот ли грязней у него, или зад у него неопрятней,
Чище всё-таки рта и приспособленней зад.
Кажет он дёсны — точь-в-точь старый дорожный сундук,
А между ними провал — как отверстие потной мулицы,
Ставшей пузырь облегчить в жаркий полуденный час.
Многих он женщин имел, из себя он корчит красавца, —
Что же о тех я скажу, кто его обнимать не стыдится?
Больше им было б к лицу гузно лизать палача!
Лучше подходит тебе, чем кому-либо, пакостный Вектий,
То, что народ говорит про болтунов и шутов:
Славно таким языком, лишь только представится случай,
Задницы можешь лизать и сапоги мужичья.
Ежели нас погубить всех сразу желаешь ты, Вектий,
Рот лишь открой — и уже сделал ты дело своё.
Я у тебя за игрой похитил, мой нежный Ювенций,
Сладостный с губ поцелуй — сладостней пищи богов.
Не безнаказан был вор. О, помню, более часа
Думалось мне, что повис я в высоте на кресте.
Хоть бы на йоту смягчить твой расходившийся гнев.
Лишь сотворил я беду, ты тотчас следы поцелуя
Истово начал с лица всей пятернёй обтирать.
Словно затем, чтоб моей на лице не осталось заразы,
Кроме того, не скупясь, предавал ты меня, несчастливца,
Гневу Амура, меня всячески ты распинал.
Так что тот поцелуй мимолётный, амбросии слаще,
Стал мне казаться теперь горше полыни самой.
То я могу обойтись без поцелуев твоих.
Целию мил Авфилен, а Квинтий пленён Авфиленой, —
Сходят с ума от любви, юных веронцев краса,
Этот сестру полюбил, тот брата, — как говорится:
Вот он, сладостный всем, истинно братский союз.
Счастья кому ж пожелать? Мой Целий, тебе, несомненно, —
Редкую дружбу свою ты доказал мне, когда
Неудержимая страсть у меня всё нутро прожигала,
Будь же, мой Целий, счастлив, знай лишь победы в любви.
Брат, через много племён, через много морей переехав,
Прибыл я скорбный свершить поминовенья обряд,
Этим последним тебя одарить приношением смерти
И безответно, увы, к праху немому воззвать,
Бедный, коль на беду отнят ты был у меня!
Ныне же, как нам отцов завещан древний обычай,
Скорбный обряд совершу, — вот на могилу дары;
Пали росою на них изобильные братнины слёзы.
Ежели есть человек, хранить умеющий тайны
Друга, которого он честную душу познал,
Я, мой Корнелий, таков, святому закону причастен, —
Можешь отныне меня ты Гарпократом считать.
Лучше отдай мне, Силон, мои десять тысяч сестерций
И сколько хочешь потом будь и заносчив и груб,
Если же любишь деньгу, тогда перестань, умоляю,
Сводником быть и притом груб и заносчив не будь.
Значит, веришь и ты, что я мог оскорбленьем унизить
Ту, что мне жизни милей и драгоценнее глаз?
Нет, — а если бы мог, не пылал бы столь гибельной страстью.
Ты же, совсем как Таппон, призракам верить готов.
Тщетно пытается хрен на Пимплейскую гору взобраться;
Вилами тотчас его музы оттуда спихнут.
Каждый, кто с крикуном красивого мальчика видит,
Скажет: как жаждет юнец, чтобы купили его!
Если что-либо иметь мы жаждем и вдруг обретаем
Сверх ожиданья, стократ это отрадней душе.
Так же отрадно и мне, поистине злата дороже,
Что возвращаешься ты, Лесбия, к жадному мне.
К жадному ты возвращаешься вновь, и сверх ожиданья;
Ты ли приходишь, сама! Ярко отмеченный день!
Кто же сейчас счастливей меня из живущих на свете?
Что-либо можно ль назвать жизни желанней моей?
Если народ, о Коминий, твою седовласую старость
С пятнами мерзостных дел казнью пресечь порешит, —
Прежде всего твой язык, враждебный достойнейшим людям,
Вырвут и тут же швырнут коршуну в жадную пасть.
Вынут глаза — пожрёт их глоткою чёрною ворон,
Потрох псы поедят, всё, что останется, — волк.
Ты безмятежную мне, моя жизнь, любовь предлагаешь —
Чтобы взаимной она и бесконечной была.
Боги, сделайте так, чтоб могла обещать она правду,
Чтоб говорила со мною искренно и от души,
Чтобы могли провести мы один навсегда неизменный
Через всю нашу жизнь дружбы святой договор.
Мы, Авфилена, всегда хороших подруг восхваляем, —
Уговорившись, они плату законно берут.
Ты же, сперва обещав, ничего не дала мне, ты — недруг!
Взять и оставить ни с чем — это уж злостный обман.
Честная выполнит долг, стыдливая не обещает,
Но, Авфилена, вперёд деньги у всех забирать
И оставлять ни при чём подобает развратнице жадной,
Что беззастенчиво всем тело своё продаёт.
Да, Авфилена, всю жизнь одним быть мужем довольной —
Это похвально для жён, даже похвальней всего.
Но отдаваться подряд кому-либо всё-таки лучше,
Чем потихоньку себе братьев от дяди рожать.
Нос, ты очень велик. Однако спускаться на площадь
Не с кем тебе. Почему? Всем подставляешь ты зад.
В пору, мой Цинна, когда Помпей стал консулом, двое
Спали с Мециллой. Теперь консулом стал он опять.
Двое остались при ней, но выросла тысяча рядом
С каждым из них. Семена мечет обильно разврат.
Хрен богатеем слывёт: у него близ Фирма именье.
Как не прослыть, коли в нём всякого столько добра.
Пашни, луга и поля, и птицы, и рыбы и звери,
Только всё не в прок; выше дохода расход.
Пусть же слывёт богачом, но лишь бы всего не хватало;
Будем именье хвалить, лишь бы он сам захирел.
Много у Хрена земель: под покосами югеров тридцать
Сорок под пашню полей; прочее — море воды.
Как же ему не вступить в состязанье с богатствами Креза,
Если в именье одном столько добра у него?
Нивы, луга, леса преогромные, пади, болота,
К гиперборейцам самим, до Океана дошли!
Да, это всё велико, но сам он и этого больше —
Не человек, а большой, всем угрожающий Хрен.
Долго я формы искал, как ищет охотник, прилежно,
Чтоб Баттиада стихи мог я тебе поднести,
С тем, чтобы мягче ты стал и свои ядовитые стрелы
Впредь перестал бы метать, в голову целясь мою.
Вижу теперь, что мои пропадают напрасно усилья,
Геллий, и ты ни во что просьбы не ставишь мои.
Знай, от любых твоих стрел я укроюсь полою накидки,
Ты же от каждой моей будешь мученье терпеть.
Азиний! Левою рукою
Не кстати за столом дуришь:
Салфетки крадёшь ловко тою,
Оставлены когда те зришь...
Так триста сам, в позор для предку,
Иль от меня стихов смотри ж,
Иль мне отдай мою салфетку.
Восплачьте, Грации, Амуры;
Лезбиин милый воробей
Исполнил смертью долг натуры
И прервал цепь счастливых дней.
Она любовь к нему питала,
А он был верен ей и мил:
Всегда она его лобзала;
Всегда он вкруг её шалил.
Хоть улетит в иную пору,
Но знак от ней приметит чуть,
К её назад порхнёт он взору
И сядет к ней на нежну грудь.
Но в нём исчезла жизни сила.
Ты, Парка, к нам была люта,
Сразив то, что любовь творила
И что любила красота.
Свирепым дышущая жаром
О непреклонна адска дочь!
Твоим повержена ударом
Краса стремится в вечну ночь.
О ты, что жизнь моей любезной
Всегда старался веселить,
Ты умер!., стон её, ток слёзный
Тебя не может оживить.
Предмет любви и обожаем,
Достойный нежности венка;
Вот сколько слёз мы проливаем!
Суди ж, как смерть твоя жалка!
Лик юношей. Вечерняя звезда является! Юноши, восстаньте из-за трапезы! Геспер, толь долговременно ожидаемый, мещет с высот Олимпа трепещущий луч свой; время оставить пирование. Скоро предстанет новобрачная красота, скоро начнётся торжество Гименея.— Гимен! о Гименей! се грядёт Гимен, се Гименей.
Лик младых дев. Младые девы! оставим трапезу, подобно сим юношам. Уже блещут лучи звезды, нощь предваряющей; не для чего медлить. Воззрите на юнош: они уж удалились. И не напрасно; им начинать пение.
Лик юношей. Други! победа будет пе малотрудна. Посмотрите внимательно на сих младых красавиц: с каким размышлением совещаются они о пении! И не тщетно. Но мы, развлечённые иными заботами, несомненно побеждены будем. Превосходство требует большего рачения. По крайности хотя на сей раз совокупите мысли ваши; пусть начнут оне пение: мы должны будем ответствовать им.— Гимен! о Гименей! се грядёт Гимен, се Гименей.
Лик дев. О Геспер! есть ли какая иная звезда в небесах, которая бы ужаснее тебя сияла? Ты безжалостно исторгаешь юную деву из объятий матери её. Не взирая на все её сопротивления, ты изъемлешь её из рук родительницы, чтобы предать её юноше, пламенеющему любовию. Самые враги, по долгом облежании во град вступившие, свирепее сего поступить не могут.— Гимеи! о Гимеией! се грядёт Гимен, се Гименей.
Лик дев. Она подобна цветку, во внутренности вертограда тщательно возращаемому; цветку, который, не страшася ни острого рала, ни челюстей стада, приемлет токмо любовные лобзания зефиров; оживлённый благотворною теплотою лучей солнечных, оп роскошно растёт, и плодотворные дожди орошают его; ои прельщает и младых дев и юных отроков; но когда бывает сорван и лишится прелести своей, тогда он не имеет более для них зараз. Тако и дева мила бывает, доколе хранит своё девство; но коль скоро лишится сего драгоценного цвета, тогда юноши не обретают в ней прежней очаровательности, и подруги её престают столь горячо любить её — Гимен! о Гименей! се грядёт Гимен, се Гименей.
Лик юношей. Одинокая виноградная лоза, на пустом поле прозябшая, никогда не вьётся вверх сама собою, никогда она одна не приносит сладких и благовонных ягод. Её леторосли пресмыкаются вокруг её корня, ни единый виноградарь о ней не печётся... Но если она хотя нечаянно сочетается с молодым вязом: тогда бывает цветна и плодоносна. Так перестаривается в одиночестве дева, брака чуждая, и на что же дни её гаснут? Но если она вступает в счастливый союз, да и в лета, природою ей для того определённые, тогда соделывается она дражайшим предметом супруга её и менее равнодушною к сродникам.
Лесбия! время летит!
Пламенем нашей любви
Крылья ему подожжём!..
Пусть старики, с охладевшею кровью,
Морщатся, брезгуют нашей любовью;
Что нам за дело до них!
Солнце зайдёт и взойдёт;
Нам же, пришельцам земли,
День погостить на земле;
День наш промчится, и вечный мрак ночи
Ляжет на жадные к прелестям очи.
Что же нам время терять?
Лесбия! день ещё наш;
Неге его до конца!..
Дай мне скорей поцелуй!..
Мало!., дай тысячу, дай и другую!..
Друг мой, ещё! я без счёту целую;
Что поцелуи считать?..
Сто поцелуев ещё!..
Мало! дай тысячу вновь:
После, как счёт уж совсем потеряем,
Вместе мы все поцелуи смешаем,
Чтобы не сглазили нас.
Пьяной горечью Фалерна
Чашу мне наполни, мальчик!
Так Постумия велела,
Председательница оргий.
Вы же, воды, прочь теките
И струёй, вину враждебной,
Строгих постников поите:
Чистый нам любезен Бахус.
Товарищи — Аврелий, Фурий!
Поди я в глубь индийских стран,
Где в берега восточной бурей
Так звучно плещет океан;
К арабам ли, размякшим в неге,
К парфянам ли стрельцам, туда ль,
Где семирукий Нил в разбеге
Окрашивает моря даль;
Чрез дикие ли Альпов кручи,
Трофеи цесаревых дел,
Туда ль, где галльский Рейн кипучий,
Где бритты... и земле предел,—
За мною вы готовы всюду,
Куда б меня ни кинул рок...
Нет, об одном просить вас буду:
Снесите милой мой упрёк.
Пускай блестит она средь новых
Друзей; для сердца не избрав
Ни одного, пускай в оковах
Растлит их сладостью отрав,
Но пусть моей любви воспетой
Не ждёт, сразив её виной...
Так блекнет в поле цвет, задетый
Неосторожной бороной.
Плачьте, Грации, со мною,
С поколением людей,
Одарённых красотою:
Умер бедный воробей
Милой девушки моей,
Воробей, утеха милой,
Радость друга моего,
Тот, кого она хранила
Пуще глаза своего!
Как он ласков был с тобою!
Как младенец мать свою,
Знал он милую мою.
Неразлучен с госпожою,
Он попрыгивал вокруг
И чириканьем, порою,
Веселил и нежил слух.
А теперь — увы!— он бродит
По печальным берегам
Той реки, с которой к нам
Вновь никто уж не приходит.
Прочь из глаз, скорее прочь,
Смерти сумрачная ночь,
Ты, что мчишь в Аид с собою
Всё, что блещет красотою!
А он был так дорог ей,
Этот ласковый, тобою
Похищенный воробей!..
О судьба! О мой несчастный!
Чрез тебя глаза прекрасной
Милой девушки моей
От горячих слёз распухли,
Покраснели и потухли.
Жить и любить давай, о Лесбия, со мной!
За толки стариков угрюмых мы с тобой
За все их не дадим одной монеты медной.
Пускай восходит день и меркнет тенью бледной.
Для нас, как краткий день зайдёт за небосклон,
Настанет ночь одна и бесконечный сон.
Сто раз целуй меня, и тысячу, и снова
Ещё до тысячи, опять до ста другого,
До новой тысячи, до новых сот опять.
Когда же много их придётся насчитать,
Смешаем счёт тогда, чтоб мы его не знали,
Чтоб злые нам с тобой завидовать не стали,
Узнав, как много раз тебя я целовал.
Фалерна старого, служитель-мальчик, нам
Лей в чаши горечи хмельной и беспощадной,
Такой закон дала Постумия пирам,
Пьянее ягоды налившись виноградной.
Прочь, вы, струи воды, куда угодно вам,
Губителям вина; вы к строгим ворчунам
Ступайте: чистого здесь царство Тионейца.
Мы под защитой Дианиной,
Чистые девы и мальчики,
Встретим Диану, мы чистые,
Песнию благочестивой.
О, Латония, вышнего
Дочь Громовержца великая,
Ты, породила которую
Мать под Делосской оливой,
Чтобы была ты владычицей
Гор и лесов зеленеющих
И по сокрытым ущелиям
Рек с громозвучной волною.
Ты и Люцина томящимся*
Ты и Юнона родильницам,
Тривия тоже, с заёмным ты
Светом зовёшься Луною.
Ты, в обращении месячном
Меря теченье годичное,
В закромы сельского пахаря
Сыплешь и сбор нарочитый.
Будь, под каким бы ты именем
Ни пожелала, священною,
И как издревле, будь правнукам
Ромула вечной защитой.
Мы вчерашний день с тобой, Лициний,
Всё играли на моих табличках,
Наперёд решивши забавляться.
Мы стишки с тобой писали оба,
То в одном, а то в другом размере,
Отвечая на вино и шутки.
Я ушёл, твоей красой, Лициний,
И твоим пленённый остроумьем,
Так, что, бедный, я лишился пищи,
И очей не свёл мне сон покоем,
А по всей постели, как безумный,
Я кидался в ожиданьи света,
Чтоб с тобой, беседуя, быть вместе.
Но когда измученное тело
Улеглось в кровати полумёртвым,
Сочинил стихи тебе я эти,
Чтоб ты, милый, грусть мою увидел.
Берегись теперь ты быть надменным
И, прошу, не презирай молений.
Попадёшь в ответ пред Немезидой.
Вспыльчива богиня; не прогневай.
Если в немые могилы отрадно и сладостно может,
Кальв, проникнуть хотя нечто и нашей тоски,
Как давнишнюю мы любовь обновляем стремленьем
Или о дружбе, давно скрывшейся, слёзы мы льём,
Верно, не столько скорбит о ранней Квинтилия смерти,
Сколько твоя принесёт ей утешенья любовь.
Ты говорила когда-то, что знаешь ты только Катулла,
Лесбия, что предпочтёшь ты и Зевесу меня.
И тебя я любил не как чернь свою любит подругу,
А как отец сыновей любит своих иль зятьёв.
Ныне тебя я узнал; и теперь хоть страстней я пылаю,
Но для меня уж не так ты и близка и ценна.
Ты говоришь: почемуі Потому, что такая обида
Больше внушает любви с меньшим желаньем добра.
Хоть ненавижу, люблю. Зачем же?— пожалуй, ты спросишь.
И не пойму, но в себе чувствуя это, крушусь.
Будем, Лесбия, жить, пока живы,
И любить, пока любит душа;
Старых сплетников ропот брюзгливый
Пусть не стоит для нас ни гроша.
Солнце сядет чредой неизменной
И вернётся, как было, точь-в-точь;
Нас, лишь свет наш померкнет мгновенный,
Ждёт одна непробудная ночь.
Дай лобзаний мне тысячу сразу
И к ним сотню и тысячу вновь,
Сто ещё, и к другому заказу
Вновь на столько же губки готовь.
А как тысяч накопится много,
Счёт собьём, чтоб забыть нам итог,
Чтоб завистник не вычислил строго
Всех лобзаний и сглазить, не мог.
Деве-красотке поклон мой покорный,
Нос у которой не мал, не казист,
Ножки не стройны, а глазки не чёрны,
Пальцы не длинны, а ротик не чист,
Речь, если правду сказать, не робея,
Тоже не самая прелесть и сласть.
Здравствовать, дева, желаю тебе я,
Мота Формийского нежная страсть!
Ты ль красота, о которой так ложно
Голос провинции суд свой изрёк?
С Лесбией спорить тебе ли возможно?
Что за безвкусный, бессмысленный век!
Меня порочит Лесбия всечасно
И речи все её мной заняты сполна;
Так пусть я пропаду напрасно,
Когда в меня она не влюблена.
Как это знать? Да по себе мне ясно:
Своими узами я вечно возмущён,
Но пусть я пропаду напрасно,
Когда в неё и сам я не влюблён.
Любовь и ненависть кипят в душе моей.
Быть может, «почему»? ты спросишь. Я не знаю,
Но силу этих двух страстей
В себе я чувствую и сердцем всем страдаю.
О, если радость есть какая
В воспоминаньях добрых дел,
Когда, былое воскрешая,
Ты мыслью строгой усмотрел,
Что чтил ты всё, что людям свято,
Что в дружбе не был ты лукав,
Что не обманывал ты брата,
Себя с ним клятвою связав,—
Катулл, какой запас утехи
Хоть в долгой жизни вновь и вновь
Тебе готовит без помехи
Твоя бесплодная любовь!
О, да: чем дело или слово
Служить в пределах наших сил
Способно счастию другого,
Ты всё сказал и совершил.
Но всё добро пропало тщетно
С неблагодарностью в борьбе.
К чему же мукой безответной
Терзаться долее тебе?
Зачем не ищешь ты свободы,
С собой вступив отважно в спор,
И не стряхнёшь с себя невзгоды
Самим богам наперекор?
Как трудно страсти застарелой
В единый миг сказать «прости»!
Хоть трудно, но смелей за дело,
Не размышляя о пути!
Вот в чём одном твоё спасенье,
Вот где яви над сердцем власть;
Туда направь своё стремленье,
Хоть победишь, хоть должен пасть.
О боги, если стон унылый
От смертных к вам находит путь,
И если на краю могилы
Спасали вы кого-нибудь,
На горький мой удел призрите,
И если был я не злодей,
Отраву эту удалите
Из груди страждущей моей,—
Недуг мертвящий, охвативший
Всё существо моё до дна
II навсегда меня лишивший
Того, чем жизнь была красна.
Уж не о том моё моленье,
Чтоб ей взаимно стал я мил,
Иль чтобы всем на удивленье
В ней женский стыд заговорил:
Об исцеленье лишь молю я,
Чтоб сбросить мерзостный недуг,
О боги, это лишь даруя,
Воздайте Цену мне заслуг!
Я ненавижу и люблю.
Как это сталось, я не знаю.
Но это так: я сознаю,
И мучусь этим и страдаю.
Аврелий с Фурием, вы — всюду за Катуллом,—
Хотя б меня влекла далёкая страпа,
Тот берег Индии, где бьёт с немолчным гулом
Восточная волна,
Хотя б к изнеженным арабам направляясь,
Воителей парфян я землю посетил,
Иль край тот, где, семью потоками вливаясь,
Окрасил море Нил,
Хотя б я перешёл громады Альп высоких
Туда, где Цезарь был среди полночных стран,
Туда, где галльский Рейн, Британцев край
далёких
И грозный Океан.
Всё, что мне ни пошлёт богов соизволенье,
Со мною оба вы готовы испытать,—
И я красавице в ответ моё презренье
Прошу вас передать.
Пускай себя толпой влюблённых окружает,
Пускай, их молодость в огне страстей губя,
Навстречу каждому объятья раскрывает,
Любя одну себя.
Скажите, что она уж не до; ждётся боле —
Тому сама виной — любви моей былой,
Увядшей, как цветок, подрезанный на поле
Безжалостной косой.
Несчастный! Пора прекратить этот бред!
Ты всё потерял невозвратно.
В сиянии солнечном был ты согрет
Его теплотой благодатной,
Когда на условленном месте тайком
Встречал ты свою дорогую.
Её ты глубоко любил, как потом
Уже не полюбишь другую.
Ты много смеялся, шутил вместе с ней,
Желаньям она уступала.
Да, солнце тебя теплотою своей,
Сияньем своим согревало!
Она уж не хочет, она холодна...
Смири же, бессильный, желанья.
За ней не иди, пусть уходит она!
Несчастье сноси без роптанья.
Прощай. Ты ушла и забыла меня,
Я также тебя позабуду.
Но будет печальною участь твоя:
Тебя умолять я не буду.
О, горе презренной! Как станешь ты жить?
Кого увлечёшь красотою?
К кому приласкаться? Кого полюбить?
Катулл, ты обязан её позабыть:
Будь твёрд и не падай душою.
Книжку мне подарить свою кому бы,
Книжку новенькую, красу-вещицу,
Что блестит полировки свежим лоском?—
Без сомненья, тебе, конечно, Непот:
Ты ведь только один мои безделки,
Ты признал не совсем ничтожной вещью,
Ты, который, один из италийцев,
Все века описать дерзнул и в трёх лишь
Свитках, правда, учёных, кропотливых.
Оттого-то бери из этой книжки
То лишь, впрочем, что есть в ней такого,
Что одно проживёт хотя столетье
Или более,— если ты захочешь,
Муза, девственная моя богиня!
Воробей, моей девы утешенье,
С кем играет она, кого у сердца
Часто держит иль, самый кончик пальца
Острым клюва щипкам подставляя, дразнит:
Как погибельной деве, по преданью,
Мило яблочко было золотое,—
Утешенье в досаде, что развязан
Долго стянутый пояс,— мне отрадно,
Коль прекрасной моей, моей желанной
С милым чем-нибудь пошутить угодно.
Верь: чтоб только унять столь жгучий пламень,—
Я бы рад был играть с тобой, как дева,
И заботы смягчать души печальной.
Плачьте, Венеры все и все Эроты,
Плачьте, сколько ни есть людей достойных!
Ах, воробушка нет моей любезной,
Птички, радости нет моей любезной,
Что она больше глаз своих любила;
Ах, как сладок был оп, хозяйку так он,
Так, как девочка мать родную знает;
Никогда не слезал с её груди он,
Но туда и сюда скача по груди,
Лишь её призывал он детским писком.
Вот теперь он идёт путём туманным
В мир, откуда нельзя назад вернуться.
Ах, да будет вам зло, о злые тени
Орка,— вам бы глотать всё, что прекрасно.
Птичку милую мне назад отдайте.
Бедный мой воробей! судьбина злая!
Ведь, в тоске по тебе, моей любезной
Стали красны от слёз, потухши, глазки.
Будем жить и любить, моя подруга!
Воркотню стариков ожесточённых
Будем в ломаный грош с тобою ставить!
В небе солнце зайдёт и снова вспыхнет,
А для нас, чуть погаснет свет мгновенный,
Непробудная наступает полночь.
Так целуй же меня раз сто и двести,
Больше, тысячу раз и снова сотню,
Снова тысячу раз и сотню снова.
Много сотен и тысяч насчитаем,
Все смешаем потом и счёт забудем,
Чтобы злобой завистников не мучить,
Подглядевших так много поцелуев!
Верю, счастьем тот божеству подобен,
Тот, грешно ль сказать, божества счастливей,
Кто с тобой сидит и в глаза глядится,
Слушая сладкий
Смех из милых уст. Он меня, беднягу,
Свёл совсем с ума. Лишь тебя завижу,
Лесбия, владеть я бессилен сердцем,
Рта не раскрою.
Бедный нем язык. А по жилам — пламень
Тонкою струёю скользит. Звенящий
Гул гудит в ушах. Покрывает очи
Чёрная полночь...
Праздность, друг Катулл, для тебя — отрава,
Праздность чувств в тебе пробуждает буйство.
Праздность и царей и столиц счастливых
Много сгубила.
Спросишь, Лесбия, сколько поцелуев
Милых губ твоих страсть мою насытят?
Ты зыбучий сочти песок ливийский
В напоённой отравами Кирене,
Где оракул полуденный Аммона
И где Ватта старинного могила.
В небе звёзды сочти, что смотрят ночью
На людские потайные объятья.
Столько раз ненасытными губами
Поцелуй бесноватого Катулла,
Чтобы глаз не расчислил любопытный
И язык не рассплетничал лукавый.
Милый птенчик, любовь моей подружки!
На колени приняв, с тобой играет
И балует она, и милый пальчик
Подставляет для яростных укусов.
Когда так моя прелесть, жизнь, отрада
Забавляется бог весть как, смеётся,
Чтоб найти утешеньице в заботах,
Чтобы страсть (знаю — страсть!) не так пылала,
Тут и я поиграть с тобой хотел бы,
Чтоб печаль отлегла и стихло сердце.
Плачь, Венера, и вы, Утехи, плачьте!
Плачьте все, кто имеет в сердце нежность!
Бедный птенчик погиб моей подружки,
Бедный птенчик, любовь моей подружки.
Милых глаз её был он ей дороже,
Слаще мёда оп был, и зпал хозяйку,
Как родимую мать дочурка знает.
Он с колен не слетал хозяйки милой,
Для неё лишь одной чирикал сладко,
То туда, то сюда порхал, играя.
А теперь он идёт тропой туманной
В край ужасный, откуда нет возврата.
Будь же проклята ты, обитель ночи,
Орк, прекрасное всё губящий жадно!
Ты воробушка чудного похитил!
О, злодейство! Увы! Несчастный птенчик!
Ты виной, что от слёз солёных, горьких
Покраснели и вспухли милой глазки.
Обнял Акму, любовь свою, Септимий.
Нежно к сердцу прижал. Сказал ей: «Акма!
Если крепко в тебя я не влюбился,
Если вечно любить тебя не буду,
Как пропащие любят и безумцы,
Пусть в пустыне ливийской иль индийской
Кровожадного льва я повстречаю!»
Так сказал. И Амур ему ответил,
Тотчас справа чихнул ему на счастье.
Акма голову тихо наклонила
И коснулась пурпурными губами
Глаз любимца, желаньем опьянённых.
И сказала: «О жизнь моя, Септимий!
Пусть любовь нами правит безраздельно!
Знай, двойное во мне пылает пламя,
Знай, двойная меня сжигает ласка!»
Так сказала. Амур и ей ответил.
Тотчас справа чихнул на счастье Акме.
И сбылись на диковинку приметы.
И любовники связаны любовью.
Все сокровища Сирии и бриттов
Не возьмёт за свою Септимий Акму.
Акма, верная одному лишь другу,
Лишь Септимию дарит страсть и нежность.
Кто же видел счастливее влюблённых?
Кто Венеру видал такою вещей?
Квинтию славят красивой. А я назову её стройной,
Белой и станом прямой. Всё похвалю по частям.
Не назову лишь красавицей. В Квинтии нет обаянья.
В теле роскошном таком искорки нету огня.
Лесбия — вот кто красива! Она обездолила женщин,
Женские все волшебства соединила в себе.
Добрый день, долгоносая девчонка,
Колченогая, с хрипотою в глотке,
Большерукая, с глазом, как у жабы,
С деревенским нескладным разговором,
Казнокрада формийского подружка!
И тебя-то расславили красивой?
И тебя с нашей Лесбией сравнили?
О, бессмысленный век и бестолковый!
Что за чёрная желчь, злосчастный Равид,
В сети ямбов моих тебя погнала?
Что за мстительный бог тебя подвинул
На губительный этот спор и страшный?
Или хочешь ты стать молвы игрушкой?
Иль какой ни на есть ты славы жаждешь?
Что ж, бессмертным ты будешь! У Катулла
Отбивать ты осмелился подружку.
Как забавно, Катон мой, как занятно!
Стоит, право, послушать! Смейся громче!
Чрезвычайно забавно и занятно!
Я мальчишку в углу накрыл с девчоикой,
Я ремённым хлыстом его ударил.
Да простит мне Венера прегрешенье!
Лесбий красив? Ну ещё бы! Он Лесбии нравится больше,
Горький Катулл мой, чем ты с домом и родом своим.
Пусть он красив! Но пускай пропаду со всем домом и родом,
Если хоть трое друзей в рот поцелуют его.
Целий! Лесбия, Лесбия (ты слышишь,
Чуешь?), Лесбия, та, что самой жизни,
Милых всех для меня была дороже,
В переулках теперь и в подворотнях
Эта Лесбия тешит внуков Рема.
Все сюда, мои ямбы, поспешите!
Все сюда! Соберитесь отовсюду!
Девка подлая смеет нас дурачить.
II не хочет стихов моих тетрадку
Возвратить. Это слышите вы, ямбы?
Побегите за ней и отнимите!
Как узнать её, спросите? — По смеху
Балаганному, по улыбке сучьей,
По бесстыдной, разнузданной походке.
Окружите её, кричите в уши:
«Эй, распутница! Возврати тетрадки!
Возврати нам, распутница, тетрадки!»
В грош не ставит? Поганая подстилка!
Порожденье подлейшего разврата!
Только мало ей этого, наверно!
Если краски стыдливого румянца
На собачьей не выдавите морде,
Закричите ещё раз, втрое громче:
«Эй, распутница! Возврати тетрадки!
Возврати нам, распутница, тетрадки!»
Всё напрасно! Ничем её не тронуть!
Изменить вам придётся обращенье,
Испытать, не подействует ли этак:
«Дева чистая, возврати тетрадки!»
Да! Ненавижу и всё же люблю. Как возможно, ты спросишь?
Не объясню я. Но так чувствую, смертно томясь.
Как, неужели ты веришь, чтоб мог я позорящим словом
Ту оскорбить, что милей жизни и глаз для меня?
Нет, не могу! Если б мог, не любил так проклято и страшно.
Вам же с Таппоном во всём чудится бог знает что!
Если желаешь ты глаз моих свет подарить мне, мой Квинтий,
Иль даже то, что милей света чудесного глаз,
Не отнимай же того у меня, что намного дороже
Глаз и всего, что милей света чудесного глаз!
Если желанье сбывается, свыше надежды и меры,
Счастья нечайного день" благословляет душа.
Благословен же будь, день золотой, драгоценный, чудесный,
Лесбии милой моей мне возвративший любовь!
Лесбия снова со мною! На что я надеялся, сбылось!
О, как сверкает опять великолепная жизнь!
Кто из живущих счастливей меня? И чего ещё мог бы
Я пожелать на земле? Сердце полно до краёв!
Жизнь моя! Будет счастливой любовь наша, так ты сказала.
Будем друг другу верны и не узнаем разлук!
Боги великие! Сделайте так, чтоб она не солгала!
Пусть её слово идёт чистым от чистой души!
Пусть поживём мы в весельи спокойные, долгие годы,
Дружбы взаимной союз ненарушимо храня.
Хлам негодный, Волюзия анналы!
Вы сгорите, обет моей подружки
Выполняя. Утехам и Венере
Обещалась она, когда вернусь я
И метать перестану злые ямбы,
Худший вздор из дряннейшего поэта
Подарить хромоногому Гефесту
И спалить на безжалостных поленьях.
И решила негодная девчонка,
Что обет её мил и остроумен!
Ты, рождённая морем тёмно-синим,
Ты, царица Идалия и Урий,
Ты, Анкону хранящая и Го лги,
Амафунт, и песчаный берег Книда,
И базар Адриатики, Диррахий,—
Благосклонно прими обет, Венера!
Вы ж не ждите! Живей в огонь ступайте,
Вздор нескладный, нелепица и бредни,
Хлам негодный, Волюзия анналы!
Лесбия вечно ругает меня. Не молчит ни мгновенья.
Я поручиться готов — Лесбия любит меня!
Ведь и со мной не иначе. Её и кляну и браню я,
А поручиться готов — Лесбию очень люблю!
Милая мне говорит: лишь твоею хочу быть женою,
Даже Юпитер желать стал бы напрасно меня.
Так говорит. Но что женщина в страсти любовнику шепчет,
В воздухе и на воде быстротекущей пиши!
Лесбия вечно поносит меня и бранит при супруге.
Это осла и глупца радует чуть не до слёз.
Вовсе ослеп ты, безмозглый! Ведь будь я забыт и покинут,
Так замолчала б она. Если ж шумит и кричит,
Значит, наверное, помнит. Нет, больше, во много раз больше!
Лесбия сердится. Что ж?—Лесбия любит меня!
Лесбия, ты говорила когда-то, что любишь и хочешь
Только меня. Что тебе самый Юпитер не мил.
Что ж, и тебя я любил. И не так, как подружку желают,
Нет же, -гак добрый отец любит родимых детей.
Знаю тебя я теперь. И хоть страсть меня мучает жарче,
Много дешевле ты всё ж, много пошлей для меня.
Что же случилось? Твоё безрассудство виной, что любовник
Жаждет тебя всё сильней, но уж не может любить.
Нет, ни одна среди женщин такой похвалиться не может
Преданной дружбой, как я, Лесбия, был тебе друг.
Крепче, чем узы любви, что когда-то двоих нас вязали,
Не было в мире ещё крепких и вяжущих уз.
Ныне ж расколото сердце. Шутя, ты его расколола,
Лесбия! Страсть и печаль сердце разбили моё.
Другом тебе я не буду, хоть стала б ты скромною снова,
Но разлюбить не могу, будь хоть преступницей ты!
Горько мне, Корнифиций, видят боги!
Горько мне, твоему Катуллу, тяжко,
С каждым днём тяжелей и с каждым часом!
Ты же, друг, ведь прошу я не о многом.
Мне сказал хоть словечко в утешенье?
Я сердит. За любовь ты плохо платишь.
А ведь друга коротенькое слово
Симонидовых жалоб мне дороже.
Катулл бедняга, перестань чудить праздно,
И что давно минуло, то считай прошлым!
Блистали некогда и для тебя звёзды.
Летал ты радостно на сладкий зов милой.
(Любимой так не быть уж ни одной в мире).
Забав и нежностей бывало там много,
Тебе желанных и приятных ей, милой.
Блистали в те поры и для тебя звёзды.
Теперь она не любит, не люби также!
Не рвись за уходящим, не живи в горе.
Терпи и твёрдым будь! В беде скрепи сердце!
Прощай, красавица! Катулл скрепил сердце.
Твоих не просит ласк, тебя желать бросил.
Но нежеланной ты наплачешься, помни!
Преступная! Какой грозит тебе жребий!
Кто подойдёт к тебе? Кто назовёт розой?
Кого полюбишь ты и чьей теперь будешь?
Чьи будешь целовать, кого кусать в губы?
Но ты будь твёрд, Катулл! Терпи, скрепив сердце.
Если о детстве, о юности память, о радостях чистых
Смертному сладка,—когда ясною видит он жизнь,
Знает, что не был неверным, что клятвою лживой не клялся,
Имя святое богов не призывал на обман,
Знай, если так, то наверное в жизни счастливой а долгой
Ждёт ещё радость тебя, проданный подло КатуллІ
Всё, чем влюблённое сердце любимого словом и делом
Может обрадовать, всё сделал ты, всё ты сказал.
Всё, что доверчиво отдал, поругано, попрано, сгибло!
Что же ты любишь ещё? Что же болит твоя грудь?
Тратишься в чувстве напрасном, не можешь уйти и забыться.
Или назло божеству хочешь несчастным ты быть?
Трудно оставить любовь, долголетней вскормленную страстью.
Трудно, и всё же оставь, надо оставить, оставь!
В этом одном лишь спасенье. Себя победи! Перемучай!
Надо! Так делай скорей! Можно ль, нельзя ли, живи!
Боги великие! Если доступна вам жалость, и если
Даже и в смерти самой помощь вы людям несли.
Сжальтесь теперь надо мною за то, что я жил непорочно,
Вырвите эту напасть, ужас и яд из груди!
Вот уже смертная дрожь к утомлённому крадётся сердцу,
Радость, веселье и жизнь — всё позабыто давно.
Я не о том уже ныне молюсь, чтоб она полюбила,
И не о том, чтоб была скромной, не может ведь, да!
Нет, о себе лишь прошу, чтоб здоровым мне стать и свободным!
Боги, спасите меня, вознаградите за всё!
Кабак презренный, вы, кабацкая свора
У пятого столба от «Близнецов в шапке»,
Мужчинами считаете себя только?
Иль девушки родятся вам одним в радость?
Вам пить и веселиться, мы ж ослов стадо?
Расселась сотия дурней или две сотни,
И думаете нагло, с вами нет сладу?
Не растянуть мне разве дураков двести?
Ошиблись. Будет жечь над кабаком надпись,
Из яда скорпионов и моей злости.
Подружка милая из рук моих скрылась,
Любимой так другой уж не бывать в мире.
Великие я вёл из-за неё битвы.
Теперь средь вас она, она лежит с вами,
Вы все с ней тешитесь (постыдная правда!),
Вы, шелопаи, гниль, озорники, ферты.
Эй, слышишь, волосатый, коповод шайки,
Ты, кроличье отродье, кельтибер мерзкий,
Эгнатий! Чем гордишься? — бородой клином?
Оскалом челюстей, что ты мочой моешь?
Как! Иль страшилище ливийских скал, львица,
Иль Сциллы лающей поганое брюхо
Тебя родило с каменным и злым сердцем?
В тоске последней, смертной я тебе крикну.,
И рассмеялась ты, жестокая слишком!
Фурий ласковый и Аврелий верный!
Вы — друзья Катуллу, хотя бы к Инду
Я ушёл, где море бросает волны
На берег гулкий.
Иль в страну гиркан и арабов пышных,
К сакам и парфянам, стрелкам из лука,
Иль туда, где Нил семиустыи мутью
Хляби пятнает.
Перейду ли Альп ледяные кручи,
Где поставил знак знаменитый Цезарь,
Галльский Рейн увижу, иль дальних бриттов
Страшное море.
Всё, что рок пошлёт, пережить со мною
Вы готовы. Что ж, передайте милой
На прощанье слов от меня немного,
Злых и последних.
Со своими пусть кобелями дружитI
По три сотни их обнимает сразу,
Никого душой не любя, но печень
Каждому руша.
Только о моей пусть любви забудет!
По её вине иссушилось сердце,
Как степной цветок, проходящим плугом
Тронутый на смерть.
По морям промчался Аттис на летучем, лёгком чёлне,
Поспешил проворным бегом в ту ли глушь фригийских лесов,
В те ли дебри рощ дремучих, ко святым богини местам.
Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян,
Убелил он острым камнем молодое тело своё.
И себя почуяв лёгким, ощутив безмужнюю плоть,
Окропляя тёплой кровью кременистый выжженный луг,
Он взмахнул в руке девичьей томнозвучный, гулкий тимпан.
Это — твой тимпан, Кивева, твой святой, о матерь, тимпан!
В кожу бычью впились пальцы. Под ладонью бубен запел.
Завопив, к друзьям послушным исступлённый голос воззвал:
«В горы, галлы! В лес Кивевы! В дебри рощ спешите толпой!
В горы, галлы! Диндимены-госпожи покорная тварь!
Рой изгнанников, за мною понеслись вы к чуждым краям,
По следам моим промчавшись, повинуясь речи моей.
Не страшил вас вал солёный, не смутила зыбкая хлябь.
Презирая дар Венеры, убелили вы свою плоть.
Веселитесь, быстро мчитесь, пусть взыграет сердце в груди.
Порадейте в честь богини! Поспешите, галлы, за мной!
В лес фригийский! В дом Кивевы! Ко святым фригийским местам!
Там рокочет гулко бубен, там кимвалы звонко звенят.
Там менад, плющом увитых, хороводы топчут траву.
Восклицают там менады, в исступлённой пляске кружась!
Там безумствует богини вдохновенно-буйная рать!
Нам туда помчаться надо! Нас туда желанья зовут!»
Дева телом, бледный Аттис так вопил, сзывая друзей.
Отвечал мгновенным воплем одержимый, бешеный сонм.
Зазвенела медь кимвалов. Загудел протяжно тимпан.
По хребтам зелёной Иды полетел, спеша, хоровод.
Ударяет в бубен Аттис, задыхаясь, хрипло кричит.
Обезумев, мчится Аттис, через дебри яростный вождь.
Так, упряжки избегая, мчится тёлка, скинув ярмо.
За вождём, за буйной девой, в исступленьи галлы летят.
И к святилищу Кивевы добежал измученный рой.
И уснул в изнеможеньи, не вкусив Цереры даров.
Долгий сон тяжёлой дрёмой утомлённым веки смежил.
Под покровом тихой лени угасает ярости пыл.
Но когда на утро солнца воссиял сверкающий глаз,
Сквозь эфир, над морем страшным, над пустынным ужасом гор,
И прогнал ночные тени огненосных коней полёт,
Тут покинул, в даль умчавшись, быстролётный Аттиса сон,
В мощном лоне Пасифея приняла крылатого вновь.
Исчезает в сердце ярость, легковепный входит покой.
Всё, что сделал, всё, что было, вспоминает Аттис дрожа
Попимает ясным взором, чем оп стал, куда залетел.
С потрясённым сердцем снова он идёт на берег морской.
Видит волн разбег широкий. Покатились слёзы из глаз.
И свою родную землю он призвал с рыданьем в груди.
«Мать моя, страна родная, о моя родная страна!
Я, бедняк, тебя покинул, словно раб и жалкий беглец.
На погибельную Иду, ослеплённый, я убежал.
Здесь хребты сияют снегом. Здесь гнездятся звери во льдах.
В их чудовищные норы я забрёл в потайной щели.
Где же ты, страна родная? Как найду далёкий мой край?
По тебе душа изныла, по тебе тоскуют глаза.
В этот миг короткий ярость ослабела в сердце моем.
Или мне в лесах скитаться, от друзей и дома вдали?
От тебя вдали, отчизна, вдалеке от милых родных?
Не увижу я гимнасий, площадей и шумных палестр.
Я, несчастный, их покинул. Буду снова, снова рыдать!
О, как был я горд и счастлив, о, как много я пережил!
Вот я дева, был мужчиной, был подростком, юношей был.
Был палестры лучшим цветом, первым был на поле борьбы.
От гостей гудели двери, от шагов был тёплым порог.
Благовонными венками был украшен милый мой дом.
От постели, вечно весел, подымался я поутру.
И теперь мне стать служанкой, стать Кивевы верной рабой!
Стать менадой, стать калекой, стать бесплодным, бедным скопцом!
Стать бродягой в дебрях Иды на хребтах, закованных в лёд.
По лесным влачиться щелям, во фригийских страшных горах!
Здесь козёл живёт скакучий, здесь клыкастый бродит кабан.
Ой-ой-ой! Себя сгубил я! Ой-ой-ой! Что сделать я мог!»
Чуть сорвался вопль плачевный с утомлённых, озовых губ,
Чуть до слуха гор богини долетел раскаянья стон,
Тотчас львов своих Кивева отпрягает, снявши ярмо.
Бычьих стад грозу и гибель, подстрекает левого так:
«Поспеши, мой друг свирепый, в богохульца ужас всели!
Пусть охвачен тёмным страхом возвратится в дебри лесов
Тот безумец, тот несчастный, кто бежал от власти моей.
Выгибай округло спину, ударяй ужасным хвостом.
Дебри гор наполни рёвом, пусть рычанью вторит земля!
Потрясай жёсткой гривой, пусть дыбится рыжая шерсть!»
Так велит Кивева зверю, и снимает с шеи ярмо.
Стервенеет лев. Как пламя, входит в сердце яростный гнев.
Он идёт, рычит, ломает под когтем кустарник сухой.
На гремучий вышел берег, убелённый пеной морской.
Видит Аттиса: у моря, у надбрежных, мраморных скал.
Лев прыгнул, и мчится Аттис, оробев, в дремучую дебрь.
Там служанкой прожил Аттис до конца безрадостных дней.
О, богиня! О, Кивева, диндименских гор госпожа!
Пусть пребуду в отдаленьи от твоих чудовищных тайн!
Пусть других пьянит твой ужас! Твой соблазн безумит других!
В чём сомненье его, кто ему надобен? Муж.
Чем у вифинцев владел Цезарев задний дружок.
...а уже — буду я пепл золотой!
Режет лилию нимфа...
Милые браком, и градам дала основанье великим...
Вино...
Мчит повозка на карликовых мулах...
Сочинены, чтобы знать тайны небесных огней;
Их, как в книжку, вписав на листья подсушенной мальвы,
Я на прусейской ладье вёз в подношенье тебе.
В неисчисляемые скопились старинные века
С тех времён, когда рождался город Белидов,
И кекропический град, и тирийским ставленный Кадмом...
Видел тебя по свершении дня тождественный Геспер...
Деревьями рождаемые плодными...
Столько страстью блаженная...
Кто понимает, для тех «Лидия» — трудная вещь!
И читает и создаёт поэтов.
Всё с торгов распродал заимодавец!
Удивительно, как такой наставник,
Знаменитый грамматик, стихотворец,
Находивший решенья всех вопросов,
Не нашёл поручителя себе же,—
То-то ум Зенодота, дух Кратеса!
Домик, крытый раскрашенною дранкой,
С парой грядок под стражею Приапа,—
Подивится, какой такой наукой
Он дошёл до великого уменья
Полуфунтом муки да кочерыжкой
Да двумя виноградными гроздями
Пропитаться до старости глубокой.
Он выпускает из рук, и рушится наземь, и латы
Медный звук издают...
Срок пришёл исполнению слов..
Встать достойно на брань и умы возбуждает к сраженью...
Семь кругов, один другому надёжной опорой,
Каждый свой звук издаёт, и нет небожителям лучше
Радости. Им же вослед стократ сладчайшей десницей
Феб, измыслив, выводит на свет подобные звука...
Распростираясь, лежит земля, а ей омывает
Внешний брег — Океан, а внутренний — волны Нептуна...
Опустошает края — мороз, и жар — середину,
А между теми и той простираются людные земли,
Где никогда не чрезмерен огонь могучего солнца...
В гибких его корнях выжимается сладкая влага —
Сок, с которым и мёд не мог бы поспорить, тягаясь...
Встанут...
Как они вновь и вновь неуёмно тянутся в воду
И обливают себя, как с отвычки, разбрызганной влагой;
Или же звонкая вкруг озерков облетает касатка;
Или же бык, воззрев в небеса (нечасто увидишь!),
Ноздри раздует и тянет в себя полный запаха ветер;
Или из полых теснин муравей выносит яички...
Лёгкой они соблазнясь волною сладкого вкуса...
Который так отменно лебедей жарит,
На выборах не смог добрать семи пунктов;
Так за лебяжьи отплатил народ души!
Над землёю всё ниже рыщет солнце...
И вознеслась в небеса с холодных вершин Нонакрпйских,
Ты, кого к океанской волне не пускает Тефида,
Ибо осмелилась ты с её питомицей спорить...
...Каллисто сияет в светилах
И обновляет свои пламена, не касаясь пучины...
Будь твоё имя Кретея иль будь твоё имя Диктинна...
Крепкая шея была светла сквозь небрежные кудри...
Сколько раз отводил я руки от движимой тени!..
Даже Катона в свидетели взяв,— ведь Катон, твой поклонник,
Сам принуждён у тебя исправлять неудачные строки.
Тонко работает он — понятно, что вкус его лучше,
Чем у иного, в которого смолоду палкой и плёткой
Вбили готовность прийти во всеоружье науки,
Чтобы почёт поддержать писателей древних, на коих
Мы, молодые, глядим свысока...
Знать, у того под полой красная рыба зудит.
Тот Саллюстий Крисп, что про Югурту писал:
Наземь, то негде стоять будет тебе самому.
В консульство Бибула, друг, не было впрямь ничего.
Катулл — любимец читателей нового времени; на это звание он может притязать больше, чем любой другой античный лирик. Время его славы началось лет двести назад: до этого ему приходилось делиться читательской любовью с более именитыми классиками, но после того, как предромантики и романтики объявили, что истинная поэзия — там, где непосредственность и страсть, Катулл оказался ближе всего к этому идеалу. Рядом с ним Гораций кажется холоден, Овидий — легкомыслен, Тибулл — вял, Проперций — многословен, а из их греческих образцов Алкей и Сапфо — отрывочны, а александрийские эпиграмматисты — мелки. Конечно, учёные историки античной литературы, привыкшие равно уважать каждое поэтическое слово, сохранившееся от древности, находили одинаково почтительные выражения для любого из этих поэтов; но и у них, когда заходила речь о Катулле, в этих словах обычно звучало больше теплоты и живости. А о рядовых читателях, не стеснённых научным этикетом, не приходится и говорить: Катулла и переводили больше, и читали шире. Так было в XIX в., так осталось и в наши дни. Но за популярность есть расплата: упрощённость. Чем общедоступнее образ поэта, тем он беднее и схематичнее, тем меньше он похож на сложную и противоречивую полноту исторического подлинника. Катулл вошёл в сознание нового времени как открыватель романтической, духовной любви, впервые нашедший слова для этой, казалось бы, врождённой человеческой потребности. Только этим он и был интересен. Его любовный роман с вероломной светской красавицей Лесбией восстанавливался из стихотворных осколков и обсуждался до мельчайших психологических подробностей. Его двустишие о любви-ненависти (№ 85) знали даже те, кто не знал больше ничего из всей латинской поэзии:
Ненависть — и любовь. Как можно их чувствовать вместе?
Как — не знаю, а сам крестную муку терплю.
Но что не относилось у Катулла к этой теме, что не укладывалось в образ Катулла-влюблениого, то оставляло читателя нового времени равнодушным. Для массовых изданий во всех переводах всегда предпочитался не полный, а избранный Катулл — т. е. его любовные стихотворения (обычно расположенные в искусственной последовательности стадий реконструированного любовного романа), и лишь для оттенения их — стихи о друзьях и недругах, о брате и быте. Таким его знает и помнит большинство читателей и в наши дни.
Если же от такого сокращённого Катулла обратиться к Катуллу полному — в том виде, в каком он лежит перед читателем настоящего издания,— то первым естественным ощущением будет растерянность. Во-первых, неожиданным будет то, какую малую часть занимают любовные стихи в общем корпусе (и без того небольшой) «книги Катулла Веронского» — не более четверти всех стихотворений, не более десятой части всех строк! — а во-вторых, то, как прихотливо они разбросаны по этой книге, Тому есть своя причина. Мы не знаем, кто был составителем дошедшего до нас катулловского сборника — сам Катулл или (что вероятнее) неизвестный посмертный издатель его стихов. Но принцип, которым он руководствовался в расположении стихотворений, очевиден: он назывался «пестрота», или «разнообразие» (poikilia), он был во времена Катулла живой литературной модой, он требовал перемежать и перемешивать стихи разных размеров и разных тем, чтобы читателю доставляло удовольствие самому нащупывать и ощущать перекличку схожих стихотворений из разных мест книги. Античный читатель к такому чтению привык; но у современного читателя от него рябит в глазах. Попробуем же разобраться в этой пестроте; попробуем рассмотреть стихи Катулла не в порядке их расположения в сборнике, а в порядке сходства их тем и настроений.
Больше всего стихотворений в сборнике оказывается таких, которые деликатнее всего можно было бы назвать ругательными. Современному читателю они малоприятны, и начинать с них наш обзор не хотелось бы. Но не замечать их нельзя: сам Катулл выдвинул их на слишком видное место. В общей сложности они составляют половину катулловского корпуса. Это — тот фон, на котором выступают все остальные, гораздо менее многочисленные группы Катулловых стихотворений.
Самое замечательное — это насколько немотивпрованна эта ругань. Мы видим, что Катулл разъярён — или притворяется разъярённым,— но с трудом понимаем, почему. «Чтоб тебя, Коминий, мёртвого, растерзали все звери сразу!» — вот всё содержание стихотворения № 108; за что — неизвестно. «Дикие звери тебя породили, бесчувственную (или: бесчувственного) к мольбам!» (№ 60) — за таким стихотворением можно, конечно, вообразить, например, любовную ситуацию, однако в самом стихотворении её нет. Зато сами бранные выражения, которыми Катулл поносит своих жертв, хоть и не очень разнообразны, но всегда очень круты. «У Эмилия рот и зад друг друга стоят!» «У Вектия тоже!» «У Руфы — тоже, да ещё она и побирушка!» «Эгнаций зубы мочой чистит!» «Азиний, ты воруешь полотенца — берегись стихов!». «Талл, ты воруешь в банях — берегись плетей!». «Вибенний — тоже банный вор, а сын его — продажный мальчишка!» (№ 97; 98; 59; 39; 12; 25; 33, ср. 106). «Галл сводит племянника с тёткой!». «У Мециллы за 15 лет вместо двух любовников стало две тысячи!». «Я накрыл раба над рабыней и то-то с ним расправился!». «Девка просит за себя десять тысяч — с ума она что ли сошла?» (№ 78; 113; 56; 41, ср. 103). «Вот бестолковый муж, который не умеет следить за женою,— сбросить бы его с моста в грязь». «Вот другой бестолковый муж, чья жена водила любовников!» (№ 17; 67). О Назоне у Катулла наготове каламбур — не совсем понятный, но заведомо непристойный (№ 112). Если вдруг меняет гнев на милость — то в том же стиле: «Ипсифила, я о тебе соскучился, приходи немедленно!» (№ 32). Когда Катулл снисходит до того, чтобы мотивировать свой гнев, то причина обычно бывает простейшая — любовное соперничество. «Ты, Равид, лезешь отбивать, кого я люблю,— берегись!». «Вы, кабацкие, отбили у меня девчонку — берегитесь!» (№ 40; 37). Руф отбил у Катулла любовницу — и Катулл сразу пускает в ход привычные выражения: «у тебя козлом пахнет из-под мышек!», «и ещё у тебя подагра!» (№ 77; 69; 71). Геллию Катулл доверил свою любовь, но тот злоупотребил этим и стал Катуллу соперником (№ 91)—и Катулл забирает ещё круче: «Ты кровосмеситель, ты путаешься и с матерью и с сестрою», «и с тёткою и с дядею», «и ещё того хуже», «так только персидским волхвам впору»; Геллий пытается отбиваться ответными колкостями, но Катулл отвечает: «не боюсь!» (№ 91; 88; 89; 74; 80; 90; 116).
Иногда одна издёвка цепляется за другую, и мы даже можем уследить их последовательность. Вот Катулл обращается к некоему Квинтию: «если хочешь быть мне дорог— не отнимай того, что мне дорого!» (№ 82). Это опять назревает ссора из-за женщины: «Квиитий влюблён в Авфилену,—будь ему неладно!». На Авфилену же Катулл напускается: «берёшь, а не даёшь: нехорошо!», а затем, по накатанной дорожке: «и вдобавок блудишь с родным дядею!» (№ 100; НО; 111). Вот Катулл ухаживает за юным Ювенцием: «Я хотел бы целовать тебя без конца», «а ты гнушаешься моими поцелуями» «и предпочитаешь любить какого-то приезжего» (№ 48; 99; 81). Ухаживание происходит на глазах у приятелей Катулла — Аврелия и Фурия; они поднимают его на смех за робость, а он свирепо отвечает: «вот ужо я вам докажу, какой я мужчина!». Уезжая куда-то, Катулл оставляет мальчика под надзором Аврелия, по грозно предостерегает, чтобы тот его не трогал; и, конечно, после этого Катуллу приходится бранить Аврелия за приставания к Ювенцию и учить Ювенция отделываться от Фурия (№ 16; 15; 21; 24). А обоих соперников Катулл по своей обычной логике, ни с того, ни с сего, попрекает бедностью; оба они живут впроголодь, особенно Фурий (№ 23), у которого и вилла-то в закладе (№ 26).
Кроме любовных причин для брани иногда угадываются политические — но именно лишь угадываются. В эпиграммах Катулла мелькает имя его знаменитого современника Юлия Цезаря, но только на втором плане. На первом плане — ничтожный Цезарев офицер по имени Мамурра, которого Катулл ненавидит гораздо более люто: «Мамурра и Цезарь — мерзавцы, друг друга стоят, с одними девками гуляют» (№ 57), «Мамурра — мот и развратник, а Цезарь и Помпей ему потворствуют» (№ 29), «другие цезарианцы тоже хороши: один безголов, другой немыт, третий воняет» (№ 54); «не лучше ли помереть, коли такие идут в гору?» (№ 52). Конечно, и такие стихи мало приятны для Цезаря; но Катулл гордо заявляет: «Сердишься, Цезарь, иль нет,— а мне наплевать» (№ 93). Однако о Цезаре он больше не пишет, а сосредоточивается на Мамурре, которому приклеивает кличку «Хрен»: «Хрен блудит — потому что он и есть хрен» (№ 94), «Хрен большой человек, да всё-то он лишь большой хрен» (№ 115), «Хрен тщеславится поместьем, а оно убыточно» (№ 114), «Хрен лезет в поэты, а Музы его — вилами!» (№ 105). Разгадать политическую позицию Катулла по таким стихам нелегко. Мелькает у Катулла имя и другого политического современника, Цицерона (№ 49), с комплиментами самыми гиперболическими, но такими бессодержательными, что сам собой напрашивается вопрос: не издёвка ли это? (ср. № 42).
Наконец, иногда для брани находятся причины более тонкие — эстетические. «От речей Сестия у меня простуда!» (№ 44). «Суффен всем изящен, да только не стихами!» (№ 22). «Аррий манерничает выговором!» (№ 84). Здесь Катулл оживает как поэт. Атмосфера кромешной брани редеет, мир перестаёт быть таким однообразно раздражающим. У Катулла, кроме врагов, есть и друзья, стихи которых ему нравятся; и своё удовольствие он изъявляет с обычной гиперболической безудержностью. «Кальв, я спать не мог от радости после того, как мы вместе взапуски сочиняли стихи!» (№ 50). «Цинна написал поэму, которая переживёт века!» (№ 95). «Цецилий, твои стихи прекрасны — приезжай скорей и послушай мои!» (№ 35). Впрочем, для оттенения и тут Катулл не обходится без колкостей: поэму Цинны он противопоставляет стихам популярных графоманов, задушевного друга Кальва обзывает «шиш красноречивый» (№ 53) и в шутку грозит его уморить стихами дурных поэтов (№ 14).
Кроме литературных приятелей у Катулла есть и просто приятели. С ними он застольничает («Мальчик, налей нам неразбавленного вина!» — № 27; «Фабулл, приходи ко мне в гости, только со своим угощением!»— № 13), их любовными похождениями любуется («Ах, как любят друг друга Септимий и Акма!» — № 45), а когда не может любоваться, то требует, чтобы они сами о них рассказывали все подробности: «Корнелий, расскажи: не выдам!» (№ 102), «Камерий, где ты притаился?» (№ 55), «Флавий, что-то с кем-то у тебя есть, а ты молчишь — нехорошо!» (№ 6). Тон этих стихов светлый и игривый, но они на удивление немногочисленны.
Место действия всех этих стихов — столичный Рим (или загородная вилла, как в № 44), реже — родная провинциальная Верона (№ 67). Но однажды поэт с друзьями вырывается из Италии в поездку на Восток — в Вифииию, азиатскую область между Мраморным и Чёрным морем. К нашему удивлению, восточных впечатлений в стихах Катулла мы не видим: о Малой Азии говорится только в грустной элегии над могилой погребённого там Катуллова брата (№ 101) да в маленькой поэме о фригийском религиозном герое Аттисе, которую можно было написать и не выезжая из Рима (№ 63). Зато о возвращении на родину он пишет радостно и живо: «Пора домой, Катулл; разойдёмся по домам, спутники!» (№ 46) «Кораблик мой, по каким только морям ты не нёс меня из Азии в Верону!» (№ 4) «Как счастлив я вернуться на свою виллу на озёрном берегу!» (№ 31). Но и этот эпизод не обходится без раздражающих неприятностей: Катулл надеялся разжиться в этой поездке, а начальник не дал ему такой возможности (№ 10); и вот, встретясь с такими же искателями удачи, своими друзьями Веранием (ср. № 9) и Фабуллом (ср. № 13), он спрашивает их: больше ли им повезло (№ 28)? или их начальник тоже предпочитал им всяких мерзавцев (№ 47)?
Таков фон поэзии Катулла, таковы его перепады от самой лютой брани (чаще) к захлёбывающемуся восторгу (реже). На этом фоне и вырисовывается во всех своих разветвлениях та лирическая тема, которая позднейшему читателю представляется у Катулла главной — любовь к Лесбии.
Нет нужды считать Лесбию единственной (или «единственной настоящей») любовью Катулла и относить к ней все, какие возможно, безымянные любовные упоминания в его стихах. Лесбия упоминается по имени в 13 стихотворениях Катулла, не более того. Но и они дают гамму любовных переживаний, достаточную, чтобы ближние потомки учились по ним писать о любви, а дальние занимались реконструкцией Катуллова романа.
Вот восторженное любование издали: «Лесбия, только я тебя увижу, как весь обмираю,— верно, это от праздности!» (№ 51; концовка в высшей степени неожиданная, и мы к ней ещё вернёмся). Вот ликование безмятежного сладострастия: «Лесбия, будем целоваться, не считая поцелуев,— чтоб не сглазили!» «Лесбия, будем целоваться, считая поцелуи до бесконечности,— чтоб не сглазили!» (№ 5 и 7). Вот чувства дополняются рассуждениями: «Квинтия — и та хороша лишь по частям, а моя Лесбия — вся» (№ 86); «как, какую-то девку кто-то сравнивает красотою с моей Лесбией?» (№ 43). Вот любовное притворство: «Лесбия меня бранит — значит, любит: провалиться мне, я ведь тоже!» (№ 92); «Лесбия бранит меня при муже — тем хуже, если ему невдомёк, что это значит!» (№ 83). Вот ревность: «Лесбия предпочитает мне другого, а у него воняет изо рта!» (№ 79). Вот жалобы: «Лесбия, я тебя любил и был верен, как никто!» (№ 87). Вот счастливая передышка: «Лесбия снова уступила моим желаниям — о, блаженство!» (№ 107). Вот страдания отвергнутого, который не может подавить любви: «Я тебя любил, Лесбия, не как любовницу, а как родную; но теперь я знаю тебя, и хоть люблю, но уже не так по-доброму» (№ 72); «До того ты меня довела, что уже не могу по-доброму, но не могу и не любить» (№ 75). И наконец: «Лесбия, так когда-то мной любимая, блудит теперь по подворотням!» (№ 58).
К этому ряду примыкает ещё десяток стихотворений; имя красавицы в них не упомянуто, но перекличка мотивов привязывает их к предыдущим. Безмятежность; «Ах, милый воробышек, над которым милая развлекает своё томление!» (№ 2); «Бедный воробышек, ты умер, и глазки милой теперь заплаканы!» (№ 3). Разочарование: «Милая клянётся мне в верности—но такие клятвы писаны на воде» (№ 70); «Милая предлагает мне любовь на всю жизнь — о, если бы она могла исполнить обещание!» (№ 109). «Не могу сказать дурного слова о милой: если б мог, мне было бы легче» (№ 104). Передышка: «Мы примирились — сожжём по обету кучу дрянных стихов, только не моих, а чужих!» (№ 36: Катулл в духе и шутит). Душевные страдания: «И ненавижу и люблю одновременно — какая мука!» (№ 85); «Я был честен в любви—воздайте же мне, боги, помогите исцелиться!» (№ 76); «Кренись, Катулл: она не любит — не люби и ты, ей же хуже!» (№ 8). И наконец: «Передайте ей, друзья: пусть надрывает всех своих любовников, но обо мне забудет: она подкосила меня, как цветок» (№ 11).
Так круг чувств, знакомый нам по прежним стихам Катулла — ликующий восторг и яростный гнев,— расширяется двумя новыми: это трудное размышление и изнуряющая тоска. Они подхватываются в ещё немногих стихотворениях (романтические филологи охотно представляли их «последними строками» Катулла): «Тяжко жить! лучший друг мучит больше всех» (№ 73); «Корнифиций, плохо твоему Катуллу, а ты и не утешишь!» (№ 38); «Альфен, не ты ли побуждал меня к любви, а теперь покинул в беде?» (№ 30). Они перекликаются с двумя стихотворениями памяти мёртвых: одно — памяти брата над его могилою на чужбине (№ 101), другое — на смерть жены Кальва с утешением другу (№ 96). А на скрещении этих двух тем, любовной и погребальной, вырастает самое большое из лирических стихотворений Катулла — элегия к Аллию (№ 68), которая начинается горем о брате, а потом вклинивает горе о брате в середину воспоминаний о минувшей любви и перемежает их — к большому удивлению современного читателя — совершенно, казалось бы, необязательным мифом о Лаодамии.
С этим мифом мы переходим к последней части катулловского творчества — к «большим стихотворениям», или «учёным стихотворениям», занимающим середину «книги Катулла Веронского». Это, прежде всего, два эпиталамия, свадебные песни, одна — в римских декорациях (№ 61), другая — в греческих (№ 62); с ними перекликается короткий гимн Диане (№34), тоже стилизованный под обрядовую песню. Это покамест всё же произведения лирические. Далее следует уже упоминавшаяся маленькая поэма о фригийском Аттисе (№ 63) — уже эпическая, хотя с лирическими монологами в середине и с молитвою от автора в конце. Далее — самое большое произведение Катулла, мифологическая поэма о свадьбе Пелея и Фетиды, половину которой, впрочем, занимает вставка с пересказом совсем другого мифа — об Ариадне, брошенной Тесеем (№ 64). Это уже произведение чисто эпическое, безличное, естественно вызывающее у большинства читателей вопрос: «зачем лирик Катулл это писал?» И, наконец, произведение не личное и даже не безличное, а написанное как бы дважды от чужого лица: переведённая из греческого поэта Каллимаха элегия, написанная от лица волос александрийской царицы Береники, обращённых в одноимённое созвездие (№ 66, с сопроводительным стихотворением № 65). По объёму эти большие вещи составляют почти поло вину всего катулловского корпуса. Но в традиционные представления о Катулле-лирике они решительно не укладывались, и филологи прошлого века от них отворачивались: считалось, что это досадная дань великого поэта мелким модам своего века, только и всего.
Мы видим: то, что называется творчеством Катулла, в высшей степени неоднородно. Перед нами как бы не один, а три Катулла: Катулл бранный, Катулл учёный и Катулл влюблённый. Читатели нового времени привыкли замечать из них только одного: последнего. Нам же предстоит всмотреться, как связываются эти три лика между собой и как складывается из них, если можно так выразиться, Катулл настоящий?
Наименее понятен для нынешнего читателя первый Катулл — бранный и ругательный. Обилие и тон таких стихов пытались объяснять по-разному. Говорили, что это проявление юношеской несдержанности; говорили, что это избыток южного темперамента; говорили (и говорят), что это выражение общественного кризиса, сопутствуемого жестоким разочарованием во всех традиционных ценностях. Все эти объяснения недостаточны. Для того чтобы такие стихи могли писаться, читаться и цениться, необходима совсем особенная социально-культурная ситуация, для XIX в. с трудом представимая (для XX в.—легче). Ключевое слово для понимания этой ситуации подсказывает сам Катулл: это «праздность», «досуг» (по-латыни «otium») в той самой концовке стихотворения N° 51, которая кажется современному читателю неожиданной и расхолаживающей:
Праздность, мой Катулл, для тебя зловредна,
Праздности ты рад, от восторга бредишь,
Праздность в прошлом много царей и славных
Градов сгубила.
«Проблема досуга» — словосочетание, которое в наши дни вновь стало ходовым. Проблема досуга возникает, когда в обществе повышается благосостояние, и человеку больше не нужно прилагать столько усилий, сколько прежде, для борьбы за жизнь. Уже удовлетворены физические потребности и ещё не развились душевные потребности; образуется духовный вакуум, и он ощущается как тяжёлая тоска — «одни страданья, плоды сердечной пустоты». Такие переломы бывают в жизни каждого общества по нескольку раз — по мере того, как достаток распространяется с узкой верхушки общества во всё более широкие средние слои. Не миновал такого перелома и Рим.
Катулл жил в I в. до н. э. Рим всего лишь сто лет как стал великой державой, практическим хозяином всего Средиземноморья. В Рим стекалось богатство, за богатством следовал досуг, за досугом — тоска. У дедов катулловского поколения на тоску не оставалось времени: оно шло на военные походы, на возделывание полей, на управление делами общины — три занятия, которые только и считались достойными свободного гражданина. Теперь войну вели профессиональные солдаты, поля обрабатывали пленные рабы, а политика превращалась в борьбу за власть, в которой каждый чувствовал себя обиженным. Досуг приглашал задуматься: для чего всё это? — а задумываться римлянин не привык, и мысль его заносило на каждом повороте. Привычки отцов не годились, а новых привычек не было. Кто пытался думать, тот приходил к выводу об относительности всех ценностей: «что честно и что стыдно, не для всех таково, а считается таковым лишь по установлению предков»,— писал Корнелий Непот, историк, приятель Катулла и адресат его тёплого посвящения (№ 1). А кто не пытались думать, те лишь метались, не зная,
откуда такая
Камнем гнетущая грудь, появилась страданий громада.
...Не сознавая, чего они сами хотят, постоянно
К мест перемепе стремясь, чтоб избавиться этим от гнёта.
...Так-то вот каждый бежит от себя и, понятно, не может
Прочь убежать: поневоле с собой остаётся в досаде,—
так писал другой сверстник Катулла, поэт-философ Лукреций (III, 1055—69), а за ним повторяли несчётные позднейшие поэты и прозаики.
Слово «досуг» было на уме у многих; хлопотливый мыслитель Цицерон вновь и вновь пытался представить, каков должен быть «досуг с достоинством», otium cum dignitate («За Сестия», 98 и др.). А тем временем люди общества сами заполняли образовавшийся вакуум «досугом без достоинства». У их предков не было свободных часов, но были свободные дни. Будни чередовались с праздниками, посвящённые богам праздники давали необходимую разрядку после напряжённого труда: праздник — это будни наизнанку, в праздник работа уступала место обжорству и пьянству, а чинность разнузданности (таковы были прежде всего зимние «Сатуриалии, лучший праздник года» (№ 14), когда даже рабы менялись местами с господами). Разумеется, буйное сквернословие, наследие древних обрядов культа плодородия, было в этой программе непременною частью. Вот таким же разгулом и сквернословием стал заполняться досуг имущих сословий и тогда, когда он стал повседневным. Даже краса римского сената, Сципион Эмилиан и его друг Лелий (за два поколения до Катулла), на досуге «невероятно ребячились, вырываясь в деревню из Рима, точно из тюрьмы, и развлекались, собирая ракушки и камушки» (Цицерон, «Об ораторе», II, 22); и это были самые просвещённые люди тогдашнего Рима, а времяпровождение остальных было, видимо, гораздо менее невинным. Вот тот эмоциональный фон, на котором выступает для нас разгул катулловых чувств и слов.
Это дальний фон; есть и ближний. Все особенности досужего римского быта становились ещё заметнее в молодёжном римском быту. Взрослые люди развлекались по своим домам; молодые и холостые — гуляли компаниями. Их мало стесняли: считалось, что молодой человек должен перебеситься, а потом жениться и вести хозяйство. Разумеется, в таких компаниях дружеские счёты, вино и женщины составляли главное содержание жизни. При этом компании были чисто мужские: пили вместе, гуляли порознь, зато обо всех своих любовных похождениях прежде всего рассказывали приятелям; кто уклонялся, тому жестоко пеняли, как у Катулла в стихотворениях № 6, 55, 102. Картинку такой пирушки — с пьяной гетерой вместо председателя — мы находим в восьми строчках стихотворения № 27 (переведённого когда-то Пушкиным). Разумеется, в таком тесном кругу каждая размолвка и каждое примирение переживалось всеми, раздувалось в великое событие и порождало целые водопады восторгов и поношений, Это была игра, нарочитая бравада юношеского буйства, такое же сознательное выворачивание наизнанку правил повседневного быта, как и на сатурнальных празднествах. Тип юноши-гуляки уже существовал в литературе — в греческой «новой комедии», пересаженной на римскую сцену Плавтом и Теренцием за сто с лишним лет до Катулла; молодые приятели Катулла брали его за пример поведения, как нынешние молодые люди берут модных героев кино. Что это была игра, участниками вполне осознавалось; Катулл пишет (№ 16):
Целомудренным быть благочестивый
Сам лишь должен поэт, стихи — нимало.
У стихов лишь тогда и соль и прелесть,
Коль щекочут они, бесстыдны в меру.
В этой заботе о демонстративной разнузданности и складывается поэтика катулловых неистово бранных и восторженно ликующих стихов.
Гай Валерий Катулл жил в Риме и упивался модной прелестью этого молодёжного быта. Это особенно пленяло его, потому что сам он не был римлянином по рождению — он приехал в Рим из Вероны в долине По. Эта область считалась ещё не Италией, а провинцией (Предальпийской Галлией), и жители Вероны не обладали правами римского гражданства. Но борьба за распространение гражданства на Предальпийскую Галлию уже велась (в частности, этого добивался и впоследствии добился Юлий Цезарь), и для богатых и знатных уроженцев таких городов, как Верона, доступ к римскому гражданству уже был вполне возможен. Отец Катулла, несомненно, был в Вероне человеком богатым и знатным: у него была вилла на озере Гарда (№ 31), он был знаком с Цезарем, и Цезарь живал у него (Светоний, «Цезарь», 73). Посылая Катулла в Рим, отец хотел, по-видимому, дать ему образование, ввести его в хорошие дома, а может быть, и просмотреть жену: тогда дети Катулла считались бы уже римскими гражданами и имели бы доступ к политической карьере. Он даже купил для сына загородную виллу недалеко от аристократического Тибура (№ 44): ясно, что Катулл жил в Риме привольно, и его жалоба, что «в кошельке его только паутина» (№ 13) — лишь шутка в знакомом нам гиперболическом его стиле.
Когда Катулл появился в Риме, мы не знаем. Даты его жизни недостоверны. Хроника IV в. сообщает, что родился он в 87 г. до н. э., а умер в 57 г. до н. э.— тридцати лет отроду. Однако в стихах Катулла есть заведомые упоминания о событиях 55 г. (№ И; 29; 45; 113). Видимо, или «тридцать лет» — округлённая цифра, или Катулл родился позже, около 84 г. Молодость он провёл в Вероне. Вскоре после совершеннолетия он лишился брата, скончавшегося в поездке на Восток по делам, нам не известным (№ 68, 19). Видимо, после этого отец и перенёс свои надежды на Катулла, послав его в Рим. В 62—61 гг. наместником Предальпийской Галлии был Квинт Метелл Целер, знатный, но бесцветный сенатор; может быть, именно ему отец Катулла порекомендовал сына. Во всяком случае, в Риме мы сразу видим Катулла посетителем дома Метелла и даже любовником его жены Клодии (№ 83) — потому что, как мы увидим, именно Клодию воспевал Катулл под именем знаменитой Лесбии. Метелл вскоре умер; тогда Катулл переходит в свиту другого сенатора, Гая Меммия — это при нём он совершает в 57 г. поездку в Вифинию и это на него он бранится, не сумев разбогатеть (№ 10; 28).
Но своим человеком чувствовал себя Катулл в другой компании. Это был кружок Гая Лициния Кальва, молодого оратора и поэта, дружбою с которым Катулл так гордился (№ 14; 50; 96). Потомки упоминали их рядом, до нас сохранились только стихи Катулла, но при жизни ведущей фигурой был, несомненно, Кальв, хоть и младший из двоих. По-видимому, к этому же кружку принадлежали несколько других молодых поэтов: Гельвий Цинна, вместе с Катуллом ездивший искать счастья в Вифинию (№ 10); Корнелий Непот, адресат Катуллова посвящения (№ 1), более известный как историк; может быть — тот Цецилий, которого Катулл приглашал в гости к себе в Верону (№ 35); все они были тоже из Предальпийской Галлии и образовывали как бы маленькое землячество. Это одна сторона интересов кальвовского кружка. Другая сторона была политическая. Кальв был потомком древнего рода, гордившегося традициями «борьбы за народ», его отец Лициний Макр (трибун 73 г.) был видный оратор и историк-пропагандист, которому Саллюстий приписывает патетическую речь за возрождение древней народной свободы. Кальв не сделал ораторской и политической карьеры, потому что был мал ростом и слаб здоровьем, но выступал он часто, репутацию имел хорошую, а Катулл сопровождал его на форум и писал ему шутливые комплименты (№ 53).
Таким образом, не нужно преувеличивать разочарование и отвращение Катулла к политике. Вино, женщины и песни поглощали его вечер, но не день; по утрам он, как все, ходил с визитами, сопровождал покровителей, толпился и шумел в публике на судебных процессах и народных сходках, а при случае участвовал в уличных политических драках, которые в эти годы были в Риме делом повседневным. Но, конечно, это не значит, что он имел за душой какую-то политическую программу. Политических партий в Риме не было, а были политические клики вокруг сенаторов, соперничавших в борьбе за влияние и власть. Таких клик было много, борьба их уравновешивала, и политическая жизнь Рима 70—60-х годов текла бурно, но ровно. Однако в 60 г., как раз когда Катулл появляется в Риме, положение изменилось: Юлий Цезарь (ещё не полководец, а только политикан) организовал союз между вождями двух сильнейших группировок, Помпеем и Крассом («первый триумвират»), и после этого они сразу пересилили разноголосицу остальных сенаторских клик. Ненависть оттеснённых соперников к Цезарю стала поголовной, в ней объединялись и старые олигархи вроде Метелла и «поборники народа» вроде Кальва; памфлеты и эпиграммы ходили во множестве. В эту травлю был быстро вовлечён и новоприехавший Катулл, и она отложилась в его стихах против Мамурры и Цезаря. Но брань оказалась недолгой: как только выяснилось, что позиция у Цезаря прочная, мелкие враги постепенно стали перемётываться к нему в друзья. Так сделал Меммий, покровитель Катулла; так сделал Цинна, товарищ Катулла по службе у Меммия; так сделал Кальв; и, наконец «хотя Катулл, по собственному признанию Цезаря, заклеймил его вечным клеймом в своих стишках о Мамурре, но когда поэт принёс извинения, Цезарь в тот же день пригласил его к обеду, а с отцом его продолжал поддерживать дружеские отношения» (Светоний, «Цезарь», 73). Самое позднее упоминание Катулла о Цезаре (№ 11) мимоходно, но уже комплиментарно. Не нужно удивляться, что столь краткая вражда нашла выражение в столь непристойной бранной форме. В Риме это было привычно: даже деликатный Цицерон, когда ему приходилось обвинять Пизона (тестя Цезаря: того самого, которого не добром поминает Катулл в № 28 и 47) или Марка Антония, высыпает на их голову весь набор традиционных попрёков теми же блудными пороками, без связи с делом и без правдоподобия, почти как соблюдая обряд. Так, не только частный быт, но и общественный быт питал катулловскую поэтику эмоционального разгула.
Но весь этот хаос чувств и слов, заполнявший пустоту «досуга без достоинства», был не таким уж простым и саморазумеющимся рецидивом народного праздничного «мира наизнанку», как это могло бы показаться. Досуг освобождал человека для неформального общения — не делового и не обрядового, не гражданского, а человеческого. Здесь, в этом беспорядке вседозволенности, общество постепенно отбирало и соединяло в систему элементы тех новых культурных ценностей, которых не знал старый Рим: «человечности» (humanitas) и «столичности» (urbanitas). Именно от этой новооткрытой «человечности» пошёл последующий европейский гуманизм всех веков, а от этой «столичности» — то (ещё труднее определимое) качество, которое в средние века звали «вежеством», в новое время «светскостью», а в наши дни «культурностью». Все знают всеобъемлющую формулу гуманизма: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо»,— но не все помнят его первоначальный контекст. Это начало комедии Теренция, поставленной за сто лет до Катулла («Самоистязатель», 75—77): ворчливый старик любопытствует, почему его сосед так странно ведёт себя, тот восклицает: «Неужели у тебя столько досуга, что ты от своих дел ещё и о чужих заботишься?». А любопытный важно заявляет: «Я человек... и т. д. Что человечность начинается с досуга, древние римляне помнили хорошо.
«Человечность» была свойством внутренним, она воспитывалась раздумьями и попытками познать самого себя (и ближнего своего), она питалась чтением греческих философов; в нашу пору над всем этим торопливо трудился, например, Цицерон. А «столичность» была свойством внешним, как бы оболочкой этой человечности — этикетом общения, обходительностью, учтивостью, любезностью, изяществом, лёгкостью, остроумием; она воспитывалась чутьём и опытом, на пробах и ошибках, и в нашу пору над этим трудились в своих комплиментах, подшучиваниях и перебранках именно Катулл и его товарищи по молодёжным кружкам. Именно эти качества для него — главный критерий в суждениях о человеке, его поступках и произведениях: «умно», «остро», «тонко», «небезвкусно», «не без лоска», «утончённо», «воспитанно» — все эти синонимы светского поведения так и мелькают в его стихах (№ 10; 12; 13; 43; 50 и т. д.), именно им он радуется в Кальве, за отсутствие их бранит Азиния, странному сочетанию «вежества» в жизни и «невежества» в стихах дивится у Суффена. Всё это — свойства деликатные, главное здесь — чувство меры, отделяющее шутливость от грубого шутовства: Эгнатию кажется изящным во всех случаях жизни улыбаться до ушей (№ 39), Азиний считает милой шуткой воровать у приятелей платки в застолье (№ 12), и Катулл втолковывает им, что и то и другое не имеет ничего общего со «столичностью». А Катуллу, быть может, таким же точно образом пеняли за грубость иных его выражений Цинна или Кальв. Так общими усилиями создавались и осознавались те нормы новой культуры человеческих отношений, которые в следующем поколении, на рубеже «золотого века» Августа, будут уже усваиваться смолоду и казаться врождёнными, естественными и само собой разумеющимися.
Оттачиванию нового искусства человеческого общения служило и то занятие, которое так любили в кружке Катулла и Кальва: стихотворство. Лёгкая поэзия на мелкие случаи из жизни была в Риме не то что внове, но, во всяком случае, не в почёте. Она появляется вместе с появлением «досуга»: сперва, при дедах Катулла, в хаотическом жанре стихотворной «смеси» (satura), потом, при отцах Катулла, в более отчётливой форме эпиграмм (перенимаемой у греков). При Катулле и Кальве сочинение таких стишков уже почти вошло в моду: их писали даже суровые блюстители древних нравов Катон Младший и Марк Брут, и они тоже были бранными и непристойными. О потомках нечего и говорить: их безымянные любительские упражнения в этом жанре сложились даже в неудобопереводимую книгу, которая дошла до нас под заглавием «Приапеи». А через полтораста лет после Катулла кроткий Плиний Младший своими подражаниями таким стихам даже навлёк на себя упрёки друзей и оправдывался, напоминая, что на то и досуг, чтобы быть непристойным, что все-де так писали, и что сам Катулл сказал, как поэт должен быть сердцем чист, а стихами игрив («Письма», IV, 14, 5). Однако покамест до этого было далеко: Катулл и Кальв в своём отношении к лёгким стихам могли чувствовать себя новаторами. Они первыми стали эти застольные экспромты сохранять, отделывать и отглаживать стали относиться к ним не как к бытовым, а как к литературным фактам. Стихи эти но-прежнему назывались «безделки» (nugae), это было почти обозначение жанра, но «безделки» эти собирались и издавались, и Катулл писал над ними: «Пусть переживут они не одно столетие» (№ 1). Светский досуг начинает вырабатывать свой язык. Как под пером Цицерона «человечность» теренциевского любопытного старика превращается в новую для Рима философию, так у Катулла с товарищами «столичность» пьяной светской компании превращается в новую для Рима поэзию. Само собой это не давалось: нужен был труд, и немалый.
Таким образом, не нужно преувеличивать в Катулле «естественность», «непосредственность», с которой он выплёскивал в стихи любой мгновенный порыв души. «Естественные натуры» стихов не пишут. Чтобы писать стихи — а особенно стихи в формах новых и непривычных, но строгих и сложных,— нужно иметь трезвый ум и творческую волю. Сочинять стихи значило: пропускать разгул буйного чувства через фильтр обдуманного слова. Здесь Катулл ругательный уступает место Катуллу учёному. Посмотрим, как это происходит.
Одно из самых простых и, по-видимому, ранних стихотворений Катулла — это № 17, плясовая насмешка над бестолковым мужем молодой жены. В ней отчётливо чувствуется подражание народной поэзии — такие песни-издёвки были в латинском фольклоре и назывались «фесценнинами». Но размер, которым это стихотворение написано, не имеет ничего общего с теми размерами, какие знал латинский фольклор. Это размер греческий, называвшийся «приапейским», ассоциировавшийся с непристойными темами, употреблявшийся в Греции редко, а в Риме едва ли не впервые. Народная шутка в таком размере звучала так же странно, как звучала бы, скажем, русская частушка, изложенная гексаметром.
Катулл не только здесь проявляет свой интерес к народным традиционным формам. Два его стихотворения — эпиталамии, свадебные песни (№ 61 и 62). Содержание их традиционно, а стих — опять-таки нет: гликоническим размером эпиталамии в Риме не пелись, а гексаметром не пелись вообще нигде: гексаметр — размер не песенный. Были и менее явные традиции согласования метрики и тематики: например, стихи обличительные и бичующие назывались и писались ямбами (у самого Катулла таковы, например, № 29 и 37). А Катулл и здесь отступает от традиции: одно обличение изменницы он облекает в лирический одиннадцатисложник (№ 58), а другое в нежную сапфическую строфу (№ 11); и наоборот, разговор с самим собой, самоанализ и самоубеждение, влагает в суровые ямбы (№ 8). Любимый катулловский одиннадцатисложник — тот размер, которым открывается его сборник,— современному читателю кажется лёгким и естественным, а современников вводил в недоумение: это был размер без роду и племени, даже греками употреблявшийся редко и пришедший к римлянам едва ли не из низов греческой поэзии — александрийских эстрадных песен, которые слушались охотно, а уважались мало. У Катулла это — эксперимент, оказавшийся удачным; из таких экспериментов, переставших ощущаться экспериментами, состоит едва ли не весь Катулл.
Какова метрика — таков а стиль. Переводы упрощают Катулла, нивелируют его язык под современный, устоявшийся, гладкий и лёгкий. А на самом деле в нём соседствуют высокие архаизмы и словечки из модного разговорного языка, галльские провинциализмы в обороты, скопированные с греческого, тяжёлая проза в новые слова, сочинённые самим Катуллом. Киренский край он вычурно называют «ассафетидоносным» (№ 7), буйство — на греческий лад, «вакханством» (№ 64), и в то же время в знаменитых стихах о поцелуях (№ 5 и 7) называет поцелуй не по-столичному, «suavium», а по-областному, «basium», просторечными же уменьшительными словцами у него пестрят все страницы: не глаза, а глазки, не цветок, а цветик, не друг, а дружок, не Септимий, а Септимчик. Некоторые особенности просвечивают даже в переводе: когда большое стихотворение № 65 укладывает 24 длинные строки в одну-единственную фразу со множеством сочинений, подчинений и перебивок, то здесь трудно не почувствовать педантствования, а когда поэт вновь и вновь называет себя в третьем лице, не «я», а «твой Катулл» и пр. (№ 13; 14; 38; 44 и т. д.), то здесь трудно не почувствовать жеманничанья. Перед нами как бы плавильная печь, в которой выплавляется, но ещё не выплавился латинский поэтический язык. Катулл знает, какова его цель: изящество, лёгкость и соразмерность; но какие нужны для этой цели средства, он пробует то так, то иначе.
Если языковая сторона стиля ускользает от перевода, то образная сторона стиля в переводе сохраняется; и читатель легко заметит, что и здесь не всё похоже на поэта «естественного» и «стихийного». Так, радостное и пылкое стихотворение о несчётных поцелуях (№ 7) оказывается украшенным упоминанием о «Кирене асафетидоносной» с оракулом Аммона и могилой Батта, т. е. намёком на родину и предка александрийского поэта Каллимаха, кумира молодых поэтов. Так, другое столь же непосредственное стихотворение, о птенчике Лесбии (№ 2), заканчивается тремя строчками сравнения с мифом об Аталанте, такого неожиданного, что издатели предпочитают отделять его в особый отрывок (№ 2Ь). Так, в шутливое стихотворение о Лесбии и дурных поэтах (№ 36) врезается залп мифологической учёности — перечень известных и малоизвестных мест, где чтится богиня Венера; так, стихотворение об удачном возвращении из Азии в Верону обрастает такими географическими названиями, которые даже римскому читателю были непонятны без пояснений; мифологией же украшается дружески непринуждённое стихотворение № 55, географией же — трагически любовное № 11, а этнографией — свирепо ругательное № 90. Для нашего времени словосочетание «учёный поэт» не звучит комплиментом, а для катулловского звучало. Именно так он и запомнился потомству: позднейшие авторы чаще называют его «учёный Катулл», чем, например, «тонкий Катулл» или «сладострастный Катулл». И эта учёность, как мы видим, не ограничивается большими мифологическими стихотворениями, а распространяется и на подлинную лирику.
Насколько рассчитана у Катулла и пылкая небрежность и тяжеловатая рассудительность, легче всего увидеть, обратив внимание вслед за метрикой и стилем на композицию его стихов. В «книге Катулла Beронского» три части: сперва «полиметры», мелкие стихотворения пёстрыми лирическими и ямбическими размерами (№ 1—60), потом большие вещи (№ 61—68), потом «эпиграммы», написанные традиционным размером — элегическими двустишиями (№ 69—116). Это очень формальное деление; но для Катулла оно значимо — в каждой из этих внешних форм у него по-особенному разворачивается и содержание.
Мелкие разноразмерные стихотворения, «безделки» — это та область, где Катулл охотнее всего играет в непринуждённость и беспорядочность. Иногда он простейшим образом повторяет вновь и вновь одно и то же («как смешно, как смешно!» — № 56, «плохо мне, плохо!»—№ 38, «ты велик, велик, Цицерон!» — № 49), иногда — с усилением и нагнетанием (издевательства над Амеаной — № 41 и 43, плач над Лесбииным птенчиком — № 3). Усиление подчёркивается повторением строчек (сперва Катулл кратко выругается, потом растолкует, почему, а потом повторит ругательство — № 16; 36; 52; 57); эти повторения становятся как бы ступеньками, по которым идёт нарастание чувства (любви Септимия и Акмы — № 45, гнева на подругу-похитительницу — № 42); а потом такое усиление перерастает в усложнение, и подчас очень тонкое (№ 8: первая половина — о том, каково Катуллу, потеряв любовницу; вторая половина — о том, каково будет любовнице, потеряв Катулла; а финальный повтор вдруг напоминает, что это ещё когда-то будет, а пока он всё не в силах о ней забыть). При всей этой игре усилений у читателя всё время остаётся ощущение, что он кружится на одном месте, и вспоминается поэтика народных песен с припевами (которым Катулл так умело подражал в № 62 и 64). Если Катулл хочет, чтобы такое стихотворение было комическим, то он употребляет или каламбур (№ 26), или редкое словцо (№ 53 — «шиш красноречивый!») или гиперболу (№ 13: «ради моего благовония ты захочешь весь обратиться в нос!»), или нагромождение неожиданных сравнений (№ 25) и т. п. Самое эффектное его средство — ирония, когда говорится одно, а внушается противоположное (№ 42: «грязная шлюха, вороти мои стихи! Не действует? Тогда — честная и чистая, вороти мои стихи!») или даже двойная ирония (как в № 16, где так и неясно, как надо понимать слова «целомудренный» и «благочестивый» — по смыслу иль по контексту, т. е. наоборот?).
Эпиграммы — напротив. Их размер, элегическое двустишие из гексаметра и пентаметра, спокоен и уравновешен: стих уравновешивает стих, полустишие — полустишие, размер как будто сам напрашивается для стихов спокойных и рассудительных. Это в нём слышали греки, это в нём слышит и Катулл; и он строит их как рассуждения: «если... то... «или... или», «не то..., а это». Здесь он не кружится чувством, а движется мыслью: начинает от одного утверждения, а приходит к другому. Если бы знаменитое «Ненавижу и люблю» (№ 85) было написано лирическим размером, он повторил бы это «ненавижу а люблю» раза три на разные лады, ничего не добавляя, кроме восклицательных знаков, и стихотворение получилось бы всем на радость. Но он пишет его дистихом, он не изливает своё чувство, а задумывается над ним — «почему и люблю и ненавижу?» — о огорчён оттого, что не может этого объяснить в двух строчках. Зато может объяснить в четырёх и объясняет (№ 75): «это значит, что от любовной обиды мой ум сам на себя восстал: не могу тебя уважать, но и не могу не любить». Но и этого ему мало (вдруг непонятно, что он хочет сказать, говоря «уважать», буквально — «хотеть добра»?) — и он пишет объяснение к объяснению, уже в восьми строчках (№ 72): «это значит, что раньше я тебя любил не как любовницу, а как родную...» и т. д. И это — в стихах о самом мучительном и болезненном чувстве своей жизни. После этого неудивительно, что на более лёгкие темы он пишет с такой же чёткой связностью (№ 92: «Лесбия меня бранит — значит любит! потому что и я её люблю — а всё время браню»), а когда хочет сделать свои дистихи комическими, то обращается не к игре слов, а к игре мысли, к чудесам парадоксальной логики: «я надеялся, Геллий, что ты не отобьёшь у меня подругу,— я полагал, что ты выше блуда, и интерес твой начинается сразу с кровосмешения; но ты подвёл меня и отбил её,— грустно!» (№ 91).
Наконец, в больших произведениях у Катулла появляется третий принцип построения, самый трудный — концентрический. В маленькой поэме о свадьбе Пелея и Фетиды (№ 64) он подсказан александрийскими образцами: там, судя по другим римским подражаниям, в обычае было вставлять рассказ в рассказ, причём по возможности со сходными мотивами, но с контрастным настроением. Так Катулл в рассказ о счастливой свадьбе смертного Пелея и богини Фетиды (от них потом родится Ахилл, но Фетида покинет Пелея и вернётся в родное море) вставляет описание брачного покрывала с вытканной историей несчастной разлуки Ариадны с бросившим её Тесеем (от этого потом погибнет отец Тесея Эгей, но в финале смертная Ариадна должна соединиться с богом Вакхом, счастье перевесит горе, и аналогия двух тем станет полной): счастливое лицо любви оттеняется печальной её изнанкой. В большой элегии, адресованной Аллию (№ 68), поэт применяет тот же план к лирическому материалу и вставляет друг в друга не две, а целых четыре темы: «я страдал от любви — тогда ты, Аллий, устроил мне свидание с моей красавицей — и она вошла ко мне, как когда-то Лаодамия к Протесилаю — не на радость, увы, ибо Протесилаю суждено было скоро пасть под Троей — той Троей, где ныне лёг в могилу мой бедный брат...»— это середина, и дальше поэт по тем же ступеням возвращается обратно (брат — Троя — Лаодамия — возлюбленная и Аллий), с большим искусством преодолевая трудные переходы. В мелких стихотворениях для таких композиций, понятным образом, недостаёт простору, но и здесь выработанное чувство пропорций не подводит Катулла — даже в стилизованном под народную песню-насмешку № 17 строки о хорошенькой жене приходятся точно на середину, а о дураке муже — с обеих сторон от неё.
Насколько сознательно велась эта работа над поэтическим словом, особенно становится видно, если обратить внимание на парные стихотворения Катулла. Больше, чем кто-нибудь, он любит одну и ту же тему обрабатывать дважды — то введя дополнительный мотив, то переменив интонацию, то композицию. Он дважды сравнивает красоту Лесбии и её соперниц: в лирическом размере это оборачивается буйным нагромождением насмешек над соперницей (№ 43: «здорово, девица с немалым носом, неладной ногой, не чёрными глазёнками...»), в элегических двустишиях — толковой росписью, объясняющей, что из красивых частей ещё не слагается красивое целое (№ 86: «Квинтия для многих красива — а для меня лишь бела, высока, стройна...»). Он пишет два эпиталамия (№ 61 и 62): один стилизован под обрядовую песню, другой под идиллию, один на римском фоне, другой на греческом, один рисует свадьбу извне, как картину, другой изнутри, как переживание. Он пишет, как Лесбия его бранит и любит (№ 92), а потом вводит новый мотив: «потому что бранит при муже» (№ 83). Его друзей обидели — один раз он жалеет их самих (№ 28), а в другой раз поносит их соперников (№ 47). Ему изменил друг — одно стихотворение он начинает в тоне «Ни от кого нельзя ждать благодарности... (№ 73), другое в тоне «Ты, Руф, которому я так верил себе на горе...» (№ 77). Он попрекает Геллия: «ты блудодей и кровосмеситель» — один раз патетически гневно (№ 88), другой раз высокомерно и холодно (№ 89). На Мамурру и Цезаря он пишет не одну, а две инвективы: о том, какие они мерзавцы сами по себе (№ 57), и о том, как они пагубны для государства (№ 29). О птенчике Лесбии у него два стихотворения, на жизнь его и на смерть его (№ 2 и 3); о поцелуях Лесбии тоже два, их «тысячи и тысячи...» («№ 5), их столько, сколько песков в Африке и звёзд в небе (N° 7); но и этого Катуллу мало, и он пишет третье, о поцелуях Ювенция, которых столько, сколько колосьев на ниве (№ 48). Совершенно ясно: главная забота Катулла — не о том, чтобы выплеснуть страсть, а о том, какими словами это сделать.
Окончательно мы в этом уверяемся, когда видим, как Катулл в поисках лучших слов обращается не к своим словам, а к чужим — к переводам с греческого. Знаменитое стихотворение № 51, «Тот мне кажется богу подобен...», которое кажется первым Катулловым признанием в любви перед его Лесбией,— это перевод старинного стихотворения Сапфо к её подруге, тоже знаменитого. При этом концовку Катулл приписывает свою, и концовка переосмысляет стихотворение: картину любовного недуга он берёт у Сапфо, а причину любовного недуга («это досуг...») определяет сам. Точно так же и большой перевод из Каллимаха (№ 66) приобретает у Катулла дополнительное осмысление благодаря посвятительному стихотворению при нём (№ 65): судьба волос Береники, богами разлучённых с Береникой, становится символом судьбы Катулла, смертью разлучённого с братом. Точно так же и поэма об Аттисе (№ 63) производит впечатление переработки греческого образца, к которому Катулл добавляет лирическую концовку от себя. Так заставляет поэт неподатливые образцы говорить то, чего он хочет. О более мелких реминисценциях нет нужды и говорить: коротенькое стихотворение № 70 кончается цитатой из Софокла, приглашение Фабуллу (№ 13) напоминает греческую эпиграмму Филодема, стихи о воробье Лесбии (№ 2 и 3) — целую серию греческих эпиграмм о животных, и даже за знаменитым «ненавижу и люблю» (№ 85) стоят и Феогнид, и Анакреонт, и греческая комедия в переводе Теренция. Всё это нимало не ставит под сомнение искренность Катулла: наш Жуковский о своей большой и искренней любви тоже писал преимущественно переводами с немецкого. Но это напоминает нам ещё раз: Катулл не стихийный поэт, Катулл — «учёный поэт». Что для светского человека означала «столичность», то для поэта означала «учёность». Источник этой учёности нам уже не раз приходилось упоминать. Это — александрийская поэзия III—II вв. до н. э. во главе с её классиком Каллимахом. Именно здесь сложился тип «учёного поэта», который не бездумно творит по привычным образцам предшественников, а сознательно и целенаправленно отбирает одно, возрождает другое, сочетает третье и четвёртое. Здесь, в Александрии, впервые оформился тот жанр небольшой, но сложно построенной и выписанной мифологической поэмы, который мы находим у Катулла в «Свадьбе Пелея и Фетиды» (и, конечно, в переведённой из Каллимаха «Косе Береники», хотя это, собственно, не поэма, а элегия); здесь же получил классический вид жанр эпиграммы, короткой и, наоборот, выдержанной в стиле изысканно простом. Разноразмерные «безделки» разрабатывались здесь меньше.
Александрийская культура была Риму не внове: собственно именно через неё, как через преломляющее стекло, воспринимали старшие римские поэты, эпики и драматурги, свои гомеровские и еврипидовские образцы (так потом Западная Европа воспринимала греческое наследие через латинскую культуру, а Россия XVIII в. — всю античность через французскую культуру). Новшеством Катулла и его друзей было то, что они впервые сдвинули внимание с предмета на преломляющее стекло, почувствовали себя новаторами и экспериментаторами. Новаторство диктовалось им эпохою — эпохою наступающего досуга. Столетием раньше культура римского общества была однородней: и поэзия разрабатывала гражданский эпос и шутовскую комедию, жанры, над которыми могли одинаково волноваться и потешаться как сенаторы, так и плебс. Теперь общество расслоилось па досужих и недосужих; простонародью для отвода души на праздникам была оставлена та же комедия, только погрубее, а светской публике для заполнения повседневного досуга понадобилась поэзия изысканная и как можно более недоступная пониманию невежд.
Катулл и его друзья выступали единым литературным поколением, связанным общностью этих вкусов. Почти все упражнялись в обоих ведущих александрийских жанрах — в учёной мифологической поэме и в эпиграмме (а заодно — в элегии). Лициний Кальв писал поэму «Ио», элегии на смерть жены (Катулл откликнулся на них в № 96), эпиталамий (как Катулл), эпиграммы (в том числе на Цезаря и на Помпея); Цинна прославился поэмой «Смирна», такой тёмной, что на неё писали прижизненные комментарии (это ей Катулл сулил бессмертие в № 95); Цецилий, адресат № 35, сочинял «Диндимену» (перекликавшуюся темой с катулловским «Аттисом»); Корнифиций, адресат № 38, был автором поэмы «Главк». Любовные стихи писал и Корнелий Непот, которому посвящена книга Катулла, и сам претор Меммий, при котором Катулл ездил в Вифинию. Чуть старше их и чуть архаичнее по вкусам были поэты другого кружка: Валерий Катон, учёный и стихотворец, автор поэмы «Диктинна», элегии «Лидия» и сатиры «Негодование»; Фурий Бибакул (в котором иногда видят Фурия, адресата № И и 23), сочинитель исторической поэмы, политических эпиграмм и сатиры «Ночное бдение»; Тицида, писавший любовные стихи к Левкадии, переводивший александрийскую поэму «Аргонавтика», но опять-таки не забывавший ни сатир, ни исторических поэм. От всех этих авторов сохранились лишь разрозненные строки; читатель найдёт их в приложении к нашей книге. Недовольный новыми модами Цицерон (сам на досуге немало писавший стихов) обзывал их всех вместе взятых «новые стихотворцы» (по-гречески — ηeοteτοι, что звучало почти как «модернисты») и «подголоски Евфориона» (антиохийского подражателя александрийской вычурности) — впрочем, эти отзывы относятся ко времени уже после смерти Катулла («К Аттику», VII, 2, 1; «Оратор», 161; «Тускуланские беседы», III, 45).
При всём усердии этих римских подражателей александрийских вкусов, произведения у них получались во многом непохожие на образцы. Главных различий было два — в форме и в содержании.
В форме идеалом александрийских поэтов была архаическая простота: они стремились как бы освободить воображаемую исконную простоту и ясность от приевшихся наслоений позднейших эпох. Учёная сложность и вычурность служила этому лишь как бы оттеняющим комментарием. Для римлян такая игра в архаику была невозможна. Промежуточных эпох за спиною у них не было: архаика для них была не в отдалении, а рядом, не в умозрительной прелести, а в наглядной грубости, приходилось не возрождать её, а бороться с ней. Поэтому вместо стихов о сельской буколической экзотике они писали о городской досужей современности,— и простота у них получалась не изысканной, а естественной, не учёной, а разговорной. Учёная усложнённость и умиляющая простота переставали оттенять друг друга, разрывались и расходились в разные стороны. Катулл подражал и простоте и сложности александрийцев, но совместить этого не мог: простота пересиливала в мелких стихотворениях, сложность — в больших. Оттого позднейшие филологи и расчленили с такой лёгкостью Катулла учёного и Катулла «непосредственного». Ошибка была Поэзия Катулла лишь в том, что «настоящим» Катуллом объявили только последнего, а на самом деле настоящими были оба.
Разница в содержании вытекала из разницы в форме. Культ архаической простоты означал, что александрийские поэты писали о предметах отдалённых, о мифических героях (как Каллимах), сказочных пастухах (как Феокрит) и потешном простонародье (как Герод), но только не о себе самих. Для разговора от собственного лица они оставляли только самый мелкий жанр, эпиграмму,— именно потому, что здесь в четырёх-восьми строчках и речи не могло быть о выражении какого-нибудь реального, сложного чувства,— только о его частице, осколке, моменте. Римляне, обративши средства новой поэзии не на архаику, а на современность, вынуждены были писать именно о себе самих. Лёгкие формы александрийской поэзии сразу дрогнули под тяжестью усилий, которыми складывалась римская «столичность». Эпиграмма стала тесна, потребовалась элегия; шутливая любовь стала мала, начала сочиняться большая и страстная. Александрийские поэты, обременённые вековой культурой, искали в стихах простоты; римские поэты, лишь вчера расставшись с первобытной простонародностью, искали в стихах сложности. Там как бы взрослые играли в детей, здесь как бы дети играли во взрослых. А в таком сравнении в выигрыше оказывались дети. Для сверстников Катулла греческая культура была не только школой слов, но и школой чувств. И вышел из неё не только Катулл — учёный, но и Катулл — влюблённый.
Через двести лет после Катулла ритор Апулей, автор «Золотого осла», обвинённый перед судом в чернокнижии и развратном поведении, заявил в своей защитной речи, что если он и упоминал в своих стихах реальных лиц, то только под вымышленными именами, как «Катулл называл Лесбией Клодию, а Тицида Метеллу Периллой, а Проперций под именем Кинфии скрывал Гостию, а у Тибулла была Плания на уме и Делия на языке» («Апология», 10). Это был поэтический этикет: вымышленными именами пользовались, во-первых, чтобы не сглазить, а во-вторых, чтобы не скомпрометировать воспеваемое лицо. И это была психологическая игра с самим собой: она подчёркивала, что поэзия и жизнь — вещи разные, и что в стихах поэт пишет не столько о том, что с ним было, сколько о том, что он хотел бы, чтобы с ним было.
Ни Метелла, ни Кинфия, ни Плания ближе нам неизвестны; но катулловская Клодия оказалась известной. Это была дама из высшего сенатского сословия, один её брат был консул и славился как взяточник, другой — народный трибун и славился как демагог, муж её Метелл — тоже консул и (как мы видели) наместник Предальпийской Галлии, родная её сестра была за полководцем Лукуллом, сводная — за самим Помпеем (едва ли не о ней — эпиграмма Катулла № 11З), все три сестры были известны распутным поведением, а сама Клодия — больше всех. Ей не повезло: в 56 г., уже вдовою, она обвинила своего молодого любовника Целия Руфа (адресата катулловского № 58) в попытке отравить её, защитником Целия выступил Цицерон, враг обоих Клодиипых братьев, и в своей речи «За Целия» начертил такой портрет Клодии, эмансипированной женщины без стыда и совести, напоказ щеголяющей развратом, что этот образ прочно запомнился потомству и дал много ярких красок для всех, кто пытался представить историю Клодии и Катулла как роман великосветской львицы с неопытным и страстным юношей, впервые попавшим в развратный Рим из целомудренной провинции.
Роман с Лесбией — Клодией очень много значил для Катулла и его поэзии. Но, перечитывая стихи Катулла, посвящённые Лесбии, нельзя не обратить внимания на две их особенности.
Во-первых, это хронологические рамки. Все скудные датировки в стихах Катулла относятся к 60—55 гг. (и по большей части к 57—55 гг.); единственный хронологический намёк в стихах о Лесбии (№ 11 с надрывным прощанием) — к 55 г. Между тем, до 59 г. Клодия была замужем и заведомо вела себя более сдержанно; после смерти мужа, в 59—57 гг., её любовником был Целий, а потом Геллий (?), в 57—56 гг. Катулла нет в Риме, он — в Вифинии, а после 56 г., процесса Целия и уничтожающей речи Цицерона, Клодия совсем исчезает из виду — или умирает, или уходит на вынужденный покой (ей, по-видимому, уже лет сорок). Стало быть, её роман с Катуллом — лишь краткая промежуточная или попутная интрижка довольно раннего времени, а стихи о ней Катулла (по крайней мере некоторые) — произведения очень поздние. Возникает вопрос: обязаны ли мы представлять себе любовные стихи Катулла мгновенными откликами на события его отношений с Клодией? нельзя ли представить, что многие из них были написаны позже, по воспоминаниям, ретроспективно? На первый взгляд это кажется странным, но русскому читателю легче, чем иному, преодолеть это впечатление странности: вспомним, что такой большой поэт-романтик, как А. А. Фет (переводчик Катулла!), лучшие свои стихи о молодой любви написал в старости, по воспоминаниям, ретроспективно. Настаивать на таком предположении, конечно, не приходится, но подумать об этом полезно.
Во-вторых, это социальные краски. Реальная Клодия была знатной женщиной, по социальному положению стоявшей гораздо выше безродного молодого веронца. Но в стихах Катулла нигде, ни единожды не мелькает взгляд на Лесбию снизу вверх. (Разве что в № 51, «Тот мне видится богу подобен...» — но мы видели, что это перевод из Сапфо, а у Сапфо это стихотворение обращено к младшей подруге и ученице — т. е. и здесь нет взгляда снизу вверх.) Он говорит о ней как о равной или как о низшей. Забудем на минуту то, что мы знаем от Апулея и Цицерона, и представим себе Лесбию такой, какими были обычные героини античной любовной лирики — гетерой, полусветской содержанкой: и ни один катулловский мотив не будет этому противоречить. Больше того: иногда Катулл прямо стилизует Лесбию под продажную женщину—вот он переборет свою любовь (№ 8), и «как ты будешь теперь жить?.. кого любить? кому скажешь «твоя!»? кого станешь целовать? кого кусать в губки?» В стихотворении № 58 его Лесбия «блудит по подворотням», а в стихотворении № 37 изображается (правда, безымянно) кабацкой девкой, которую одна компания отбивает у другой. Любовь к светской женщине оказывается у Катулла загримированной под любовь к гетере — и это у поэта, для которого «столичность» была превыше всего!
Этому есть свои причины. Именно гетера была для античного общества наставницей в «науке любви» — и не только любви телесной, но и, как это ни неожиданно, любви духовной. И античная поэзия не хотела забывать об этой школе.
Мы видели: для античного человека жизнь делилась на две части, «дело» и «досуг». «Делом» для мужчины было хозяйство, война и политика. Любовь для него была «досугом». Там он был деятелем — в любви он был потребителем. Но для женщины — наоборот. Любовь для неё была не «досугом», а «делом» — семейным долгом, если она была замужем, источником заработка, если она была предоставлена самой себе. Здесь она была деятельницей, производительницей, дающей, а не берущей стороной. Для хороших жён римляне не скупились на уважение: «единомужняя», «постоянная», «добронравная» — читаем мы в надписях на женских могилах. И для гетер, которые были способны на то же самое — привязанность, верность, уступчивость,— общественное уважение было открыто (правда, конечно, больше в теории, чем на практике). Выражением его была поэзия греческой комедии (с персонажей которой брали пример сверстники Катулла). Молодая гетера (или почти гетера), в которую безумно влюблён юноша и которая потом по счастливому узнанию вдруг оказывается свободной, благородной и годной ему в законные жёны, была в комедии постоянным персонажем. «Она мне душу и жизнь доверила, я её за жену считал»,— говорит о такой героине юноша у Теренция («Андриянка», 271— 273), и это уже предвещает Катулловы чувства к его возлюбленной; а ещё поколение спустя продолжатель Катулла Проперций скажет своей героине: «...Вечной любовницей ты, вечной мне будешь женой» (II, 6, 42). Это значит: когда в мужской жизни раздвинулся досуг, то в ней больше места заняла любовь, из развлечения она стала делом, делу нужно было учиться, а учиться можно было только у женщины. Катулл стоит здесь на переломе, и мы видим даже точку этого перелома — стихотворение № 51, «Тот мне видится богу подобен...», описание своей любви, переведённое из Сапфо. Античный поэт впервые пытается описать свою любовь не извне, а изнутри, не как провождение «досуга», а как подлинное душевное «дело»; и для этого он идёт на выучку к женщине, для которой любовь была «делом» всегда.
Новое, более серьёзное отношение к любви с гетерами подсказывал сверстникам Катулла сам латинский язык. По-латыни продажные женщины деловито назывались «меретрики», «заработчицы»; слово «гетера» пришло из Греции вместе с пресловутым «досугом». Слово «гетера» в переводе значит «подруга»; а для юридически мыслящих римлян «дружба» была понятием гораздо более ответственным, чем для беспечных греков: так называлось единодушие, скрепляющее общество (и семью и государство), «высшее согласие во всех делах божеских и человеческих, при взаимном благорасположении и благожелательности», определял эту Дружбу Цицерон («О дружбе», 20). Когда гетеру брали на содержание, с нею заключали контракт, договор; а «договор» для римлян было понятие священное, он требовал непреложной Верности, он находился под блюстительством богов, нарушение Верности Договору было нарушением Благочестия по отношению к богам. Все слова, которые для грека были бытовыми, для римлянина становились важными и многозначительными. В повседневности это могло не замечаться, но стоило над этим задуматься, и это чувствовалось сразу. Заслуга Катулла с товарищами была именно в том, что они задумались и дали себе отчёт, что дружба, верность, договор в малом мире частного «досуга» то же значат и так же важны, как Дружба, Верность, Договор в большом мире общего «дела»,— что человек одинаково человек и там и тут.
Значение Катулла в римской поэзии — не в том, что он страстно любил свою Лесбию и с непосредственной искренностью изливал свой пыл в стихах. Оно в том, что Катулл первый задумался о своей любви и стал искать для её выражения новых точных слов: стал писать не о женщине, которую он любит, а о любви как таковой. Поиск точных слов давался трудно. Нынешний поэт с лёгкостью бы написал «я тебя по-прежнему желаю, но уже не по-прежнему люблю», и это было бы понятно. Но в латинском языке слово «любить» (amare) означало именно «желать», и для понятия «любить» в нынешнем смысле слова нужно было искать других выражений. Катулл ищет их в стихотворениях № 72, 73, 75, 76, 87, 109, и у него вновь и вновь возникают те высокие образы, о которых мы упоминали: «Договор священной Дружбы» (№ 109), «Верность в Договоре» (№ 87), «Договор, Верность, Благочестие» (№ 76). Он находит нужное ему слово — и замечательным образом это оказывается то самое слово, которое мы видели в цицероновском определении дружбы: «благожелательность» (benevolentia: «я принуждён всё больше тебя amare, но всё меньше bene velle», говорит буквально Катулл в № 72; в стихотворном переводе это слово пришлось условно передать как «уважение»). По-русски «благожелательность» звучит слабее, чем «любовь», но по-латыни сильнее, и вот почему: в латинском сознании «благожелательность» (benevolenlia) требовала непременного проявления в «благодеяниях» (beneficia), справедливый обмен благодеяниями назывался «благодарным», а несправедливый «неблагодарным» (gratus, ingratus — тоже повторяющиеся понятия у Катулла, № 73, 76 и др.), и за справедливостью этой следила суровая Немезида («Рамнунтская дева», трижды упоминаемая у Катулла; едва ли не она же — и олицетворённая Верность в № 30). Таким образом, понятие «благожелательность» означало любовь деятельную, активную, которая не только берёт, но и даёт; любовь не только себе на радость, но и на радость любимому человеку; такую любовь, которая до этих пор была достоянием женщины, и лишь теперь входит в душевный мир мужчины. Можно, конечно, говорить, что Катулл открыл духовную любовь вдобавок к плотской; но точнее будет говорить, что он открыл (для мужчины) деятельную любовь вдобавок к потребительской.
Слово «благожелательность» сразу включало чувство любовника к подруге в ту систему Дружбы с большой буквы, основы всякого общества, о которой говорил Цицерон. Теперь это чувство приравнялось, с одной стороны, к чувству между друзьями мужчинами, а с другой стороны, к чувству между членами семьи (вспомним ещё одну попытку Катулла выразить свою любовь: «та Лесбия, которую я любил больше, чем себя и всех своих», № 58). Мы видели, как много у Катулла стихов к друзьям; заметим же, что в некоторых из них появляется та же страстная рефлексия, тот же сдвиг внимания с друга на дружбу как таковую (№ 30 и 73). Семейное чувство у Катулла прорывается, конечно, в стихах об умершем брате (№ 65, 68, 101); но главным образом — в стихах о браке и супружестве (на смерть жены Кальва, № 96; два эпиталамия, № 61—62). Это понятно: из всех «договоров» Благожелательства брачный союз был самым священным, скреплённым обрядами, опекаемым богами; и Катулл с восторгом описывает эти обряды в эпиталамии № 61. Кроме того, брачный союз служил продолжению рода, а это для античного человека всегда было важно (ср. № 68, 119—124); в стихах о брате Катулл всякий раз упоминает, что умер он бездетным и оставил род без наследников,— а это, конечно, значит, что теперь жениться и рождать наследников должен он сам. Прямо говорить об этом он избегает, но когда он ищет слов для своей любви к Лесбии, то говорит: «не так, как простых подружек, а так, как отец любит сыновей и зятьёв» (№ 76).
Новые понятия требовали новых форм выражения. Представить то, о чём хотел сказать Катулл, непривычному читателю можно было или в рассуждении, или в образе. Ни для того ни для другого обычные Катулловы средства не годились. Мы видели, как Катулл пытался вместить рассуждение в лирическую «безделку» — в сапфические строфы № 51, и как это разламывало стихотворение; удачнее это у него получилось в «разговоре с собой» (№ 8), но удача эта осталась единичной. Для рассуждения лучше подходили уравновешенные двустишия эпиграмм, но эпиграммы были коротки. Поэтому образное выражение Катуллова концепция любви находит в больших «учёных стихотворениях», а рассудочное в элегиях.
Это и есть ответ на читательский вопрос: «почему лирик Катулл стал писать мифологические поэмы?» В них он для читателя показывал любовь и верность такими, как он их себе представлял, в привычных мифологических образах, а для себя осмыслял эти образы изнутри, проигрывал их, как проигрывал Сапфо в стихотворении № 51. Чтобы научиться любви-самоотдаче, ему нужно было примерить на себя душевный опыт и новобрачной жены из эпиталамиев, и «девы-Аттис», и Ариадны, и косы Береники. Кое в чём эти поэмы позволяют заглянуть в душу Катулла даже глубже, чем рефлектирующие стихотворения. По ним мы видим, что вместе с мечтой о любовном соединении в сознании Катулла всё время присутствует страх этого соединения, страх потерять себя в любовной самоотдаче, и поэт вновь и вновь напоминает: обретаемое больше, чем потеря. Так в эпиталамии № 62 невеста прощается с девичеством, в эпиталамии № 61 — жених с холостыми забавами (напоминающими нам о стихах Катулла к Ювенцию), в «Косе Береники» коса расстаётся с головою царицы, но этим обретается воссоединение царицы с супругом. Столь же пугает поэта и собственный порыв, готовность безраздумно броситься в любовь; так бросалась в любовь Лаодамия в № 68 и была за это наказана обиженными богами, такою же кажется ему и собственная судьба. И тот и другой страх сочетались в самом трагическом из больших стихотворений, № 63, где Аттис сперва в порыве страсти к богине Кибеле отсекает себе возврат к человеческому прошлому, а потом в порыве тоски по прошлому навлекает на себя гнев Кибелы. Наоборот, и тот и другой страх отменяют друг друга в самом оптимистическом из больших стихотворений, № 64, где Ариадна без жалости о прошлом бросается в любовь к Тесею, наказана за это его изменою, но вознаграждается за это страдание браком с нисходящим Вакхом; а окружающая этот рассказ история свадьбы Пелея и Фетиды подтверждает, как прекрасен брак, воистину приближающий смертного к богам, если брак этот заключается по любви и по благословению Юпитера. Так все эти произведения, на первый взгляд особняком стоящие в «книге Катулла», в действительности выражают и углубляют ту же главную тему, что и его любовная лирика.
Ещё важнее была другая форма, разработанная Катуллом в любовной поэзии,— элегия. У Катулла в сборнике только две элегии, но обе образцовые — N° 68 (к Аллию) и 76 (к богам). Они очень непохожи друг на друга. Первая, как мы видели, осмысляет любовь поэта с помощью мифологической параллели с судьбою Лаодамии; вторая — с помощью прямых и связных рассуждений: «если любовь, как и все человеческие отношения, состоит в том, чтобы воздавать добром за добро,— то боги свидетели, что я ни в чём не нарушил долга благожелательности и благодеяний, а сам в ответ видел лишь неблагодарность, измену и бесстыдство; избавьте же меня, боги, от недуга этой любви!» Это самая зрелая формулировка той гуманистической концепции любви, которая так мучительно складывалась у Катулла. Первый тип элегии смотрел в прошлое, второй — в будущее. Жанр элегии, стихотворного размышления и побуждения, возник ещё в раннегреческой лирике и продолжал существовать в александрийскую эпоху; среди них были сборники, озаглавленные женскими именами («Нанно» Мимнерма в VI в., «Лида» Антимаха в IV в., «Леонтион» Гермесианакта в III в.), но, насколько мы можем судить об этих несохранившихся книгах, здесь не было стихов о собственной любви, а были лишь общие рассуждения с мифологическими примерами, женские же имена служили лишь посвящениями. О собственной любви александрийские поэты предпочитали сочинять маленькие и лёгкие эпиграммы. Эпиграммы всегда хранили способность развернуться в элегию; из надгробных эпиграмм уже у греческих поэтов выросли надгробные элегии (при Катулле элегии на смерть жены писал в Риме грек Парфений и в подражание ему Лициний Кальв оплакивал свою Квинтилию); но из любовных эпиграмм любовные элегии выросли только в Риме, и первым известным нам их создателем был Катулл. Может быть, опыт надгробных элегий был ему помощью: не случайно в элегию № 68 вклинивается плач о смерти брата. После Катулла за любовную элегию взялся Корнелий Галл, друг юного Азиния Поллиона (см. № 12) и ученик упомянутого Парфения; после Галла — Тибулл, за ним Проперций, за ним Овидий. Эти четыре поэта были прямыми наследниками Катулла, и преемственность эта сознавалась; а от них, то умирая, то возрождаясь, жанр любовной элегии — раздумья о любовных страданиях — перешёл в Европу нового времени. По другой линии — не от эпиграмм и элегий, а от «безделок» в лирических размерах — наследником Катулла стал Гораций; здесь он сделал то, чего не успел сделать Катулл, заставил песенные размеры звучать так же уравновешенно и вдумчиво, как элегические двустишия, только красивее. А от Горация пошла традиция «горациаиской лирики» — раздумий о любовных радостях,— и, тоже видоизменяясь, дошла до самого XIX в.
Катулл хорошо знал иррациональную силу приступов любви и ненависти. Но он не наслаждался этим буйством страсти — он боялся его. Античный человек ещё не выстроил столько барьеров между стихией и собой, сколько выстроила культура наших дней. Любовь — болезнь, говорил ему вековой опыт; а от болезни умирают или сходят с ума. Мыслью «любовь — болезнь» любовный цикл Катулла начинается в № 51 «Тот мне кажется богу подобен...», этою же мыслью он заканчивается в элегии № 76. Всю свою поэтическую силу он положил на то, чтобы упорядочить этот хаос страсти, укротить его, усмирить. «Катулл бранный», прошедший сквозь фильтр «Катулла учёного»,— вот что такое «Катулл влюблённый». Это был тяжёлый душевный труд, но результатом его было создание новой (для мужской поэзии) любви: не потребительской, а деятельной, не любви-болезни и любви-развлечения, а любви-внимания и любви-служения. Катулл начал, элегики завершили, и этот культ любви-служения перешёл от римской «столичности» к «вежеству» средневековья, «светскости» нового времени и «культурности» наших дней. Он вошёл в плоть и кровь европейской цивилизации. И только потому, что он стал для нас саморазумеющимся, читатель нашего времени может позволить себе историческую несправедливость: любоваться у Катулла не теми элегиями и учёными стихотворениями, в которых он ближе всего подошёл к своей цели, а теми лирическими вспышками недоукрощённой страсти, которые Катуллу были страшны, а нам — благодаря Катуллу — уже безопасны.
Ок. 600 до н. э.— творчество Сапфо на Лесбосе; из её стихов Катулл перевёл № 51.
Ок. 250 до н. э.— творчество Каллимаха в Александрии; из его стихов Катулл перевёл N° 66.
222 — завоевание Римом Предальпийской Галлии, где в области ценоманов находится город Верона.
Ок. 215—160 до н. э.— творчество Плавта и Теренция в Риме: переводы греческих комедий с любовными сюжетами из жизни «досужих юношей».
133 — выступление Тиберия Гракха: начало столетия «гражданских войн» в Риме. Около этого времени — творчество сатирика Луцилия, многими мотивами предвосхищающее Катулла.
90—89 — восстание Италии против Рима; все области Италии до реки По получают римское гражданство, а за рекой По (в том числе Верона) — «латинское гражданство».
88—82 — гражданская война в Италии между Суллой и Марием с его сторонниками.
87 или 84 — родился Гай Валерий Катулл в Вероне.
73—71 — восстание Спартака.
70 —первое консульство Помпея и Красса (№ 113). Восстановление политического режима, существовавшего до гражданской войны. Родился Вергилий.
70—60 — ранние, писанные в Вероне стихи Катулла (может быть, № 17, 59, 67, 100 и др.).
63 — заговор Катилины, подавленный консулом Цицероном.
61 — Метелл, муж Клодии — наместник Предальпийской Галлии.
60 — Метелл — консул. «Первый триумвират» — союз Помпея, Красса и Юлия Цезаря в борьбе за власть.
Ок. 60 — Катулл приезжает из Вероны в Рим. «Хроника» Корнелия Непота (№ 1).
59 — Цезарь — консул; начало массовой антицезарианской пропаганды, в которой принимает участие своими стихами и Катулл. Смерть Метелла, мужа Клодии.
58 — Клодий, брат Клодии — народный трибун. Цезарь начинает завоевание Заальпийской Галлии (воспеваемое Фурием Бибакулом и Варроном Атацинским). Меммий, покровитель Катулла — претор. Около этого времени Меммию посвящает поэму «О природе вещей» Лукреций.
57 — Сестий — народный трибун (№ 44). Меммий уезжает наместником в Вифинию; Катулл и Цинна — в его свите. Вераний и Фабулл, друзья Катулла — в свите Пизона, наместника Македонии.
56 — встреча Цезаря, Помпея и Красса в Луке: укрепление первого триумвирата, новая волна озлобления против Цезаря. Возвращение Катулла из Вифинии через города малоазиатского побережья в Верону (№ 4, 10, 31, 35). Процесс Целия, обвинённого Клодией в покушении на её жизнь; речь Цицерона «За Целия».
55 — второе консульство Помпея и Красса (№ 113). Первый переход Цезаря через Рейн и через Ламанш (№ 11). Открытие театра Помпея в Риме (№ 55). Речь Кальва против Ватиния (? № 53, 14). Смерть Лукреция.
54 — неудачная кандидатура Меммия в консулы. Подготовка Красса к походу на Парфию (№ 11). Около этого времени — смерть Катулла или отход его от литературы.
53 — поражение и гибель Красса в парфянском походе.
49—46 — гражданская война между Цезарем и Помпеем, поражение Помпея.
47 — смерть Лициния Кальва, друга Катулла.
44 — убийство Юлия Цезаря. Гибель Цинны, друга Катулла.
43 — убийство Цицерона. Начало возвышения Октавиана (Августа).
41 — гибель Корнифиция, друга Катулла. Вергилий начинает писать «Буколики».
40 — Азиний Поллион (упомянутый в № 12) — консул. Вергилий в IV эклоге (в его честь) возвещает приближение нового золотого века.
Перевод сделай по изданию: Catullus. Carmina/Iterum ed. H. Bardon.— Stutgardtiae, 1973.
Для комментария использованы также издания: Catullus. The poems/ed. with introduction, revised text and commentary by K. Quinn.— L., 1970; Ellis R. A commentary on Catullus/ed. 2.— Oxford, 1889; Catullus/ed. by E. T. Merrill.— Boston a. o., 1893; Catullus/hrsg. und erklart v. W. Kroll.— Stuttgart, 1968/1. Aufl.— 1923/; Сatulli Veronensis liber/erklart v. G. Friedrich.— Leipzig — В., 1908; Catulli Veronensis liber/rec. et interpretatus est Aem. Baehrens, v. 2.— Lipsiae, 1885; Die Gedichte des Catullus/hrsg. und erklart v. A. Riese.— Leipzig, 1884.
Стихотворения Катулла сохранились чудом. Сам Катулл, по-видимому, издал лишь одну «маленькую книжку», вступлением к которой было нынешнее стихотворение № 1; она явно не обнимала всего написанного поэтом (может быть — только «безделки», написанные разными размерами). Кроме того, конечно, многие стихотворения (в первую очередь эпиграммы) ходили по рукам вне сборника. «Книга Катулла Веронского» (так она называется в основных рукописях) была составлена, почти несомненно, уже после смерти поэта кем-то из лиц, близких к его поэтическому кружку; этому редактору принадлежит и продуманная трёхчастная композиция книги (ст. наст, изд., с. 181). Составитель позаботился включить в книгу даже незавершённые отрывки Катулла (видимо, таково происхождение № 2в, 14в, 58в, 78в), но некоторые ходившие под его именем стихотворения он упустил, и они для нас потеряны («подражание любовным заклинаниям»— может быть, перевод из Феокрита, 2?— упоминает Плиний, «Естественная история», XXVIII, 19; ссылки на неизвестные нам стихи и даже цитаты из них есть у поздних грамматиков, см. наст. изд. с. 242). В таком виде сборник получил в античности широкую известность и часто переписывался, причём иногда в тексте возникали искажения (один такой случай в № 27 обсуждает Авл Геллий, VI, 20). На исходе античности о Катулле постепенно забывают и после VII в. перестают его цитировать. Если бы не счастливый случай, мы знали бы Катулла лишь по коротким разрозненным цитатам у авторов I—V вв., как знаем его товарищей-неотериков (см. с. 142). К счастью, один экземпляр его сборника на всю Европу сохранился в родной Катулловой Вероне и пролежал там в течение всего Средневековья, не привлекая ничьего внимания; лишь однажды, в 965 г., любознательный и сварливый веронский епископ Ратхер упоминает, что в Вероне ему случилось прочитать не читанного прежде Катулла. Эта веронская рукопись Катулла была вновь обнаружена только около 1300 г., на заре гуманизма. Во второй половине XIV в. с неё начинают делать списки, в XV в. — списки с этих списков, а плохо сохранившийся оригинал перестаёт привлекать внимание и постепенно теряется. Первое печатное издание Катулла появляется в Венеции в 1472 г.; и оно и следующие за ним опирались без разбора преимущественно на поздние списки. Выделять среди рукописей более надёжные (для восстановления веронского архетипа) и менее надёжные филология стала только в XIX в. В 1829 г. К. Лахманн выделил и положил в основу своего издания Катулла «Датанскую» рукопись 1463 г.; в 1866 г. Л. Швабе использовал «Сен-Жерменскую» рукопись 1375 г.; в 1867 г. Р. Эллис ввёл в оборот «Оксфордскую», конца XIV в.; в 1896 г.—У. Хейл «Римскую», начала XV в. Предполагается, что Оксфордская рукопись была списана непосредственно с утраченного веронского архетипа, а Сен-Жерменская и Римская — с одной из первых копий с него. Впрочем, в этой реконструкции рукописного предания до сих пор много спорного, а целый ряд мест в стихах Катулла остаётся тёмен, и чтение их устанавливается исследователями по догадкам.
Стихотворения Катулла, как это принято у античных лириков, не имеют заглавий. В примечаниях заглавия даны им лишь условно.
1. <К КОРНЕЛИЮ НЕПОТУ>
Посвятительное стихотворение к прижизненному сборнику стихов («книжечке» небольшого объёма); при составлении посмертного собрания было поставлено во главе его (ср. ниже, № 14b). Одно из самых популярных в древности стихотворений Катулла; размер его (фалекий) стал нередок в посвятительных стихах (Марциал, кн. I, III, V, VI, XI; Авсоний, XXIII — «…Так веронский писал поэт когда-то…»). Корнелий Непот, приблизительно одних лет с Катуллом, родом тоже из Предальпийской Галлии, был историком и стихотворцем-любителем; его «Летопись» в трёх книгах, которую здесь имеет в виду Катулл, представляла собой синхронистическую роспись событий римской и мировой истории с мифологических времён до последних лет — при сбивчивости античной хронологии это действительно требовало учёности и усердия. До нас дошло лишь извлечение из другого его труда, «О знаменитых людях»: здесь мимоходом упоминается и Катулл как лучший (наряду с Лукрецием) поэт своего времени («Аттик», 12).
Ст. 1. Для кого… — Начальный вопрос — подражание зачину пролога Мелеагра Гадарского к его греческой антологии «Венок», вышедшей лет за 40 до книги Катулла («Палатинская антология», IV, 1).
Ст. 2. Пемзой жёсткою… — Античная книжка имела вид папирусного свитка шириною в нашу тетрадь, обёрнутого вокруг палочки, за которую держал его читатель; верхний и нижний обрезы свитка (особенно в дорогих подносных экземплярах) выглаживались пемзой и иногда окрашивались.
Ст. 5. …в то время… — т. е. когда Катулл был ещё начинающим поэтом, а Непот уже известным учёным — ок. 60 г.
Ст. 9. Дева… — Муза (или богиня Минерва), покровительница поэзии. Это заключение — общеэллинистический мотив «вечного памятника» поэту в его стихах (ср. знаменитую оду Горация III, 30).
2. <К ВОРОБЬЮ ЛЕСБИИ>
Ручные воробьи не раз упоминаются латинскими поэтами (особенно Марциалом, не без влияния Катулла: см. I, 9, 3; 109, 1; IV, 14, 13; VII, 14, 3; XI, 6, 16; XIV, 77; в других местах упоминаются ручные попугай, ворон, соловей, дятел). Воробей был посвящён Венере (на колеснице, запряжённой воробьями, является Венера в гимне Сапфо) и особенно годился в герои любовного стихотворения. «Воробышек» было ласкательным словом у влюблённых ещё в комедиях Плавта. Хозяйка воробья не названа по имени, но уже древние не сомневались, что это Лесбия (Марциал, VII, 14: «…любимая нежным Катуллом / Плакала Лесбия, ласк птички своей лишена»). Стихотворение построено как пародия на гимн: обращение, описание божества в его действиях, заключительное пожелание.
2b. <ОТРЫВОК>
В рукописях за № 2 следуют такие три стиха:
…Так мне мило, как девушке проворной
Было яблоко мило золотое,
Поясок развязавшее девичий.
Речь идёт об Аталанте, быстроногой деве-охотнице аркадских мифов. Она согласилась выйти замуж лишь за того, кто победит её в беге; победил её Гиппомен (или Миланион) тем, что стал на ходу ронять золотые яблоки, подарок Афродиты, и Аталанта, не утерпев, каждый раз наклонялась за ними и задерживала бег. Если этот отрывок связан с предыдущим, то в выпавшем тексте могла содержаться, например, мысль: «Мне этого так же хотелось бы, как Аталанте — яблок…».
3. <НА СМЕРТЬ ВОРОБЬЯ ЛЕСБИИ>
Парное стихотворение к предыдущему (ст. 4 повторён оттуда буквально). Как предыдущее пародирует форму гимна, так это — форму плача. Образцы эпитафий животным были в эллинистической поэзии — например, эпитафия Симмия на смерть куропатки («Палатинская антология», VII, 203), кончавшаяся: «В самый последний твой путь ты к Ахеронту идёшь». Катуллу, в свою очередь, подражали Овидий («Любовные элегии», II, 6) и Стаций («Сильвы», II, 4), написавшие элегии на смерть ручных попугаев. Стихотворение насыщено поговорочными выражениями («глаз… дороже», «мёда нежней») и словесными повторами (ст. 3—4).
Ст. 1. …о Купидоны и Венеры… — Редкий оборот вместо «Венера и Амуры»: так как Амуров — Купидонов, воплощение страстей, обычно в свите Венеры представляли себе нескольких, то по аналогии с этим и «Венеры» названы во множественном числе, тем более, что уже Платон («Пир», 180) различал двух Венер, земную и небесную, а Цицерон («О природе богов», III, 23, 59) — четырёх. Возможно и влияние изображений Венеры вместе с тремя Грациями.
Ст. 12. Орк — римский бог смерти (греческий Аид — Плутон) и его подземное царство («откуда нет выхода» — описание, в греческой поэзии традиционное, но в латинской прижившееся лишь после Катулла).
Ст. 18. …глазки — (разговорное уменьшительное). Клодия, предполагаемый прототип Лесбии, славилась именно красивыми глазами: «волоокой» называл её Цицерон («К Аттику», II, 14, 1).
4. <КОРАБЛИК ГОВОРИТ>
По возвращении из поездки в Вифинию (ст. 11) в своё имение на озере Гарда близ Сирмиона (ст. 24, ср. № 31), Катулл в благодарность богам за благополучное путешествие посвятил в местный храм изображение того корабля, на котором он плыл. Стихотворение написано как пересказ посвятительной надписи при этом приношении, по греческому обычаю сделанной от лица самого посвящаемого предмета; некоторые комментаторы предлагают видеть в нём монолог Катулла (или храмового сторожа), показывающего гостям предметы местного святилища.
Ст. 1. Корабль… — В подлиннике слово phasellus, собственно, египетский челнок в форме фасоли (отсюда название), который делали, однако, и довольно большим для морских переездов.
Ст. 6—13. …и Адриатики / Бурливой брег… — Перечисляются (в обратной перспективе) этапы пути корабля: он был сделан из леса, росшего на горе Китор в Малой Азии, между Вифинией и Пафлагонией (о местном буке упоминает даже «География» Страбона, XII, 3, 10), спущен на Чёрное море (Понт) в ближнем городе Амастре (Амастриде), принял на борт Катулла, видимо, в одном из портов Мраморного моря (Пропонтиды), посетил на севере Эгейского моря берег Фракии, а на юге — Родос, через Кикладские острова достиг Коринфа, здесь волоком через перешеек попал из Эгейского моря в Ионийское, а потом в Адриатическое, по которому довёз Катулла до устья По. И Киклады и, особенно, Адриатика считались опасными и бурными местами, а «дикая Фракия» — разбойничьим краем. Такой перечень напоминает список должностей (cursus honorum) знатного покойника — обязательный элемент римских эпитафий и панегириков.
Ст. 22. …береговым богам… — Обеты за спасение от крушений. Ср. Вергилий, «Георгики», I, 436: «Спасшись, тогда моряки вам на суше исполнят обеты, / О Панопея, Ино с Меликертом и Главк-беотиец!..»
Ст. 27. Двойничный Кастор и двойничный Кастора, — Кастор и его брат Поллукс — созвездие Близнецов-Диоскуров, покровителей мореплавания: их знаком были огни св. Эльма. Ср. № 68, 65.
5. <К ЛЕСБИИ, О ПОЦЕЛУЯХ>
Ср. № 7; оба стихотворения были очень популярны в античности, о них упоминает Марциал, XI, 6; XII, 59; VI, 34: («…Сколько Катулл умолял дать Лесбию, я не считаю: / Жаждет немногого тот, кто в состояньи считать!»). Ключевое слово basium («поцелуй») избегалось в классической латыни и, быть может, было диалектизмом Предальпийской Галлии, родины Катулла; но оно вытеснило все иные синонимы и легло в основу соответствующих слов во всех романских языках. Концовка стихотворения — от ходячего представления о том, что всякое чрезмерное обилие грозит «завистью богов» и возмездием, поэтому лучше не вести ему точного счёта: для колдовства, «наводящего порчу», необходимы точные данные о всяком предмете.
6. <К ФЛАВИЮ>
Мысль этого стихотворения (и близкого к нему № 55) — от общего места греческой морали, сформулированной ещё у Платона, «Пир», 182d: «по общему мнению, юношей достойных и благородных лучше любить открыто, чем тайно, хотя бы они были и не так хороши собой». Адресат ближе неизвестен.
7. <К ЛЕСБИИ, О ПОЦЕЛУЯХ>
Ср. № 5 с тою же концовкой на мысли о «сглазе». Стихотворение обыгрывает контраст между древней простотой основного образа «много, как песчинок в песке и звёзд на небе» (повторяется потом в № 61, 199—203) и изысканностью географических реалий.
Ст. 4. Под Киреною, сильфием поросшей… — Кирена — греческая колония на африканском берегу (в нынешней Ливии), основанная, по преданию, в VII в. до н. э. царём-заикой Баттом, могила которого в центре города чтилась как святыня. Вокруг Кирены росло пряное лечебное растение сильфий («ласерпиций», ассафетида), служившее главным предметом её торговли и изображавшееся на её монетах (правда, ко времени Катулла это, по-видимому, уже было лишь преданием; через сто лет, по свидетельству Плиния Старшего, XIX, 38, это растение уже окончательно перевелось в Кирене и доставлялось лишь из Персии и Индии). К югу от Кирены лежала Ливийская пустыня и в ней (в 500 км от Кирены) знаменитый оазис с храмом египетского Аммона, отождествлявшегося с Зевсом — Юпитером. Уроженцем Кирены и потомком Батта считался Каллимах, ведущий александрийский поэт III в. до н. э., образец стиля для Катулла и его друзей; весь этот набор образов как бы подсказывает читателю его имя.
8. <К САМОМУ СЕБЕ, НА РАЗМОЛВКУ С ВОЗЛЮБЛЕННОЙ>
Героиня — по-видимому, Лесбия: ст. 8 перекликается с посвящённым Лесбии № 87 (некоторые комментаторы идут ещё дальше и считают, что ст. 4 «хаживал на зов любви к милой» — это воспоминание о свиданиях в доме Аллия, № 68, и т. п.). Примечательно, что здесь нет обычного катулловского мотива — упоминаний об изменах возлюбленной, но она уже называется «преступной» (ст. 15) как вероломная. Обращение к самому себе на «ты» повторяется у Катулла в № 46, 51, 52, 76, 79; упоминание о себе в 3-м лице — в № 6, 7, 11, 13 и мн. др.; здесь эти формы катулловского эгоцентризма чередуются. Отрывистость (каждый стих — отдельная фраза) и обилие повторов вносит в интонацию черты заклинания. Стиль стихотворения в подлиннике более снижен, чем в переводе: оно насыщено словами и оборотами из языка комедии («сходить с ума» — из Теренция, «что погибло, почитай гиблым» — из Плавта; более мелкие особенности языка переводу не поддаются).
9. <К ВЕРАНИЮ, НА ПРИЕЗД ИЗ ИСПАНИИ>
Этот Вераний (ближе неизвестный) вместе с Фабуллом (героем № 13) упоминаются далее в № 12 (по поводу той же поездки в Испанию — «иберские края», ст. 7) и в № 28 и 47 (по поводу другой поездки, по-видимому, в Македонию). Вероятно, это были такие же молодые люди, как Катулл, набиравшиеся опыта в свитах провинциальных наместников.
10. <О ПОДРУЖКЕ ВАРА>
Редкий у Катулла пример стихотворного рассказа, ни к кому не обращённого: этим стихотворение напоминает отрывок из сатиры Луцилия или Горация. Вар, о котором говорится в стихотворении, — или Альфен Вар из Кремоны (адресат № 30), или Квинтилий Вар, поэт и критик (Гораций, «Наука поэзии», 438), впоследствии друг Вергилия и Горация, оплаканный в оде Горация, I, 24 (возможный адресат № 22). Написано вскоре после возвращения из вифинской поездки в 56 г.; то же недовольство нещедрым начальником, претором Меммием (ст. 11) — и в № 28, с такими же бранными выражениями. Этот Г. Меммий, сначала враг, а потом приверженец Цезаря, претор 58 г. и неудачливый кандидат в консулы 54 г., покровительствовал не только Катуллу: ему посвятил свою поэму «О природе вещей» Лукреций Кар.
Ст. 14. …Вошло в обычай… — Ср. Цицерон, «Против Верреса», II, 5, 11, 27: «его носили в носилках с восемью носильщиками, как водилось у вифинских царей…». В Риме носилки стали входить в употребление при Гракхах, за два поколения до Катулла, а Юлию Цезарю через десять лет после Катулла уже пришлось ограничивать моду на эту роскошь. Обычно число носильщиков было шесть (ст. 19); восемь считалось уже важничаньем.
Ст. 26. …к Серапису в храм. — Этот египетский бог считался целителем и иногда отождествлялся с Асклепием-Эскулапием: собеседница Катулла притворяется больной, которой естественно следовать к Серапису на носилках. Храм Сераписа (и Исиды) находился, по-видимому, близ Марсова поля, за городской чертой: в пределах города служение египетским богам было запрещено в 58 г., за два года до стихотворения Катулла.
Ст. 29. Цинна Гай — герой стихотворения № 95, поэт, будущий трибун 44 г.; ср. ниже (с. 144) его фр. 3, писанный из Вифинии.
11. <К ФУРИЮ И АВРЕЛИЮ>
Считается, что это последнее из стихотворений, посвящённых Лесбии, хотя имя её здесь и не названо. Для переклички с первым из этих стихотворений, № 51, оно написано сапфической строфой. Дата — не раньше 55 г. (первый поход Цезаря в Британию, ст. 12). Адресаты — видимо, те же, с которыми Катулл бранится в № 16 и (порознь) в № 15, 21, 23, 26; явное противоречие между этой бранью и обращением к ним как к «спутникам» в нашем стихотворении заставляет многих комментаторов видеть здесь иронию. Всё стихотворение образует одну фразу в 24 строки (ср. № 65).
Ст. 2—12. Рядом вы… — в подлиннике comites, так называлась свита римских должностных лиц в провинциях, таким «спутником» сам Катулл ездил в Вифинию при Меммии (№ 28 и 10). Здесь Катулл воображает себя полководцем или спутником полководца на одном из краёв римского света — в Парфии, на которую готовил поход Красс (гирканы у южного берега Каспийского моря и саки в Средней Азии были парфянскими союзниками), в Египте, где в это время наводил порядок Габиний (а из Египта открывался путь к «арабам нежным» Южной Аравии, страны благовоний), в Галлии, откуда в этом году Цезарь делал первые вылазки за Рен (Рейн) в Германию и за Ламанш в Британию.
Ст. 23. Гибнет так цветок… — Может быть, реминисценция из Сапфо, фр. 117 (из эпиталамия, ср. № 62): «Как гиацинт, что в горах пастухи, пасущие стадо, / Топчут своими ногами, к земле пурпуровый цветик…» — характерный для Катулла перенос образа из женской поэзии в мужскую.
12. <К АЗИНИЮ МАРРУЦИНУ>
Адресат неизвестен, но младший брат его, Г. Азиний Поллион (ст. 6—9), хорошо известен: это будущий полководец-цезарианец, участник гражданских войн, консул 40 г., знаменитый оратор, историк и поэт, друг и покровитель Вергилия; он родился в 76 г., и в пору стихотворения Катулла ему могло быть лет 16—20 («мальчишка», ст. 8). Род Азиниев происходил из апеннинской области, где жило племя марруцинов, отсюда прозвище адресата. Кража платков, которыми вытирали руки за едой (их подавал хозяин, но часто приносили с собой и гости, так что легко было выдать чужой платок за свой) была в Риме бытовым явлением — ср. эффектную эпиграмму Марциала, XII, 28 (29). У Катулла эта тема повторяется в № 25.
Ст. 1. …рукой… левой… — По обычному поверью, что правая рука для хороших дел, а левая — для дурных; русская поговорка «твоё дело лево» — неправо, криво (Даль): ср. «Щит твоей неподстать для кражи созданной шуйце!» (Овидий, «Метаморфозы», XIII, 111). Ср. ниже, № 29, 14 и № 47, 1.
Ст. 7. …талант… — греческая денежная (счётная) единица, самая большая в античном мире (статуя в рост человека стоила полталанта); здесь — как неопределённо большая сумма.
Ст. 10. …гендекасиллаб… триста… — «Одиннадцатисложники», фалекии, любимый размер катулловских стихотворений, в том числе и сатирических, как это (ср. № 42, 1). Чаще сатирические стихи назывались «ямбами», как в № 36 и 40.
Ст. 11. …платок сетабский — Ср. № 25, 7. Сетаб в Испании (Иберии) близ Валенсии был известен своим льном (Плиний Старший, XIX, 9).
Ст. 13. Мнемосина — богиня памяти; в подлиннике здесь родственное греческое слово, означающее «памятка».
Ст. 14. …Веранием и Фабуллом… — Ср. № 9 и 13; видимо, эти друзья Катулла побывали в Испании в свите какого-то наместника, как потом в Македонии (?) — в свите Пизона, № 28 и 47.
Ст. 17. Веранчик — точный перевод столь же необычной формы Veraniolus.
13. <К ФАБУЛЛУ>
Приглашение на пир, для которого, однако, всё должен устроить сам Фабулл. Адресат — друг Катулла, уже упоминавшийся (вместе с Веранием) в № 9 и 12. Преувеличивая собственную бедность (традиционным мотивом: «Сундук твой затянуло паутиною…» — говорится ещё в комедиях Афрания, ф. 412), Катулл пародирует здесь стиль греческих эпиграмм, обращённых к покровителям, — например, своего современника Филодема («Палатинская антология», XI, 44; Пизон, к которому обращается Филодем, — тот самый, с которым Вераний и Фабулл, по-видимому, в 56 г. ездили в Македонию, см. № 28):
Завтра, любезный Пизон, тебя в своём скромном жилище
Ждёт в девятом часу музолюбивый твой друг
С тем, чтоб отпраздновать пир, в двадцатых справляемый числах;
Здесь не обилен хмельной Бромий в хиосском вине,
Но за столами друзья твои верные, но разговоры
Слаще польются, чем мёд на феакийских пирах.
Если же ты, Пизон, поглядишь на меня со вниманьем,
То уж наверно обед будет гораздо пышней.
14. <К ЛИЦИНИЮ КАЛЬВУ>
Об этом поэте, ораторе, покровителе и друге Катулла ср. № 50, 53, 96 (в № 53 — о его речи против Ватиния, претора 55 г.; отсюда здесь «ватиниански» в ст. 3). Стихотворение написано к карнавальному празднику Сатурналий (ст. 15) 17—21 декабря, когда принято было обмениваться подарками (сатурнальным подаркам посвящена целиком XIV книга Марциала, где подарок 195 — это стихи самого Катулла). Кальв прислал Катуллу в шутку несколько книг дурных поэтов. Катулл удивляется, откуда они у Кальва — не иначе, их прислал ему в благодарность за защиту в суде «грамматик Сулла» (ст. 9; может быть, Эпикад, вольноотпущенник диктатора Суллы, упоминаемый Светонием, «О грамматиках», 12) или иной клиент, и Кальв хочет теперь от них избавиться. За это Катулл грозит ему подобным же подарком — стихами дурных поэтов Суффена (которому посвящено стихотворение № 22), Цезия (ближе неизвестного), Аквина (ср. Цицерон, «Тускуланские беседы», V, 63: «из всех поэтов, которых я знал, — а я водился даже с Аквинием, — каждый считал себя лучше всех…») и им подобных (ст. 18—19).
14b. <ОТРЫВОК>
За № 14 в рукописях следует трёхстишие:
Если вы, над безделками моими
Оказавшись читателями, ваших
Рук презрительно прочь не отведёте…
По-видимому, это набросок или фрагмент вступления или заключения к сборнику стихов: может быть, к тому же, из которого заимствовано стихотворение № 1 (первое вступление — посвящение Непоту, второе — обращение к читателю: так строились и некоторые другие античные стихотворные книги), может быть — к какому-нибудь другому, тоже вошедшему в состав «Книги Катулла Веронского».
15. <К АВРЕЛИЮ>
С поручением надзора над Ювенцием (имя которого, впрочем, не названо; о том, что из этого вышло, см. № 21). Дальний образец этого ревнивого предостережения — Каллимах, «Ямбы», 5 (фр. 195).
Ст. 17. Раскорячут тебя… — традиционное в Греции, а потом и в Риме (Гораций, «Сатиры», 1, 2, 133; Ювенал, 10, 317) наказание для прелюбодеев, застигнутых на месте преступления.
16. <К АВРЕЛИЮ И ФУРИЮ>
С бранью за обидные подозрения. Повод к столкновению — № 48, о поцелуях Ювенция (ст. 3 «мои стишки», ст. 12 «тысячи тысяч поцелуев»). «Развратниками» (impudici) в римском общественном мнении считались только те, кого называли molles, effeminati; от упрёков в этом и отругивается Катулл, считая возможным называть себя «целомудренным» и «благочестивым». Тем не менее, эти строчки (5—6) получили широчайшую популярность в латинской литературе не в специфическом, а в общепринятом смысле: их цитирует Плиний Младший, IV, 14 (в защиту собственных, не дошедших до нас, стихов), парафразируют Марциал, XI, 15, 13 («Нравы вовсе не наши в этой книжке») и Овидий, «Скорбные элегии», II, 353—354 («Верь, что нравы мои на мои стихи непохожи — Муза игрива моя, но целомудренна жизнь»). Противоположное суждение — у Сенеки, «Письма», 114, 3 («Не может быть душа одного цвета, а ум другого»).
17. <К ГОРОДКУ КОЛОНИИ, НА БЕСТОЛКОВОГО МУЖА>
По-видимому, раннее стихотворение Катулла. Считается, что Колония — это нынешняя Колонья немного восточнее Вероны, лежавшая, действительно, среди болот. Мосты и гати считались в римской религии священными объектами, на них совершались торжественные обряды с плясками (ст. 2, 6 — в подлиннике, как кажется, намёк на местную жреческую коллегию «плясунов» — салиев, подобную римской); может быть, здесь это сопровождалось обрядовыми песнями (типа древних фесценнин), приносящими плодородие. В подражание такой песне и написано стихотворение Катулла с обильными архаизмами и частыми аллитерациями в старом вкусе. Жители городка будто бы укрепили свой мост для обрядовой пляски, но всё же не уверены в его прочности; Катулл предлагает для верности принести умилостивительную жертву богам — сбросить с моста старого мужа («стариков с моста!» — Фест, 450 Л. — было латинской пословицей, хранившей память о реальном таком обряде).
18—20.
В рукописях Катулла за № 17 следует сразу № 21; но французский гуманист М. А. Мюре, издавая Катулла в 1554 г., вставил сюда три стихотворения из «Приапей», сборника безымянных стихов I в. до н. э. — I в. н. э., посвящённых богу похоти и плодородия Приапу; они печатались здесь под № 18—20 вплоть до XIX в., и когда были исключены, то нумерацию издатели оставили без изменений. Два из них были приписаны Катуллу без всяких оснований; третье же упоминается как катулловское ещё Теренцианом Мавром, грамматиком III в. н. э., как пример «приапейского размера» (ср. № 17):
Эту рощу дубравную | посвящаю Приапу
По закону Приапова | дорогого Лампсака,
Геллеспонтского города | в славном устричном крае,
Где тебя предпочтительно | величают пред всеми.
21. <К АВРЕЛИЮ>
Речь идёт об Аврелии, который отбивает у поэта мальчика Ювенция (см. № 15). Катулл попрекает его голодной бедностью (ст. 1, «всех голодов отец», вычурное выражение по образцу «Геродот — отец истории» и т. п., может быть, подсказано Плавтом, у которого в комедии «Стих» парасит Геласим говорит, что голодовка — мать его, и он, в свою очередь, носит её в себе).
22. <НА СУФФЕНА>
К (Квинтилию?) Вару, см. примеч. к № 10. Этот Суффен упоминался в числе других столь же неизвестных поэтов в № 14, 19; здесь он описывается вдобавок (иронически?) как светский денди.
Ст. 5. И не на палимпсесте… — Палимпсест — пергамент, с которого счищен прежний текст; такой второсортный материал использовался (наряду с восковыми табличками, № 42) для черновиков, Суффен же пишет прямо набело.
Ст. 6. …папирус… царский… — высший сорт египетского папируса; далее перечисляются другие приметы роскошного издания — строки ровно разлинованы свинцом, свиток обёрнут на хорошую палку, вставлен в футляр-переплёт, перевит шнуром, обрез начищен пемзой (ср. № 1).
Ст. 21. …что за спиной носит. — У каждого человека на груди висит сума с чужими пороками, а за спиной — со своими, первые он видит, вторые — нет (басня Эзопа, 229, ср. латинский пересказ Федра, IV, 10).
23. <К ФУРИЮ>
Насмешка над голодной бедностью Фурия — из ревности, как показывает № 24 (с дословными перекличками). Стихотворение построено на фигуре иронии: «ты не боишься клопов, потому что у тебя нет постели; пожаров, потому что у тебя нет дома» и т. д. (парадоксы такого рода охотно использовались стоико-киническими проповедниками); кульминационный довод «голодание полезно для здоровья» встречался у аттического комика Антифана («…С такой еды не станешь ты горячечным»).
Ст. 19. …солоницы… чище… — Начищенная солонка была наследственным предметом семейной гордости; Гораций писал, как даже в бедном доме «отчая блестит на столе солонка» (II, 16, 14).
Ст. 26. …сто тысяч? — 100 000 сестерциев были довольно большими деньгами по тому времени: за доносы о заговоре Катилины (Саллюстий, 30) рабам была обещана свобода и 100 000 сестерциев.
24. <К ЮВЕНЦИЮ>
Предостережение против ухаживаний бедняка Фурия (ср. № 23, 26). В обращении — каламбур: «всех Ювенциев цвет» звучит похоже на «всех юношей цвет».
Ст. 4. …сему Мидасу… — возможен также перевод:
Лучше дай все Мидасовы богатства
Молодцу без раба и без шкатулки,
Но не дай, чтоб любовью докучал он!
Мидас — мифический фригийский царь, в руках которого все предметы превращались в золото (Овидий, «Метаморфозы», XI).
25. <НА ТАЛЛА>
Талл, банный вор (ср. № 33), ближе неизвестен (греческое имя Талл встречается в надписях катулловой Вероны). Катулл грозит ему плетьми — наказанием для рабов.
Ст. 3. Дряблее мочки уха… — Это редкое сравнение почти тотчас за Катуллом повторил Цицерон, «К Квинту», II, 15, 4 (54 г.).
Ст. 5. …смежит богиня веки! — Очень тёмное место с испорченным текстом, перевод по смыслу.
Ст. 7. …платок сетабский… — Из Испании, подарок Верания и Фабулла (№ 12, ср. № 9). — …вифинки… — какой-то предмет, вывезенный Катуллом из вифинской поездки 57—56 гг.: комментаторы предполагали здесь вифинские перстни (упоминаются в фрагменте Мецената), ножи (упоминаются у Варрона), расписные шкатулки или писчие дощечки.
26. <К ФУРИЮ>
Вновь насмешка над бедностью Фурия (ср. № 23, 24). В ст. 1 перевод по чтению vestra; при чтении nostra была бы насмешка над собственной бедностью (ср. № 13): «Фурий, домик наш сельский…».
Ст. 3. …заложен… — игра двумя значениями слова opposita; соответственно, «зловредный» — тоже в двух значениях, «нездоровый» (от которого загораживаются) и «разорительный».
27. <К МАЛЬЧИКУ-ПРИСЛУЖНИКУ>
Стихотворение было популярно, комментарий к вычурному ст. 4 сохранился у Геллия, VI, 20. Обед на греческий лад заканчивался выпивкой; «распорядителем выпивки» («царём») назначался один из застольников, реже — как здесь — застольниц; упоминаемая Постумия (видимо, гетера-вольноотпущенница) ближе неизвестна. Распорядитель назначал сорт, количество и меру разбавки выпиваемого вина: обычно пили вино, разбавленное водою наполовину или даже больше, но под конец пира переходили к всё более крепкому. Этот момент и представлен в стихотворении. Шутка «Всё, в чём вода, не в пользу для души людской» встречается уже в греческой комедии (Дифил, II, 560 К).
Ст. 1. Фалерн — популярное италийское вино среднего качества; лучшим считался фалерн 15-летней давности (Плиний Старший, XXIII, 34). «Фионианом» (ст. 7) он изысканно назван по Вакху, сыну Семелы, среди богов получившей имя Фионы.
28. <К ВЕРАНИЮ И ФАБУЛЛУ>
На возвращение из провинции. Катулл в 57—56 гг. был в провинции Вифинии в свите («когорте») пропретора Меммия (см. № 10), а его друзья (см. примеч. к № 9) — в другой провинции, в свите другого наместника, Пизона, видимо, Л. Кальпурния Пизона Цезонина, консула 58 г., проконсула Македонии в 57—55 гг., по возвращении подвергшегося свирепым обличениям Цицерона («Против Пизона», 55 г.) — в частности, и за злоупотребления во время македонского наместничества. Однако и Катулл и его друзья обманулись в своих надеждах на наживу — отсюда непристойная брань Катулла (ст. 9—10). Ср. № 47.
29. <НА МАМУРРУ И ЕГО ПОКРОВИТЕЛЯ ЦЕЗАРЯ>
Мамурра из города Формий (Гораций, «Сатиры», I, 5, 37; Плиний Старший, XXXVI, 48) был начальником сапёрных работ сперва при Помпее в войне с Митридатом Понтийским (66—62 гг.), потом при Цезаре в его испанском наместничестве (61 г.) и в галльских кампаниях (с 58 г.). Политической карьеры он не сделал, но так разбогател, что Цицерон упоминает его как общеизвестный образец пагубы, пошедшей от Цезаря («К Аттику», VII, 7, 6); Плиний пишет, что он первый в Риме облицевал свой частный дом мрамором и обставил цельномраморными колоннами. Почему Катулл из всех цезарианцев выбрал для настойчивых нападок (№ 57, а также под кличкой «Хрен» — ср. здесь в ст. 13 — № 94, 105, 114, 115) именно его, неизвестно; предполагать, что главным мотивом было любовное соперничество за Амеану (№ 41, 43, с намёком на комедийную ситуацию любовника, любовницы и хвастливого воина-соперника), по меньшей мере, наивно. В данном стихотворении нападки на Мамурру служат лишь опорой для нападок на его высоких покровителей Цезаря и Помпея. Написано стихотворение между летом 55 г. (первый поход Цезаря в Британию, ст. 4 и 20) и летом 54 г. (смерть Юлии, дочери Цезаря и жены Помпея, ст. 24).
Ст. 3—4. Галлия Косматая — заальпийская, в отличие от долины По (это её официальное название в Риме).
Ст. 5. Распутный Ромул… — Здесь: Цезарь как претендент на «царское» единовластие. Это прозвище прилагалось и к Сулле (Саллюстий, «История», I, 4, 5), и к Помпею (Плутарх, «Помпей», 25), и к Цицерону (Псевдо-Саллюстий, 4, 7).
Ст. 8. …голубком… Адонисом… — т. е. под покровительством Венеры как её священная птица и как её любовник.
Ст. 15. …с руки не левой ли? — См. примеч. к № 12, 4.
Ст. 19. Иберия — Испания; это первое в античной литературе упоминание, будто река Таг (Тахо) золотоносна, потом оно станет общим местом. В настоящее время никаких следов золота в Тахо нет.
Ст. 30. Вы, тесть и зять… — Цезарь и Помпей, союз которых вновь упрочился после встречи триумвиров в Луке в 56 г.; отсюда озлобление их политических врагов.
30. <К АЛЬФЕНУ, НЕВЕРНОМУ ДРУГУ>
Комментаторы XIX в. видели в ст. 7—8 указание, что Альфен вовлёк когда-то Катулла в любовь к Лесбии; но вероятнее, что речь идёт о любви Катулла к самому Альфену. По теме и интонации стихотворение перекликается с № 38. П. Альфен Вар — известный юрист, сверстник (и, может быть, земляк — из Кремоны) Катулла, впоследствии сменный консул 39 г. и друг Вергилия. Тождествен ли он с Варом, адресатом № 10 и 22, неясно.
31. <К СИРМИЙСКОЙ ВИЛЛЕ>
Ст. 3. Сирмион — мыс на южном берегу Бенакского озера близ Вероны (ныне оз. Гарда) — Катулл называет его «Лидийским» (ст. 13), потому что этруски, древнейшие жители этих мест, считались выходцами из малоазиатской Лидии. Здесь до сих пор показывают развалины «Катулловой виллы», но на самом деле они не старше IV в. н. э. Стихотворение написано по возвращении из вифинской поездки в 56 г. («от финов и вифинов», ст. 5 — двух давно слившихся племён, давших имя Вифинии) «к своему Лару» (ст. 9), богу домашнего очага. Ср. № 46.
32. <К ГЕТЕРЕ ИПСИФИЛЛЕ>
Героиня ближе неизвестна, имя её — греческое, переиначенное на латинский лад.
Ст. 3. …днём… — В послеполуденную сиесту.
Ст. 8. Девять… объятий… — Условное (заговорное) число; ср. эпиграмму Филодема, современника Катулла, в «Палатинской антологии», XI, 30, и Овидий, «Любовные элегии», III, 7, 26.
Ст. 11. и тунику и паллий. — Нижняя и верхняя одежда римлян в повседневном быту; в официальных случаях вместо паллия (плаща) надевали тогу.
33. <НА ВИБЕННИЕВ, ОТЦА И СЫНА>
Адресаты ближе неизвестны. Воровство одежды в банях упоминается как обычное явление в Риме от Плавта до Петрония. Рифма в ст. 3—4 воспроизводит созвучие подлинника.
34. <ГИМН ДИАНЕ>
Неизвестно, написан этот гимн для исполнения на каком-нибудь настоящем празднике в честь Дианы (в марте или августе), подобно «Юбилейному гимну» Горация, или как простое лирическое упражнение, подобно оде I, 21 того же Горация; второе вероятнее. Диана прославляется как Латония (дочь Латоны, разрешившейся от бремени на Делосе, ст. 8), как Луна («с чуждым светом», отражённым от Солнца, ст. 16), как Тривия-Геката, богиня ночи, и как Люцина-«Светлая», богиня-покровительница рожениц, отождествляемая также с Юноной, богиней брака. Как богиня охоты она покровительствует диким лесам (ст. 9—12), а как размерительница месяцев — сельским работам (ст. 17—20). Распределение строф между хорами юношей и девушек (ср. № 62) неизвестно.
35. <К ЦЕЦИЛИЮ>
Стихотворение обращено к другу-стихотворцу из Нового Кома на Ларийском озере (ныне Комо, к северу от Милана), ближе неизвестному. Писано из Вероны, видимо, вскоре после возвращения из Вифинии (№ 4 и 31).
Ст. 6. …друг его (он же мой)… — Так Катулл вычурно называет самого себя.
Ст. 14. «Диндимену» читал свою… — «Диндимена», заглавие поэмы Цецилия, — имя Кибелы, Матери богов, о которой сам Катулл писал в стихотворении № 63: свидетельство общего интереса сверстников Катулла к восточным культам.
Ст. 17. …ученей / Даже Музы Сапфо… — т. е. поэтессы VII—VI вв. Сапфо, за которой твёрдо закрепилась (со времён эпиграммы Платона, «Палатинская антология». IX, 506) прозвище «Десятая Муза». У александрийских поэтов и учёных она была в почёте, Катулл перевёл из неё стихотворение № 51.
36. <К ВЕНЕРЕ, О СТИХАХ ВОЛЮЗИЯ>
Подруга поэта (как обычно, принято считать, что это Лесбия) повздорила с ним, он стал писать на неё язвительные стихи («ямбы», ст. 5), тогда она согласилась примириться, но с тем, чтобы Катулл в честь этого сжёг эту «писанину дряннейшего поэта» (может быть, намёк на автохарактеристику Катулла в № 49); Катулл же подменяет свои стихи исторической поэмой Волюзия (ср. о нём № 95, 7), который-де поэт ещё того дряннее. Этот Волюзий ближе неизвестен; высказывалось мнение, что это зашифрованное имя Танузия, историка, нападавшего на Цезаря (Светоний, «Юлий», 9; Плутарх, «Цезарь», 22), чьи «Анналы» тоже были очень длинными (Сенека, «Письма к Луцилию», 93, 10), но, по-видимому, не стихотворными, а прозаическими.
Ст. 7. …алтарь хромого бога… — Костёр Вулкана, бога огня; в подлиннике изысканный эпитет-неологизм «медленноногого» (tardipedi).
Ст. 8. …на дровах… заклятых… — «„заклятыми” называются деревья, посвящённые богам подземным и отвратительным; на костре из них следует по указу сожигать зловещих уродов и иные пагубные знаменья» (Макробий, III, 20, 3).
Ст. 11. О, рождённая… — Далее перечисляются места культа Венеры: на Кипре — Идалий, где она вышла из моря на сушу, Голг с древним её храмом и Амафунт с общим храмом её и Адониса; на Адриатике — Урий (связь его с Венерой неизвестна), Анкона с храмом Венеры Морской и Дуррахий (ныне Дуррес), людный перевалочный пункт между Италией и Грецией; на малоазиатском берегу Эгейского моря — Книд с храмом, знаменитым Праксителевой статуей нагой Афродиты. Книдские тростники упоминает ещё Плиний Старший, XVI, 156.
37. <К КАБАЦКИМ СОПЕРНИКАМ>
Кабаки («таверны») были местом времяпровождения простонародья, сенаторам прямо запрещалось посещать их, и люди высших сословий заходили туда лишь в поисках острых ощущений. Говорится ли у Катулла о настоящем кабаке (ст. 2 «девятый столб от храма Близнецов в шапках», т. е. от храма Диоскуров на форуме: Кастор и Поллукс часто изображались в круглых колпаках; столбы перед домами служили вывесками кабаков, а непристойные изображения и надписи на стенах, упоминаемые в ст. 10, сохранились на многих зданиях в Помпеях), или, метафорически, о частном доме, с которым он был в ссоре, сказать трудно. Ссора была из-за женщины: обычно считается, что из-за Лесбии, потому что ст. 12 «Которую любил я крепче всех в мире» повторяется в № 8, 5 (где, впрочем, Лесбия тоже не названа по имени), но, конечно, Катулл мог применить такую чёткую формулу и к другой женщине. Цицерон в речи «За Целия», 48, говорит, что Клодия «раскрыла дом свой для всякой похоти и напоказ вела себя, как блудная девка», — но это такая же ораторская гипербола, как и у Катулла. Упоминаемый в конце Эгнатий «из кроличьего края», ст. 18 (из испанской Кельтиберии, где водился особый вид кроликов «неисчислимой плодовитости». — Плиний Старший, VIII, 127) — подробнее обличается в № 39.
38. <К КВИНТУ КОРНИФИЦИЮ»
Адресат — поэт того же круга, что и Катулл (Овидий, «Скорбные элегии», II, 436, перечисляет его в ряду эротических лириков вслед за Катуллом, Кальвом, Тицидой, Меммием, Цинной и др.), он же и оратор, адресат ряда писем Цицерона, погибший в 41 г. в гражданской войне на стороне сената против Антония и Октавиана. По настроению стихотворение перекликается с № 30; комментаторы XIX в. считали их предсмертными произведениями Катулла, разочарованного в любви и умирающего в чахотке.
Ст. 8. …печальнее плачей Симонида. — Греческий лирик Симонид Кеосский (556—467) прославился хоровыми песнями (в том числе надгробными «френами» — он считался начинателем этого жанра) и эпиграммами (в том числе эпитафиями).
39. <НА ЭГНАТИЯ>
Ср. № 37, 17—20. О том, что кельтиберы (группа племён центральной и северной Испании, смешавшихся из древних жителей Испании, иберов, и пришлых, кельтов) имели обыкновение мыться и чистить зубы мочой, упоминают Страбон (III, 4, 16, с. 164) и Диодор (V, 33, 5). Этнографы отмечали такой же обычай у эскимосов и чукчей. В Риме же зубы обычно чистили порошком пемзы или золой пережжённых костей, рогов, раковин и т. п. Насмешки над людьми, которые смеются только затем, чтобы блеснуть зубами, восходят ещё к аттической комедии (Алексид у Афинея, 568c).
Ст. 2—5. На суде… — куда Эгнаций приглашён как друг подсудимого; …над костром… — куда он приглашён как друг дома, и в обоих случаях должен соблюдать пристойную скорбь.
Ст. 9—10. …будь ты из Рима… — в Риме у людей зубы хороши из-за светской привычки к уходу за ними, в Тибуре — от здорового климата, в апеннинской Сабинской земле — от здорового образа жизни (см. № 44 и примеч.), в Умбрии — ради экономии на лечении, в Этрурии — ради удовольствий обжорства (тучность этрусков подчёркнута на всех античных изображениях), у ланувийцев в Лации — просто от природы; но даже им не рекомендуется смеяться без причины (комментарий Р. Эллиса). Жителей своей родной Транспаданской области (к северу от По) Катулл причисляет сюда как бы для справедливости.
Ст. 11. …бережливый умбр… — перевод по рукописному чтению; в издании Бардона принято чтение «Будь растолстелый умбр…» (pinguis вместо parcus).
40. <НА РАВИДА>
Равид — лицо неизвестное. По интонациям и отдельным словам стихотворение близко к № 15 и поэтому связано скорее с соперничеством из-за Ювенция, чем с соперничеством из-за Лесбии. «Ямбами» (ст. 2) здесь, как и в № 54, 6, названы бранные стихи любого размера, в том числе и фалекиевского (которым написано и это стихотворение, и № 54). О долгой славе своих стихов (ст. 7) Катулл говорил ещё в № 1, 10.
41. <НА АМЕАНУ>
Амеана — гетера, любовница «лихоимца формийского» (ст. 4) Мамурры, героя № 29 (ср. № 57, 4); описание её безобразия детализируется далее, в № 43; цена в 10 000 сестерциев за любовные услуги (фантастически высокая) повторяется в стихотворении № 103 о своднике Силоне. Текст последних строк испорчен; Бардон принимает более изысканное чтение «…больна: не умеет спросить образную медь (т. е. металлическое зеркало), какова она взаправду».
42. <К СОБСТВЕННЫМ СТИХАМ>
В основе стихотворения — древний народный правовой обычай: вместо того, чтобы обращаться в суд, потерпевший мог собрать друзей, окружить обидчика в людном месте, хором выкрикнуть свою обиду и потребовать компенсации. Так и здесь: женщина, к которой Катулл посылал свои стихи (комментаторы вполне произвольно отождествляли её с Лесбией или с Амеаной), написанные на восковых табличках (см. примеч. к № 50), отказывается их возвратить, и Катулл скликает вокруг свои стихи: пусть они требуют, чтобы укравшая вернула им их таблички.
Ст. 1. Гендекасиллабы — по названию размера этого и других схожих стихотворений, ср. примеч. к № 12, 10.
43. <К АМЕАНЕ, КОТОРУЮ СРАВНИЛИ С ЛЕСБИЕЙ>
Ср. № 41, 4, где повторяется стих, упоминающий «лихоимца формийского» Мамурру, о котором см. № 29. Стихотворение интересно как свод примет женской красоты по римскому вкусу; ср. «неказистый нос» выше, № 41, 3; «с тощим задом, носастая, с тальей короткой, с большою ступнёю» (Гораций, «Сатиры», I, 2, 93); о мужчине — «глаза влажные, веки опухшие,… слюнявые губы, хриплый голос» (Апулей, «Апология», 59); наоборот, чёрные глаза упоминаются как достоинство у Горация («Оды», I, 32, 11), а длинные руки — у Проперция (II, 2, 5).
Ст. 6. …в провинции… — имеется в виду Галлия, или Предальпийская (если стихотворение написано в Вероне), или Заальпийская (если Мамурра на Цезаревой службе возил туда и Амеану).
44. <НА СЕСТИЯ>
Публий Сестий, народный трибун 57 г., друг и подзащитный Цицерона (который, однако, не раз упоминает о скверном характере Сестия — «К брату Квинту», II, 4, 1, «К Аттику», IV, 3, 3), пригласил Катулла к себе на обед для обсуждения своего последнего сочинения — речи против Анция (лица неизвестного).
За обедом Катулл простудился и в шутку объявляет причиной этого бездарную речь хозяина («холодный слог» — обычное выражение в античной литературной критике). Он отводит душу на своей вилле, лечась от кашля отваром из крапивы (ст. 14) — обычное латинское лекарство, рекомендуемое и Плинием, XXII, 35. Вилла эта лежит километрах в 40 к востоку от Рима; ближе её к Риму расположен Тибур с его пышными садами и здоровым климатом, место аристократических загородных резиденций, а дальше неё от Рима — земля сабинов с её лугами, оливковыми рощами и сельской простотой жизни (столь ценимой Горацием, который жил там лет 30 спустя). К этой вилле и обращается в своём стихотворении Катулл.
45. <О СЕПТИМИИ И АКМЕ>
Герои ближе неизвестны; комментаторы допускают возможность, что это не реальные лица, а идеальные фигуры счастливых любовников. Имя Септимия указывает на римлянина из хорошей семьи, имя Акмы — на греческую вольноотпущенницу. Чихание у греков и римлян считалось знаменьем для последнего сказанного слова — так уже у Гомера, а выражение «благосклонно чихнули Эроты» — у Феокрита, 7, 96. Благоприятной считалась у греков правая сторона, у римлян левая, — таким образом, стихотворение нарочито стилизовано под греческие нравы. Упоминание о богатствах Сирии и Британии (ст. 22) указывает на 55 г. — поход Цезаря в Британию и подготовку Красса к походу на Восток. В том же 55 г. Помпей на пышных играх при освящении храма Венеры вывел для травли 600 львов — это могло подсказать образ в ст. 7 (Плиний Старший, VIII, 53—54, там же: «вся сила львов — в их взгляде»).
46. <К ТОВАРИЩАМ ПО СЛУЖБЕ>
На отъезд из Вифинии весной 56 г. в свите Меммия (см. № 31 и 4). Вифиния с её главным городом Никеей (ст. 5) была страной плодородной, но полуварварской и разорённой недавней войною (№ 10, 28, 47), обратный же путь лежал мимо старинных греческих городов эгейского берега Малой Азии (ст. 6), всегда привлекавших внимание римских туристов: за 10 лет до Катулла Катон Младший нарочно замедлил вернуться с Востока в Рим «из желания постранствовать по историческим местам Азии» (Плутарх, «Катон», 12), а через 35 лет после Катулла Гораций спрашивал приятеля, как показались ему Хиос, Лесбос, Самос, Смирна и Колофон — «достойны иль нет своей славы?» («Послания», I, 11, 1—2). Морской сезон на Средиземном море открывался в середине марта, но в равноденствия (ст. 2) и в солнцеворот перебивался опасными бурями (Плиний Старший, XVIII, 221). Весенний западный ветер Зефир считался при этом более «добрым» у римлян, чем у греков, потому что на Италию он дул с моря, а на Эгейское море с холодных гор Пинда; Катулл (ст. 3) смотрит на него глазами римлянина.
47. <К ПОРКУ И СОКРАТИОНУ>
Порк (точнее, Порций) и Сократион — ближе неизвестные спутники проконсула Пизона и соперники Катулловых друзей Верания и Фабулла из той же свиты (см. № 28). Им больше повезло нажиться, и Катулл попрекает их воровством (ст. 1, «руки, обе левые» — см. примеч. к № 12, 1), развратом (Пизон назван Приапом, ср. Цицерон, «Против Пизона», 28, 69) и обжорством (ст. 5, «пир с утра», тогда как обычно в дополуденное время занимались только делами).
48. <К ЮВЕНЦИЮ, О ПОЦЕЛУЯХ>
Тема перекликается с знаменитыми стихами к Лесбии, № 5 и 7.
Ст. 3. Триста тысяч — для обозначения бессчётно большого числа — поговорочно, ср. № 9, 2.
Последствием этого стихотворения была ссора Катулла с Аврелием и Фурием, № 16.
49. <К МАРКУ ТУЛЛИЮ ЦИЦЕРОНУ>
Повод неизвестен, время тоже; гиперболически самоуничижительный стиль заставлял многих комментаторов видеть здесь иронию (ср. № 1 о своих «безделках»). Последний стих, действительно, двусмыслен и может пониматься «как ты — лучший за всех заступник» — тогда это может быть насмешкой над адвокатской неразборчивостью в выборе подзащитных (так, Цицерон обвинял Ватиния в 56 г. и защищал его в 54 г.; в обвинении оба раза принимал участие Кальв, поэтому для Катулла эти процессы были небезразличны, ср. № 14 и 53). Катулл мог дурно относиться к Цицерону за то, что тот осуждал неотерическую поэзию и аттицистическую прозу Кальва и других его друзей; и мог хорошо относиться за его речь «За Целия» против изменницы Клодии (Лесбии) в 56 г. и за его жестокую вражду с Клодием, братом Клодии, которого Катулл (судя по № 79) не любил.
50. <К ЛИЦИНИЮ КАЛЬВУ>
Ср. № 14. Стихотворение написано по римскому эпистолярному этикету — с точки зрения адресата: не «я пишу тебе ночью, усталый…», а «я писал тебе ночью, усталый…»
Ст. 2. …на табличках моих мы забавлялись. — Деревянные таблички, крытые воском, служили для черновых записей и в античности и долгое время в средние века.
Ст. 20. Немесида (она же Рамнунтская дева в № 64, 395, № 66, 71, № 68, 77) — богиня возмездия, в частности за любовные обиды (у лирических поэтов).
51. <К ЛЕСБИИ, О ЛЮБОВНОМ ТОМЛЕНИИ>
Перевод знаменитого стихотворения Сапфо (фр. 2, сохранился в цитате в анонимном трактате «О возвышенном», 10), обращённого к ученице, которую она ревнует к жениху. Вот его подстрочный перевод (курсивом даны места, опущенные или изменённые Катуллом):
Видится мне равен богам
Тот мужчина, который напротив тебя
Сидит и изблизи сладкий
Слышит голос
И желанный смех, а от этого моё
Сердце в груди замирает:
Довольно мне быстрого на тебя взгляда, и уже
Говорить я не в силах,
Но ломается мой язык, тонкий
Тотчас пробегает под кожею огонь,
Глаза ничего не видят, шумом
Оглушён слух,
Обливаюсь я потом, дрожь
Всю меня охватывает, зеленее травы
Становлюсь, и чтоб умереть, немного,
Кажется, мне осталось;
Но всё нужно вытерпеть…
Катулл вводит в стихотворение обращение к адресату — «Лесбия» (т. е. «лесбосская девушка»); видимо, после этого оно и стало для него постоянным псевдонимом его возлюбленной. Что Клодия стала «Лесбией» в честь самой Сапфо, — менее вероятно: Сапфо, по античному преданию, была чернява и некрасива. Катулл оборвал свой перевод на 3-й строфе, а 4-ю добавил от себя, чтобы она резко переосмыслила и весь предыдущий текст. В латинской поэзии такие повороты лирического сюжета были не редкостью (таков знаменитый второй эпод Горация с лирическим содержанием и сатирическими кавычками в концовке), но поэтам и филологам нового времени такой ход был непривычен, поэтому ещё с XVI в. (комментарий Ахилла Стация, 1566) стало высказываться мнение, что 4-я строфа Катулла — или ошибка редактора, присоединившего к законченному стихотворению посторонний отрывок (как в № 2b, 14b, 78b), или подделка переписчика. Некоторые филологи держатся этого мнения до сих пор.
По тому же образцу Сапфо сделано описание связи души с телом у современника Катулла — Лукреция (III, 152—157, пер. Ф. А. Петровского):
…Если же дух потрясён сильнейшей тревогой, мы видим,
Что и душа целиком то же самое чувствует в теле:
Пот выступает на нём, бледнеет вся кожа, немеет
Оцепенелый язык, заплетается речь, застилает
Мраком глаза, звон в ушах, подкосились колени, и видно
Часто нам, как человек от ужаса падает наземь…
Ст. 8. Голос теряю… — Этот стих пропущен в рукописях Катулла и восстанавливается издателями по греческому тексту Сапфо.
Ст. 13—16. Праздность, мой Катулл, для тебя зловредна… — Общее место античной моралистики: ср. в латинской поэзии ещё у Теренция, «Самоистязатель», 109: «Всему тому виною — праздность крайняя! В твои года я занят не любовью был…» и т. д., а потом — в тираде Овидия, «Лекарство от любви», 135—150: «Праздность рождает любовь и, родив, бережёт и лелеет; Праздность — почва и корм для вожделенного зла…» и т. д. Цари и грады, погибшие от изнеженности, — Сарданапал, Крез, Александр в Вавилоне, сибариты в Сибарисе и пр. В каком соотношении находится содержание катулловой строфы и 5-й строфы Сапфо, от которой сохранилось лишь начало, указывающее на подобный же композиционный перелом, — мы не знаем.
52. <НА ВАТИНИЯ И НОНИЯ>
Ноний ближе неизвестен (Плиний Старший, XXXVII, 87, со ссылкой на это стихотворение упоминает, что сын его, сенатор, был казнён в 43 г. Антонием, желавшим присвоить себе его драгоценный опал, а внук его был консулом, по-видимому, в 35 г. н. э.). П. Ватиний, наоборот, был одним из самых заметных карьеристов-цезарианцев, против него произносили речи и Цицерон (в 56 г.) и Кальв (см. № 53), он был квестором в 63 г. (и уже тогда клялся своим будущим консульством — Цицерон, «Против Ватиния», 6), трибуном в 59 г., получил, по-видимому, твёрдое обещание консульства при договоре триумвиров в Луке в 56 г., стал претором в 55 г. (перебив эту должность у Катона Младшего, что было большим политическим скандалом); к этому времени, вероятно, и относится стихотворение Катулла. Консульства он достиг, но только в 47 г. и только «сменного», на несколько дней; некоторые исследователи полагают, что Катулл дожил до этого времени и написал эту эпиграмму о реальном, а не предполагаемом консульстве Ватиния, но это маловероятно. Ватиний, как и Ноний, страдал зобом (Цицерон, «Против Ватиния», 39; «К Аттику», II, 9, 2), отсюда объединение двух имён.
53. <О ЛИЦИНИИ КАЛЬВЕ>
Похвала ораторскому таланту Кальва, как № 50 — похвала поэтическому таланту. О Ватинии ср. № 52 и примеч.; ср. также № 14, 3. Кальв выступал с речами против Ватиния не меньше трёх раз — по-видимому, в 58 г. с обвинением в насилии против претора Меммия, будущего начальника Катулла в Вифинии; в 56 г., одновременно с Цицероном; в 54 г., с обвинением в подкупах при добывании претуры предыдущего года. Эти речи его пользовались наибольшей славой и читались ещё через полтораста лет, при Таците («Разговор об ораторах», 21 и 34; «особенно вторая речь — она богата красивыми словами и мыслями и хорошо рассчитана на судейский слух»). Какая из этих речей дала повод для стихотворения Катулла, неизвестно. Концовочное «Ну и шиш…!» («Кальв был маленького роста, за что и Катулл в стихах называет его salaputium disertum» — Сенека Старший, «Контроверсии», VII, 4, 7) — перевод условный, соответствующее латинское слово (по-видимому, непристойное) более нигде не встречается.
54. <НА ЦЕЗАРИАНЦЕВ И ЦЕЗАРЯ>
Текст стихотворения испорчен (после ст. 1 в рукописях повторяются строки № 50, 16—17), строки несвязны. Может быть, перед нами незавершённый набросок или группа набросков; может быть, к ним же принадлежит не попавший в «Книгу Катулла Веронского» отрывок
И тебе не сбежать от наших ямбов, —
цитируемый со ссылкой на Катулла Порфирионом в комментариях к Горацию. Все упоминаемые лица ближе неизвестны, даже имена их восстанавливаются с сомнением; Цезарь «старается любой ценой войти в дружбу с людьми из самых низов», писал Цицерон («К близким», VIII, 4, 2). Судя по ст. 6—7 (с реминисценцией из № 29, 12), это стихотворение написано после № 29, т. е. в 55/54 г.
Ст. 5. …в котле варёный дважды. — Намёк на миф о Медее, которая таким колдовством вернула молодость Ясонову отцу; видимо, значит: «молодящийся старик»,
Ст. 6. …ямбы… — см. примеч. к № 40.
55+ 58b. <К КАМЕРИЮ>
Ст. 14—23 этого текста составляют в рукописях отдельный отрывок, расположенный после № 58, и перенесены сюда, между ст. 13 и 14 стихотворения № 55, предположительно. Главный признак единства текста — стихотворный размер: только здесь Катулл пользуется расшатанным, неравносложным фалекием (что передано и в переводе). Адресат стихотворения ближе неизвестен; тема его — лихорадочный поиск молодого человека по целому городу — не раз возникает в комедиях (Плавт, «Амфитрион», 1009 сл.; «Эпидик», 196 сл.; Теренций, «Братья», 713 сл.). Маршрут поиска (ст. 3—6): с Малого Марсова поля на Целийском холме, через Большой Цирк («плутовскою» называет его публику Гораций, «Сатиры», I, 6, 113) к Тибру, потом к северу в центр города — форум с лавками (в том числе книжными) и храмом Юпитера Капитолийского над форумом, и наконец, дальше в сторону Большого Марсова поля, где летом 55 г. Помпей открыл большой каменный театр с портиком, сразу ставшим модным местом. Мифологические сравнения (58b, 1—10) уподобляют героя медному великану Талу, трижды в день обегавшему весь Крит при царе Миносе (Платон, «Минос», 321; Аполлодор, 1, 9, 26); Ладу, знаменитому олимпийскому бегуну-победителю (Павсаний, III, 21, 1); Пегасу, крылатому коню; Персею в крылатых сандалиях; коням «биги» (колесницы) фракийского царя Реса, украденным Одиссеем и Диомедом («Илиада», VIII); и ветрам в мешке, подаренным Эолом Одиссею («Одиссея», X).
56. <К КАТОНУ>
Адресат — или Валерий Катон, поэт и грамматик, которого хвалили Тицида и Цинна и над которым посмеивался в стихах Фурий Бибакул (см. с. 146); или М. Порций Катон Младший, будущий герой гражданской войны против Цезаря, прославившийся самоубийством в Утике в 46 г., — при всей своей знаменитой строгости нрава он в быту отличался склонностью к неуклюжему юмору. В частности, на приятеля, отбившего у него невесту, Катон писал сатирические ямбы, «подражая едкости Архилоха» (Плутарх, «Катон Младший», 7). Стихотворение Катулла зачином своим тоже подражает зачину одного из фрагментов Архилоха (фр. 107 Д) (пер. В. В. Вересаева):
Эрасмонов сын, Харилай мой! Вещь тебе смешную,
Любимейший друг, расскажу я — вдоволь будет смеху!
57. <НА МАМУРРУ И ЦЕЗАРЯ>
Ср. № 29. «Цезарь не скрывал, что в стишках о Мамурре Катулл заклеймил его вечным клеймом» (Светоний, «Юлий», 73) — может быть, с намёком на ст. 5. Здесь, в отличие от № 29, политическая тема прямо не затрагивается, а перечисляются лишь общие пороки, в том числе и неудачливая «учёность» (ст. 7): Цезарь был автором сочинения по грамматике и любительских стихов, Мамурра тоже «лез на Парнас» (№ 105).
58. <К ЦЕЛИЮ, О ПАДЕНИИ ЛЕСБИИ>
Обычно считается, что это стихотворение (как и № 11) относится к последнему разрыву Катулла и Лесбии; но, конечно, подобные приступы гиперболического отчаяния могли быть у него и раньше. Во всяком случае, ст. 3 перекликается с № 8, 5 и № 37, 12. Адресат стихотворения — может быть, веронский Целий, поверенный Катулла в № 100, а может быть, М. Целий Руф (82?—46), народный трибун 52 г., претор 48 г., видный молодой оратор и политик, сперва поборник сената, потом Цезаря, светский человек, славившийся мотовством и распущенностью, корреспондент и подзащитный Цицерона в процессе 56 г. Целий тоже был любовником Клодии, сам (по-видимому) с нею порвал, и она обвиняла его в попытке отравить её. В этой речи Цицерона («За Целия», 38 и 49) и содержатся самые знаменитые цицероновские характеристики Клодии и её распутства.
59. <НА РУФУ>
Руфа — ближе неизвестна; прозвище «Руфа» означает «рыжая» — обычный предмет насмешки. Судя по упоминанию Бононии (Болонья), стихотворение относится к веронской поре жизни Катулла. Перевод непристойных ст. 1—2 дан условный. Побираться, таская еду, выставляемую на кладбищах душам мёртвых («с костров смертных», ст. 3 — нарочитое преувеличение), считалось пределом нищенского падения.
60. <К НЕИЗВЕСТНОМУ ИЛИ НЕИЗВЕСТНОЙ>
Подлинник не даёт возможности различить, обращено стихотворение к мужчине или женщине. Отрывочное стихотворение, перекликающееся с жалобами Ариадны в № 64, 154. Образец — Еврипид, «Медея», 1342—1343: «Ты львица, а не женщина! в тебе / Тирренской Скиллы дикая порода…» Скилла (ст. 2) — чудовище, хватающее пловцов с проплывающих кораблей; у Гомера изображается исполинской женщиной с тремя туловищами и шестью руками («Одиссея», XII), но у поздних поэтов — женщиной с одним туловищем, опоясанным по бёдрам пёсьими головами.
61. <ЭПИТАЛАМИЙ ВИНИИ И МАНЛИЯ ТОРКВАТА>
Виния (в рукописи Юния) Аврункулея ближе неизвестна. Манлий, может быть, тождествен с Л. Манлием Торкватом, будущим претором 49 г., павшим в 47 г. в Африке на стороне помпеянцев против Цезаря; Цицерон высоко ценил его как оратора («Брут», 265) и вывел поборником эпикурейства в диалоге «О предельном добре и зле», где, между прочим, упоминается и о его любви к поэзии (I, 72).
Римский брак был сложным обрядом. Основная часть его справлялась днём в присутствии жрецов и свидетелей: подписывался контракт о приданом, посажёная мать («пронуба») соединяла руки жениху и невесте, совершались установленные символические действия (при патрицианском браке новобрачные вкушали от полбенного хлеба и сидели на креслах, покрытых овчиной; при плебейском невеста была «продаваема» жениху за медную монету, которой ударяли о весы), приносились жертвы богам, а затем устраивался пир в доме отца невесты. С наступлением темноты начиналось шествие, провожавшее невесту в дом жениха, — с факелами (ст. 77, 98 и др.), флейтами (у Катулла не упоминаются), пением непристойных «фесценнинских песен» (ст. 126) и разбрасыванием орехов, символизирующих плодовитость (ст. 127). Невесту вели три мальчика-дружки, у которых оба родителя были в живых: один нёс впереди факел (в этой роли Катулл представляет самого бога брака — Гименея, ст. 15), два других держали её за руки (ст. 181—182), а перед домом жениха передавали её посажёным матерям («добрым женщинам» — единомужницам, ст. 186). У дверей она натирала косяки жиром («лоснящаяся притолка», ст. 168) и переступала порог, не задевши, во избежание дурного знамения (ст. 166). Катулл сопровождает это описание римского обряда припевом «О Гимен, Гименей…» из песен, сопровождавших аналогичный греческий обряд.
Пять частей стихотворения — славословие богу Гименею (ст. 1—75), песня перед домом невесты (76—120), во время шествия (121—155), перед домом жениха (156—190) и перед порогом брачного покоя (191—235: «эпиталамий» в узком смысле слова). Ст. 80—83 и 112—114 не сохранились.
Ст. 1—2. …холма Геликонского / Житель… — Гименей, бог брака, считался сыном одной из Муз (по Катуллу — Урании, ст. 2, может быть, по сходству с Венерой-Уранией; другие называют Каллиопу, Клио, Терпсихору), а обителью Муз была гора Геликон с источником Аганиппой, возвышавшаяся в Беотии (Аонии) близ города Феспий (ниже, ст. 27—30).
Ст. 1—10. Ты чело увенчай… — Гименей изображается в женском свадебном уборе — венке, плаще (точнее, фате жёлтого свадебного цвета) и сандалиях.
Ст. 17. …к фригийцу-судье… — К Парису, судившему спор трёх богинь о красоте.
Ст. 56. В руки… юноше… — Здесь и ниже (ст. 66 «даст… детей») использованы юридические формулы римского брака, по которому жена поступает «под руку» (во власть) мужа «для произведения детей».
Ст. 72. …защитников… — Воинами-легионерами могли быть только полноправные римские граждане, рождённые в браке, справленном по полному обряду.
Ст. 93. Гиацинта встаёт цветок! — Имеется в виду не современный гиацинт, принесённый с Востока только в средние века, а какая-то порода тёмного ириса или дельфиния: «гиацинтовыми» называет Гомер кудри Одиссея («Одиссея», VI, 231).
Ст. 115. Белой ножкою ложа. — В отделке из слоновой кости. Ср. подобный же мотив во фрагменте Тициды (с. 145).
Ст. 128—129. Орехов пусть… даст наложник… — «Мальчики-наложники… покидая свою постыдную службу, разбрасывали орехи, детскую свою забаву, словно в знак, что уже гнушаются ребячествами», — пишет Сервий (комментируя вергилиевские слова «муж, сыпь орехи». — Эклога 8, 30). Обычно на свадьбе, конечно, орехи разбрасывал сам жених: образ «наложника» вводит только Катулл.
Ст. 134. Послужи-ка Таласию! — «Таласию!» — ритуальный возглас на римских свадьбах, смысл которого был неясен уже в классическую эпоху; в частности, Таласий считался латинском богом брака, подобным Гименею.
Ст. 136—137. Ты вчера ещё был безус / И селянками брезговал… — Подразумевается: «когда хозяин, выезжая на виллы, брал тебя с собою».
Ст. 194. Словно белая лилия… — Условный перевод названия неизвестного растения parthenice («девическое»). «Хотя мы под словом парфеника и отыскали русское название «стенник», но белый цвет этого растения, признаемся, нам незнаком; для нас довольно грации сравнения» (Фет).
Ст. 206—208. Тот песка африканского… примеры несчётного множества, как в № 7.
Ст. 213. …столь древний род… — Манлии Торкваты были знатным патрицианским родом, гордившимся предками-героями ещё с IV в. до н. э.
Ст. 228—230. …как от матери… — Т. е. Телемах, сын Одиссея, обязан своим добрым именем не в последнюю очередь доброй славе Пенелопы, знаменитой верностью своему мужу.
62. <ЭПИТАЛАМИЙ — ИДИЛЛИЯ>
Это единственное стихотворение Катулла, сохранившееся не только в веронской рукописи и списках с неё, но и отдельно — в составе парижской «рукописи де Ту» (codex Thuanens) IX в., антологии латинских лирических стихотворений. Изображается момент, когда пир в доме отца невесты уже кончен, а выход невесты к шествию происходит только в конце стихотворения. Промежуток занят перекличкой хоров, в которой каждая пара реплик варьирует одну и ту же тему; такие стилизации народных песен были разработаны Феокритом и другими александрийцами. Римских реалий в стихотворении нет, фон греческий, причём совершенно условный: предполагается, что горы Олимп (на севере Фессалии) и Эта (на юге Фессалии) стоят рядом (ст. 1, 7).
Ст. 1. Веспер — планета Венера как вечерняя звезда; как утренняя звезда («под названьем другим», ст. 35) она называлась Фосфор.
Ст. 28. Что порешили мужи… — Т. е. брачный контракт заключается днём, а невеста жениху вручается вечером.
Ст. 33—35. В несохранившихся строках, по-видимому, девушки говорили: «Ночной Веспер благоприятствует краже: вот и у нас похитили подругу»; юноши отвечают: «Да, Веспер приводит ночь, но он же под именем Фосфора приводит и день».
Ст. 53. Ни садовод, ни пастух… — Точнее: «Ни земледел, ни бычок…» — бычков впрягали в плуг, которым в виноградниках проводили борозды между лозами для стока воды.
Ст. 64. Так против двоих не упорствуй… — Греческая пословица (восходящая к мифам о Геракле); переосмысление её применительно к трём третям девства — причудливое новшество Катулла.
63. <АТТИС>
В мифологии Аттис — это имя любимца фригийской богини Кибелы (или Кивевы); центральным местом её культа был город Пессинунт в глубине Малой Азии близ горы Диндимы (отсюда третье имя, «Диндимена», ст. 13, ср. 91), другим — гора Ида (ст. 30) в прибрежной Малой Азии близ Трои; эту Иду смешивали с другой Идой, на Крите, а Кибелу отождествляли с чтившейся на Крите Реей, матерью Зевса и других богов. Как богиня плодородия она чтилась экстатическими оргиями под звуки тимпанов (бубнов) и кимвалов (литавр), жрецы её должны были вести аскетический образ жизни и обычно подвергали себя оскоплению архаическим каменным ножом. Эти жрецы назывались галлами (ст. 12) по названию малоазийской реки (отсюда же название «галлиямба» — редкого стихотворного размера, которым написано это стихотворение), а предводитель их назывался Аттис. Судьба такого Аттиса и представлена в стихотворении Катулла (может быть, по неизвестному эллинистическому образцу); возможно (но не более того), что толчок к нему дала Катуллу поездка в Малую Азию в 57—56 гг. Впрочем, культ Матери Богов был хорошо известен в Риме, пользовался официальным признанием с 204 г., в честь неё справлялись ежегодные Мегалесийские игры, процессии её жрецов выразительно описывал Лукреций (II, 600—643).
Ст. 8. Аттис… схватила… — До оскопления Катулл говорит об Аттисе в мужском роде, после оскопления — в женском (ср. ст. 27 «новоявленная жена»); именно как приметы женственности упоминаются «белоснежные руки».
Ст. 22. …в загнутую дуду… — Духовые инструменты считались изобретением мифического фригийского сатира Марсия (а струнные — исконно греческими); обычно дудки («флейты», как часто неправильно переводят) делались из прямого камыша, но в изображениях встречаются и изогнутые.
Ст. 23. Менады — вакханки: экстатические культы Кибелы и Вакха (священным растением которого был плющ), имели много общего.
Ст. 36. …без даров церериных… — Не вкусив хлеба.
Ст. 43. Пасифея — харита, жена бога сна Гипноса.
Ст. 53. …где снег не сходит… — Преувеличение, снег на Иде лежит только зимой: ср. ст. 30, 70 «зелёной Иды».
Ст. 60. Форум, стадий и палестра… — Стадий (стадион) служил для упражнений в беге, палестра — в борьбе; гимнасий — двор с прилегающими постройками для телесных упражнений вообще. Они считались приметами истинной греческой культуры с её заботой о теле — гимнасий был в каждом, даже самом маленьком, греческом городе. Аттис, как и Катулл и каждый античный человек, испытывает перед дикой «негородской» природой не романтическое умиление, а ужас.
Ст. 66. …цветов венками… украшен… — Так украшали двери дома молодого человека его поклонники.
Ст. 76. …львам своим Кибела… — Кибела изображалась могучей женщиной в венце, похожем на башню, и на колеснице, запряжённой львами.
Ст. 91. О Кибела… — Такая же охлаждающая концовка, как бы берущая в кавычки весь пафос основной части стихотворения, как и в № 51. Если «Аттис» — переложение эллинистического стихотворения, то эта концовка и здесь могла быть прибавлена самим Катуллом.
64. <СВАДЬБА ПЕЛЕЯ И ФЕТИДЫ>
Стихотворение разрабатывает один из самых популярных греческих мифов. Свадьба смертного Пелея с богиней Фетидой (как и другой мифологический брак — Кадма с Гармонией), на которой гостями были сами боги, представлялась символом счастливого прошлого, когда люди и боги были близки. Об этой свадьбе упоминается и у Гомера («Илиада», XXIV, 61—63), и в фрагментах Гесиода, и у Пиндара (Пиф. 3); однако конкретный эллинистический образец, послуживший основой для Катулла, неизвестен. Морской богине Фетиде было предсказано, что она родит сына, который будет сильнее своего отца; узнав это, Юпитер не решился соединиться с нею, а уступил её (ст. 27) в жёны смертному — аргонавту Пелею, и она родила ему Ахилла. Однако обычно рассказывалось, что брак Пелея с Фетидой предшествовал походу аргонавтов, справлялся на горе Пелионе, и кентавр Хирон предсказывал будущее Ахилла (так у Еврипида, «Ифигения в Авлиде», 1036—1074). Катулл переменил завязку, чтобы ввести важный для него мотив любви с первого взгляда между Пелеем и Фетидой.
Стихотворение построено по частой в эллинистических эпиллиях схеме — в рамку основного рассказа вставлен оттеняющий дополнительный; здесь это история брошенной Ариадны (тема, по тем же александрийским образцам популяризированная в Рима Овидием, «Героиды», 10; «Метаморфозы», VIII, 173—181; «Фасты», III, 459—516). План всего стихотворения — симметричный: вступление (1—30), смертные гости на свадьбе (31—49), изображение покрывала с вытканной историей Ариадны (50—266), божественные гости на свадьбе и вещая песня Парок (267—380), заключение (381—407). План вставной части тоже симметричный: в центре — жалобы брошенной Ариадны (124—201), перед этим — предыстория на Крите (76—123), после этого — предыстория в Афинах (202—248), в заключении — явление Диониса-Вакха для брака с Ариадной (251—264). Таким образом центр тяжести в обоих построениях единообразно смещён к концу (песня Парок, явление Вакха). Оба сюжета, обрамляющий и вставной, известны античному искусству; две росписи с изображением брошенной Ариадны найдены в Помпеях.
Ст. 1. Древле корабль из сосны, на хребте Пелиона рождённой… — Реминисценция знаменитого начала «Медеи» Еврипида, переложенной на латинский язык Эннием: «О, если бы дубравы пелионские / Под топорами сосен бы не рушили…» Пелион — гора в южной Фессалии, близ Пелеева царства, часто упоминаемая в мифах.
Ст. 3. В край, где Фасис течёт… — т. е. в Колхиду, царство Эета, сына Солнца и отца Медеи. Фасис — ныне Риони.
Ст. 8. Им богиня сама… — Афина-Полиада («Градодержица»), наставница людей в мореходстве. Арго изображается здесь как первый в мире корабль (ср. ст. 11), хотя дальше оказывается, что Тесей уже плавал на кораблях к Миносу и от Миноса; это — непоследовательность мифологической хронологии, замеченная уже самими древними (Федр, IV, 7).
Ст. 23a. Стих сохранился не полностью и дополнен Перлькампом.
Ст. 28—30. …дщери Нерея… внучку Тефия и Океан… — Тефия и Океан, дети Неба и Земли, были родителями Нерея и старших морских нимф, Океанид; Нерей был, в свою очередь, родителем младших морских нимф, Нереид, в числе которых была Амфитрита, ставшая женой Посидона (выше, ст. 11 — в переносном значении «море»), и Фетида, героиня поэмы.
Ст. 37. Все к Фарсалу сошлись… — В греческих мифах столица Пелея не названа; Катулл помещает её в крупнейший город южной Фессалии, где находилось древнее святилище Фетиды (Страбон, IX, 5, 6). Гости же к нему являются даже из северной Фессалии (Краннон, Ларисса, Темпейская долина) и с острова Скироса, где потом будет воспитываться сын Пелея Ахилл.
Ст. 39. Не прочищают лозы виноградной кривою мотыгой… — В Италии виноградные лозы привязывали к деревьям или шестам, в Малой Азии давали им виться по земле, в Греции был в ходу и тот и другой способ; здесь Катулл указывает на второй.
Ст. 45. Тронов белеется кость… — Римская реалия: слоновой костью отделывались «курульные кресла» главных римских должностных лиц.
Ст. 52. …с пенношумного берега Дии… — Дия — сказочный остров, положение которого неопределённо; в «Одиссее», XI, 325, говорится, что Ариадну убила Артемида «тихой стрелой, наущённая Вакхом, на острове Дии». Когда этот мрачный миф был вытеснен более радостным, кончавшимся свадьбой Ариадны и Вакха, то Дия стала отождествляться с Наксосом, местом древнего культа Диониса-Вакха (впервые — у Каллимаха); видимо этой традиции следует и Катулл.
Ст. 71. Эрицина — римское прозвище Венеры (по её сицилийскому храму в Эриксе).
Ст. 75. …гортинские кровли. — Гортина — город на Крите близ главного Миносова города Кносса; поэтому «гортинский», как и «кносский» (ст. 172) значит «критский».
Ст. 76. Город Кекропа… — Афины (по имени древнейшего афинского царя, сына Земли).
Ст. 77. …Андрогея убийство… — Андрогей, сын критского царя Миноса и брат Ариадны, был в Афинах на состязаниях, вышел победителем, был из зависти убит афинянами, и за это Минос заставил Афины каждый год посылать по семь юношей и девушек на съедение критскому чудовищу Минотавру.
Ст. 80. …необширный измучился город… — изящная учёная подробность: напоминание, что Афины стали большим городом только при Тесее (организовавшем «сселение» из окрестностей), а до этого занимали лишь акрополь и были так слабы, что не выдержали осады Миноса.
Ст. 83. Не хороня, хоронить… — Т. е. оплакивать заживо: стилистический оборот, заимствованный из греческого языка.
Ст. 86. Тотчас на гостя глядит… — Пробуждение любви Ариадны к Тесею изображено по образцу пробуждения любви Медеи к Ясону в «Аргонавтике» Аполлония Родосского, кн. III.
Ст. 89. …над струями Эврота… — В Спарте; мирт рос в этих местах (Павсаний, III, 22, 9), но в поэзии упоминался редко: мирт был мирным растением, а Спарта воинственной.
Ст. 95. Мальчик святой, к печалям людским примешавший блаженство! — Ср. 36, 3 (эпитет «святой») и 68, 18 (сладость и горечь любви).
Ст. 96. …богиня, кому Идалийские рощи подвластны! — Венера, см. 36, 12.
Ст. 100. …золота стала бледнее… — Бледность смуглой кожи сравнивается с золотом, как ниже, № 81, 4.
Ст. 118. …сестры… матери… — Матерью Ариадны была Пасифая, дочь Солнца, страдавшая противоестественной любовью к быку; сестрой — Федра, будущая жена Тесея, погибшая от несчастной любви к своему пасынку Ипполиту. Эти мотивы, при всей беглости упоминания, тоже вписываются в картину, рисуемую Катуллом.
Ст. 143. Женщина пусть ни одна не верит клятвам мужчины… — Этот стих буквально цитируется Ариадною в «Фастах» Овидия, III, 475, где она, заподозрив в измене уже и Вакха, восклицает: «Женщина пусть ни одна, — вновь крикну, — не верит мужчине!..»
Ст. 150. …и потерять скорей не решилась ли брата… — Чудовищного Минотавра, для борьбы с которым Ариадна дала Тесею спасительную нить (ст. 113; ср. ст. 181). Здесь вновь присутствуют ассоциации с судьбой Медеи, которая, спасая Ясона от погони, убила своего брата Абсирта, но потом всё же была брошена Ясоном.
Ст. 154. Львица какая тебя родила… — Ср. № 60 и примечание о реминисценции из той же еврипидовской «Медеи».
Ст. 156. Сиртами ль ты порождён… — Сирты — опасное мелководье у песчаных берегов Ливии; упомянуты в параллель Харибде, символизирующей морскую глубину.
Ст. 159. …отца старика… суровых укоров… — Неожиданное сближение трагического образа Эгея с комедийным образом старика-отца, всегда недовольного сыном.
Ст. 172. …гнозийских [кносских] брегов не касались Кекроповы кормы… — См. выше примечания к ст. 75—76.
Ст. 178. …к Идейским горам… — Т. е. на родной Крит (о критской горе Иде см. примечание к № 63).
Ст. 204. …кивнул головою… — Знаменитый жест Зевса из «Илиады», I, 528.
Ст. 211. …Эрехфейскую пристань. — Афинскую, по имени древнего царя Эрехфея, прадеда Эгея (ср. ниже ст. 229).
Ст. 216. Ты, возвращённый едва… — Тесей родился и вырос на чужбине, а к Эгею в Афины пришёл лишь незадолго до описываемых событий: характерный для Катулла чувствительный мотив.
Ст. 222. Благоприятной судьбы… знаки… — т. е. белые паруса.
Ст. 227. …иберской своей чернотою… — «Черноватый пурпур» по словам Сервия (комментарий к «Энеиде», IX, 582), выделывавшийся в Испании с помощью ржавчины местного железа.
Ст. 228. …Та, что в святом обитает Итоне… — Афина: так назывались город в Беотии и гора в южной Фессалии (место свадьбы Пелея и Фетиды!), оба со святилищами Афины.
Ст. 241. А с крепостной высоты… — С афинского акрополя; по другому преданию, Эгей бросился в море с южного аттического мыса Суния.
Ст. 261. Иакх — одно из имён Вакха-Диониса (в мистическом культе Элевсинской троицы — Цереры, Прозерпины и Иакха).
Ст. 252. …на Нисе рождённых… — Ниса — сказочная гора где-то на Востоке, на которой младенец Вакх был воспитан Силеном.
Ст. 256. Тирсы одни потрясали… — Тирс, виноградный прут с шишкой на конце, был непременной принадлежностью культа Вакха.
Ст. 259. Таинства знаки несли, в плетёных скрыв их кошницах… — По обряду элевсинских мистерий, см. примеч. к ст. 251.
Ст. 264. …из варварских дудок. — Дудки (флейты) считались фригийским изобретением, ср. № 63, 22.
Ст. 282. Фавон — латинское имя Зефира, западного ветра (см. примечание к № 46).
Ст. 285. Пеней — одна из крупнейших греческих рек, протекающая в Фессалии по Темпейской долине (см. примеч. к ст. 37).
Ст. 287. …сестёр Мнемонид… — Муз, дочерей Мнемосины, богини памяти; одним из их обиталищ была Пиерия, область к северу от Пенея. Текст испорчен, перевод по конъектуре Гейнзиуса.
Ст. 290. …сестру Фаэтона… — Т. е. тополь: сёстры-Гелиады, плакавшие о своём брате Фаэтоне, упавшем с солнечной колесницы, были обращены в тополя (Овидий, «Метаморфозы», II).
Ст. 294. Прометей — главный виновник свадьбы Пелея и Фетиды: это он открыл пророчество, что Фетида родит сына сильнее, чем отец. «Умом исхищренный» — приблизительная этимология его имени. «Лёгкие знаки… кары» — рубцы от цепей и орлиного клюва: может быть, также вделанный в перстень кусок скалы, где он страдал (Плиний Старший, XXXVII, 2).
Ст. 300. С единородной сестрой… — Артемидой; в Идре (Идриаде в Карии) она чтилась в образе подземной Гекаты. У Гомера, «Илиада», XXIV, 62, Аполлон присутствует на свадьбе Пелея и поёт песню под звуки лиры; откуда у Катулла (или его источника) мотив «презренья» к Пелею, неясно: может быть, Аполлон, будущий заступник Трои и враг Ахилла, переносит эту вражду и на его отца?
Ст. 314. …веретено… с подвешенным диском… — Этот диск на нижнем конце веретена своею тяжестью придавал ему лишнюю энергию вращения.
Ст. 323. Ты, о Эматии столп… — Эматия — поэтическое название Македонии, но здесь оно по смежности перенесено на Пелееву Фессалию.
Ст. 339. Враг не спину его, но храбрую грудь лишь увидит… — Реминисценция из «Илиады», XIII, 289—290, о Мерионе: «Верно, не в выю тебе, не в хребет бы оружие пало: / Грудью б ты встретил копьё…»
Ст. 344. …тевкрская кровь… — Тевкры (и, ниже, ст. 367, «дарданяне») — поэтическое название троянцев.
Ст. 345. Пелопа коварного третий наследник — Агамемнон: или по смене поколений Пелоп — Плисфен — Атрей — Агамемнон (не общепринятый вариант), или по смене власти Пелоп — Атрей — Фиест — Агамемнон (так у Гомера, «Илиада», II, 105 сл.). Пелоп-родоначальник назван «коварным» за то, что он убил колесничего Миртила, помогшего ему прийти к власти, и за это был проклят со своими потомками.
Ст. 357. Скамандр — река под Троей; битва на её берегах описывается в «Илиаде», XXI.
Ст. 362. …та обречённая смерти добыча… — Поликсена, дочь Приама, после победы греков принесённая в жертву над могилой Ахилла.
Ст. 367. Цепи Нептуна… — Стены Трои, сложенные когда-то Нептуном (и Аполлоном) по приказу Юпитера.
Ст. 377. Шею её окружить вчерашнею ниткой не сможет… — Поверье, что при потере девственности шея толстеет, известно у разных народов, но в латинской поэзии с достаточной внятностью больше не выражено нигде.
Ст. 391. Вёл восклицавших тиад… — Тиады — то же, что и вакханки: экстатические спутницы Либера (италийское имя Вакха).
Ст. 394—395. Считалось, что в священном Аполлоновом городе Дельфах Аполлон обитает только летом, а зимою на его место торжественно вселяется Вакх. Маворс — Марс (архаическая форма имени), Тритона-ручья богиня — Афина-Минерва (одно из объяснений её не совсем ясного прозвища «Тритогения»), дева Рамнунта — Немезида (по её храму в аттическом городе).
65. <К ГОРТЕНЗИЮ (Г)ОРТАЛУ>
Сопроводительное послание при переводе из Каллимаха (Баттиада, ст. 16, — т. е. потомка Батта, легендарного основателя Кирены, откуда был родом Каллимах, — ср. № 7) — по-видимому, при № 66. Адресат — знаменитый римский оратор, консул 69 г., старший современник и соперник Цицерона, сам писавший стихи (о которых Катулл в № 95 отзывается весьма нелестно). В подлиннике стихотворение представляет собой один длиннейший синтаксический период — может быть, имитируя ораторский стиль адресата. Написано, по-видимому, одновременно с № 68, где тоже говорится о смерти брата в Троаде («на плоском прибрежье Ретея», ст. 7).
Ст. 6. …Леты… волна… — Лета, река забвения в подземном мире, в таком качестве впервые упоминается в греческой литературе у Платона («Государство», 621c), в римской — здесь.
Ст. 13. Давлия (по названию местности в средней Греции) — Филомела, обращённая в соловья и плачущая о своём убитом племяннике Итисе. Отец Итиса Терей изнасиловал Филомелу и вырезал ей язык; за это Филомела и сестра её, жена Терея, убили Итиса и накормили Терея мясом сына.
Ст. 20. Яблоко… — обычный в Греции знак объяснения в любви. Здесь это намёк на стихи Каллимаха об Аконтии и Кидиппе (из сборника «Причины»): влюблённый Аконтий послал равнодушной Кидиппе яблоко с надписью «Клянусь выйти за Аконтия», она прочла её вслух, и эти слова оказались её клятвою и т. д.
66. <КОСА БЕРЕНИКИ>
Перевод стихотворения Каллимаха из сборника «Причины» (учёные элегии о причинах различных обычаев, явлений, предметов — в данном случае, созвездия). Береника Киренская была женой (и двоюродной сестрой, ст. 22) Птолемея III Евергета (247—222). Вскоре после воцарения и свадьбы Птолемей должен был выступать на войну против Селевка Азиатского (гиперболически изображённую в ст. 35—36); Береника, молясь о его благополучном возвращении, отрезала локон своих волос и посвятила их Афродите Зефиритской (ст. 57—58) — под этим именем была причтена к богам недавно умершая Арсиноя, тётка Береники и Птолемея. Но наутро волосы исчезли из храма. Царь был в гневе (потому что недоброжелатели, завладев ими, могли магическими операциями погубить и его и царицу); но придворный астроном Конон Самосский (ст. 1—6), друг Архимеда, спас положение, объявив, что эти волосы вознесены на небо (как когда-то «венец Ариадны», Северная Корона, ст. 59—60) и стали созвездием: название «Волосы Береники» было присвоено группе слабых звёзд между Львом, Девой, Большой Медведицей («Каллисто», «Ликаонова дочь», ст. 66) и Волопасом («Боот», ст. 68), до этого не имевшей названия («несут безымянность», писал о них незадолго до того Арат в своей астрономической поэме, ст. 145). Потом это название забылось и вновь было восстановлено в астрономической литературе уже в XVII в. при Тихо Браге. Каллимах описал это придворное событие по горячим следам; папирусные отрывки его элегии сохранились (фр. 110), вот их подстрочный перевод. Написано стихотворение от лица самой вознесённой в небо косы Береники.
(1) Увидевший в чертежах все пределы и то, где движутся [звёзды]…
(7) …Конон усмотрел в воздухе и меня, Береникину
Косу, которую принесла она в дар всем богам…
(40) …Головою твоею и жизнью твоею, [царица], поклялась я…
(44) …перелетает быстрый потомок (?) Фии [Солнце? Борей?]
45 Бычий рожон матери твоей Арсинои, а через
Афон плыли гибельные ладьи мидян.
Что в силах мы, косы, ежели даже такие горы
Уступают железу? Да сгинет халибский род:
Злой посев выведши из земли, показал он первым
[Миру], и научил [людей] млатному ремеслу.
Тосковали по мне, по новоотрезанной, кудри-сёстры;
Но мигом знамый родич эфиопского Мемнона, [Зефир],
Закружив, устремил быстрые свои крылья, —
Женственный ветер, конь опоясанной фиалками Локрийской Афродиты [Арсинои],
55 И схватил меня дыханием, и сквозь влажный унесши воздух,
Возложил меня на лоно Киприды.
Эта сама Зефирийская [Арсиноя] его к этой цели
[Избрала], канопских насельница берегов,
Чтобы не только невестины, Миноидины [Ариаднины]
60 [Волосы лучили свой свет] на людей;
Но чтобы меж многих числилась светочей
И я, Береникина прекрасная коса,
Водами омытую [Океана], к бессмертным всходящую,
Вместила меня Киприда, новую между старых звёзд…
(67) …Поспешая в осенний Океан…
(75) …Но всё это не столько мне приносит радости, сколько
Горя во мне, что уж не коснусь я той головы,
Из которой в девичестве много пила я ароматов,
А в супружестве уже не отведаю мирра.
Ст. 6. Тривия — Луна (см. примеч. к № 34, 15), влюблённая в прекрасного пастуха Эндимиона; когда она сходит к нему на карийскую гору Латм, происходят новолуния и лунные затмения.
Ст. 12. В край ассирийский… — Т. е. сирийский (частое в античности отождествление): в Сирии находилась Антиохия, столица Селевка Азиатского.
Ст. 27. Подвиг забыла ли ты… — Отец Береники хотел выдать её за Птолемея III, а мать — за Деметрия, брата македонского царя. Деметрий приехал в Кирену, но был принят недоброжелательно и вскоре убит по обвинению в прелюбодеянии с царицей-матерью. Каллимах и Катулл считают, что в заговоре против него участвовала и Береника.
Ст. 43. …из холмов высочайший… — Гора Афон на фракийском берегу; Ксеркс, царь персов («мидян»), в своём походе на Грецию в 480 г. не пожелал обводить флот вокруг его опасных скал и прорыл канал через перешеек между Афоном и материком.
Ст. 44. …Фии блистающий сын — Гелиос — Солнце.
Ст. 48. …племя халибов… — Народ в железорудном Закавказье, иногда считавшийся изобретателем обработки железа (наряду с мифическими киклопами и дактилями).
Ст. 51. …плакали сёстры… — Другие кудри, оставшиеся на голове Береники.
Ст. 53—54. Единородец слетел… — Тёмное место. Почему обожествлённая Арсиноя названа «Локрийской», неизвестно; может быть, по совпадению названий «Зефирия» — её храма близ Канопа к востоку от Александрии (ст. 58) и «Зефирия» — мыса возле города Локров в Южной Италии. Братьями Мемнона (сыновьями Зари) были, между прочим, ветры всех сторон света, и один из них, западный Зефир, мог считаться «слугой» (ст. 58) Арсинои по имени её храма Зефирия; но с конями ветры обычно не отождествлялись.
Ст. 55, 58. Венера и Зефирита — та же Арсиноя («Афродита Зефирская»).
Ст. 68. Долгий в закате своём… — Боот (Волопас) назван так ещё у Гомера («Одиссея», V, 272): это созвездие, вытянутое полосой от горизонта к полюсу, опускается за горизонт в течение четырёх часов (по счёту Арата и Евдокса).
Ст. 69. …стопы попирают бессмертных… — Богов, живущих выше звёзд.
Ст. 70. Тефия — океан, окружающий землю (точнее — сестра и жена бога Океана, см. № 64, 29).
Ст. 71. Рамнунтская Дева — Немезида (см. примеч. к № 64, 394): она может наказать говорящую косу за то, что та ставит человеческую приязнь выше небесного удела.
Ст. 79. Вы, кого сочетать… — Логика перехода от эпической части к просительной: «в девичестве Береники я мало получала умащений, а в замужестве её не успела ими насытиться; поэтому пусть новобрачные приносят мне в жертву именно благовония». В Греции замужние женщины душились сильнее и обильнее, чем девушки. Оникс (ст. 82) считался таким камнем, в сосудах из которого благовония долго не портились (Плиний Старший, XXXVI, 60).
Ст. 94. Хоть бы горел Водолей там, где горит Орион! — Водолей и Орион — созвездия на противоположных сторонах неба; смысл: «и пусть тогда хоть всё смешается в небесах».
67. <РАЗГОВОР С ДВЕРЬЮ>
Разговор, полный не совсем понятных намёков на местные веронские сплетни. Раннее сочинение Катулла. Дом, с дверью которого разговаривает поэт, принадлежал старому Бальбу, потом его наследнику Цецилию; этот женился на молодой вдове из соседней Бриксии — хоть и вдова, она выдавала себя за девственницу, потому что её первый муж был бессилен, но на самом деле она была в Бриксии любовницей собственного тестя и трёх других мужчин. Это обличительное содержание вложено в форму, напоминающую «песни под дверью» возлюбленной, пародические образцы которых встречаются ещё у Аристофана (а в Риме у Плавта) и которые через александрийскую поэзию перешли в римскую элегию (Проперций, I, 16; Овидий, I, 6); такое несоответствие формы и содержания должно было восприниматься комически.
Ст. 32. Бриксия, что у пяты Кикновой башни лежит. — Бриксия — нынешняя Брешия в 70 км к западу от Вероны, город галлов-ценоманов; о том, что Верона была основана его выходцами (ст. 34), не упоминается более нигде. «Кикнова башня» (текст испорчен, перевод условен) — место неизвестное. Упоминаемая далее Мелла (ст. 33) — приток По недалеко от Бриксии.
Ст. 47. …в делах о брюхатости ложной… — т. е. он пользовался такой славой развратника, что женщины притворялись беременными, чтобы потребовать его к ответу и получить отступного (?).
68. <К АЛЛИЮ>
Одно из самых сложных стихотворений Катулла. Оно состоит из трёх частей (ст. 1—40, 41—148 и 149—160): вторая — это элегия в честь Аллия, друга Катулла, написанная по его просьбе; первая — посвятительное послание при ней (как № 65 при № 66), третья — краткое послесловие. Таким образом, общее построение стихотворения — концентрическое; построение центральной элегии — тоже концентрическое: в воспоминание о своей любви (51—148) вставлено сравнение возлюбленной с Лаодамией (73—130), в него — отступление о Трое (87—104), а в него — плач о смерти брата (91—100). Аллий, адресат элегии — лицо неизвестное; имя его в рукописях настолько испорчено, что многие исследователи считают ст. 1—40 и ст. 41—160 двумя стихотворениями к разным лицам, «Малию» (или Манлию, иногда произвольно отождествляемому с адресатом № 6) и «Аллию». Ситуация, изображённая в стихотворении, по-видимому, такова. Когда-то у Аллия были в Риме дом и любовница; Катулл в неё влюбился, добрый друг поделился с ним (ст. 68), и они некоторое время наслаждались любовью втроём (точный смысл слов «общая любовь», communis amor в ст. 69). Потом Катулл уехал в Верону (ст. 28), красавица ушла от Аллия (ст. 5—6), и он просит Катулла вернуться, чтобы вновь наладить их отношения; (ст. 10, 28—30); а Катулл отвечает, что тоска о брате мешает ему вернуться, и желает другу с подругой примирения и счастья (ст. 155—160), Такое понимание (см.: Horvath I. K. Chronologica Catulliana. — Acta Antiqua. Budapest, 8, 1690, с небольшими вариантами) не является общепринятым: большинство учёных под впечатлением восторженных слов Катулла о своей подруге (ст. 70—72, 159—160), отождествляют её с Лесбией, но все опирающиеся на это интерпретации заводят в непреодолимые сложности.
Ст. 5. …святая Венера… — В этом эпитете (sancta от sancire, ср. № 36, 3) есть значение «утверждать, санкционировать, освящать»: она для Катулла — богиня прочного любовного союза.
Ст. 10. …Муз и Венеры даров. — Т. е. стихов и услуги в любви; или (как предпочитали понимать прежние комментаторы) «стихов о любви». Эти две просьбы упоминаются и ниже, ст. 39.
Ст. 15. …когда получил я белую тогу… — Белую тогу взрослого вместо окаймлённой тоги подростка римляне надевали при совершеннолетии, около 16 лет.
Ст. 17. Вдоволь знавал я забав… — Это слово означало (lusus) не только любовь, но и сочинение стихов (ср. примеч. к ст. 10); именно оно имеется в виду ниже, ст. 26.
Ст. 18. Та, что умеет беде сладости горькой придать… — Венера (ниже, ст. 51, названная «двойственной»): парадоксальные определения такого рода восходят к Феогниду (1353: «Горечь и сладость в любви, и приманка в ней есть, и суровость…»). Попутно это намекает на чтимого Катуллом Каллимаха, чьи эпиграммы Мелеагр (вступление к «Венку», 52) называет «сладостно-горестный мёд».
Ст. 22. …дом погребён. — Т. е. брат не оставил наследников, а Катулл ещё не женат. Стих повторён ниже, ст. 94.
Ст. 33. …и книг здесь мало с собою… — Жалоба, характерная для «учёного поэта», который должен вдохновляться образцами и сверяться с ними; потом её повторит Овидий в стихах из изгнания («Скорбные элегии», III, 14, 37). «Упаковки», в которых Катулл хранит книги (ст. 36), — это круглые футляры, вмещающие по нескольку свитков (обычно — несколько «книг» одного сочинения).
Ст. 41. …богини… — Музы, обращение к которым было обещано в ст. 10.
Ст. 51. Аматусия — Венера — Киприда по названию города Амафунта на посвящённом ей Кипре (упоминается в № 36, 14).
Ст. 53. Был я тогда распалён подобно скале тринакрийской… — Имеется в виду огнедышащая Этна (Тринакрия — мифологическое название Сицилии).
Ст. 54. Малийский поток — горячие источники в средней Греции, давшие название ущелью Фермопил («Горячим воротам»).
Ст. 57—62. Словно прозрачный ручей… — Развёрнутое сравнение по образцу Гомера («Илиада», IX, 14—15) и Феокрита (7, 76: «Дафнис же плакал, как снег, лежавший на Гема вершинах…» и т. д.).
Ст. 65. …Поллуксу и Кастору… — Эти братья — Диоскуры считались покровителями мореплавателей: ср. № 4, 27.
Ст. 73. Лаодамия вошла… — Лаодамия была женой Протесилая, первого из греков, павшего под Троей: «в Филаке он и супругу, с душою растерзанной, бросил, / Бросил и дом полуконченный…» («Илиада», II, 700—701). Из этих слов Гомера развивается (в классической форме — у Еврипида в несохранившейся трагедии «Лаодамия») миф о том, что павший Протесилай и Лаодамия так тосковали друг о друге, что она спала с его восковой статуей, а он воротился к ней на одну ночь из царства мёртвых, после чего, по-видимому, Лаодамия тоже умерла. Этот миф был популярен у александрийцев, и ещё Левий (начало I в. до н. э.) переложил его по-латыни в лирическом размере под заглавием «Протесилаодамия» (сохранилось 7 малопонятных фрагментов). Катулл предоставляет эту романтическую часть мифа ассоциациям читателей, а сам ограничивается гомеровским мотивом и мотивом гнева богов (за то, что Протесилай и Лаодамия от избытка страсти справили брак раньше, чем брачный покой был достроен и освящён жертвоприношением).
Ст. 109. Килленский Феней — город в Аркадии, где показывали две глубокие расселины в земле, сделанные будто бы Гераклом («недоподлинный амфитрионов сын», ст. 111—112: он совершал избиение чудовищных медных птиц в соседнем Стимфале — один из 12 подвигов, за которые он был принят в сонм богов и стал супругом Гебы, ст. 115—116), чтобы дать отток реке, затоплявшей Феней (Павсаний, VIII, 14).
Ст. 117. …любви твоей глубь… — Обращение к Лаодамии; о ней же далее, ст. 129—130.
Ст. 131. Не уступала ты ей… — Обращение к подруге; она представляется подобной Венере (ср. «богиня моя» в ст. 70) с её спутником Купидоном в жёлтой тунике (точнее, шафранной: цвет свадебной одежды, ср. № 61, 10).
Ст. 142—143. Впрочем, людям ни в чём… — Текст не совсем ясен, многие издатели предполагают здесь лакуну. По-видимому, Катулл обращается к самому себе (как в № 8 и др.), убеждая себя — и, косвенно, Аллия — не пенять на измены подруги, как комедийный отец, блюститель нравственности.
Ст. 148. …камнем белее других. — Учёный намёк (ср. № 107, 6) на фракийский обычай отмечать счастливые дни белыми, а несчастливые чёрными камешками (Плиний Старший, VII, 131).
Ст. 157. …тот, мне давший пристанище первым… — очень испорченное место, перевод по общему смыслу; ни имя неожиданно появляющегося персонажа, ни его роль в романе Катулла, Аллия и их подруги не ясны.
69. <НА РУФА>
Адресата большинство комментаторов отождествляло с М. Целием Руфом, подзащитным Цицерона, любовником Лесбии, к которому, по-видимому, обращена ревнивая эпиграмма № 77 (и, может быть, № 73) и доверчивая № 58. Правда, Целий был модным красавцем, щёголем и сердцеедом, так что описание Катулла с его образом не вяжется, — но в этом, вероятно, и был комизм. Попрёк козлиным запахом был расхожей бранью — ср. Гораций, эпод 12, 5. Развитие этой эпиграммы — в № 71.
70. <О ЖЕНСКИХ КЛЯТВАХ>
Видимо, относится к Лесбии, так как ст. 2 (с традиционным образом любовных клятв — ср. Плавт, «Касина», 302: «А я сказал: пускай Юпитер просит сам — / Не уступлю жену!..») перекликается с посвящённой ей эпиграммой № 72. Концовка — от греческого поговорочного выражения; ср. ещё у Софокла, фр. 741: «Я на воде чёрчу все клятвы женские!..»
71. <НА НЕИЗВЕСТНОГО>
Это как бы вторая, более заострённая редакция эпиграммы № 69 на Руфа. Комментаторы, настаивающие, что этот Руф — Целий, любовник Лесбии, предполагают соответственно, что эпиграмма обращена к Метеллу, постылому мужу Лесбии, отравленному ею (?) в 59 г.
72. <К ЛЕСБИИ, О ЛЮБВИ И УВАЖЕНИИ>
Ср. № 75. «Любовь» и «уважение» — условный перевод ключевых для Катулла понятий amare и bene velle (см. выше, с. 201). «Не предпочтёшь даже Юпитера мне» (ст. 2) — перекличка с № 70, 2. «Любить только одного» — перифраза известного эпитета замужних женщин: «единомужница».
73. <О НЕБЛАГОДАРНОМ>
Адресат неизвестен; отождествления (с Альфеном из № 30; с Руфом из № 77) вполне произвольны. «Интонация — опять феогнидовская»: практически-нравственная дидактика (Р. Эллис).
74. <НА ГЕЛЛИЯ>
Этот Геллий предположительно отождествляется с Л. Геллием Попликолой, будущим консулом 36 г. до н. э. Его отец, тоже Л. Попликола, консул 72 и цензор 70 г., развёлся с его матерью Поллой (которая потом вышла за Мессаллу, отца известного полководца, оратора и покровителя поэта Тибулла) и женился на второй жене; сын его был уличён в прелюбодеянии с этой мачехой и даже в покушении на жизнь отца; но отец потребовал, чтобы дело дали для разбора ему самому и красноречивой защитой оправдал преступного сына (Валерий Максим, V, 9, 1). Этот эпизод, видимо, и дал пищу для пятикратных нападок Катулла на кровосмесительство Геллия (ср. № 88—91). Известен и ещё один Геллий Попликола, старший единоутробный брат Луция Марция Филиппа, консула 56 г., приверженец Клодия; его бранит Цицерон («За Сестия», 110—111), поминая его мотовство, «поганый рот» и занятия греческой философией; может быть, это и есть «дядя» катулловского Геллия. Это усиливает комизм эпиграммы: традиционный римский образ «дяди» — это семейный «цензор» (Цицерон, «За Целия», 25), пожилой суровый блюститель нравственности (ср. Гораций, III, 12, 3).
Ст. 4. Гарпократ — по греческим представлениям, египетский бог молчания: жест египетского бога-младенца Гора (Гор-пахерд) с пальцем во рту (так египтяне изображали детей) греки понимали как приглашение к молчанию.
75. <К ЛЕСБИИ, О ЛЮБВИ И УВАЖЕНИИ)
Ср. № 72 и 85. Многие издатели, начиная со Скалигера (1577), считают это четверостишие оторвавшейся концовкой стихотворения № 87, но без достаточных оснований. В подлиннике подлежащее стихотворения — «душа Катулла»: это она губит себя служением (officium) любви и не может ни уважать (bene velle) Лесбию, ни перестать её любить (amare); эту характерную отстранённость не удалось передать в переводе. Греческий образец этого стихотворения — у Феогнида, 1091—1094 (пер. В. Вересаева):
Тяжесть, одну только тяжесть любовь мне твоя доставляет,
Ни ненавидеть тебя я не могу, ни любить.
Знаю я, как тяжело ненавидеть друзей своих прежних,
Но тяжело и любить тех, кто не хочет того.
76. <ОБ ИСЦЕЛЕНИИ ОТ ЛЮБВИ>
По-видимому, это стихотворение подводит итог роману Катулла с Лесбией, хотя имя её не названо; начальные слова bene facta (добрые дела) перекликаются с ключевым понятием № 72 и 75 bene velle («уважать», «благоволить»). Элегия имеет двухчастное строение: ст. 1—16 с обращением к себе (как в № 8; «крепись…»), ст. 17—26 с обращением к богам (как в № 36); мысль постепенно движется от прошлого (1—8) к настоящему (9—16) и будущему (17—26). Центральная сентенция «Долгую трудно любовь покончить внезапным разрывом…» (ст. 13), при всей её серьёзности у Катулла, восходит к греческой комедии: ср. Менандр, фр. 228 (262): «…Нелёгкий труд — / В единый день изгнать безумье долгое!» и анонимный фр. 276 K: «…Нелёгкий труд — / Избыть так быстро близость застарелую!»
77. <К РУФУ, О ЕГО НЕБЛАГОДАРНОСТИ>
Адресат обычно отождествляется с оратором М. Целием Руфом, подзащитным Цицерона в процессе 56 г. против Клодии; так как Целий, подобно Катуллу, был в числе любовников Клодии, то это достаточно правдоподобно (ср. № 58 и безымянную № 73). Однако это лишь гипотеза: прямых указаний на любовное соперничество в эпиграмме нет. Менее вероятно, что этот Руф тождественен с носителем козлиного запаха в № 69.
78. <НА ГАЛЛА>
Адресат ближе неизвестен. В рукописи эта эпиграмма записана слитно с последующим отрывком.
78b. <ОТРЫВОК>
За № 78 в рукописях следует отрывок неизвестной эпиграммы:
Только жалею о том, что чистые чистой девицы
Ты испоганил уста грязной своею слюной.
Но от расплаты тебе не уйти: для всех поколений
Скажет старушка молва, кто ты такой и каков.
Различные комментаторы предлагали считать его концовкой № 77, или 79, или 80, или 91; но ни одна из этих комбинаций не убедительна.
79. <НА ЛЕСБИЯ>
Если Лесбия — это Клодия, то Лесбий — это, несомненно, брат её П. Клодий Пульхр, трибун 58 г., знаменитый враг Цицерона; «Пульхр» буквально значит «красавец», отсюда это слово в ст. 1 и 3. В Риме ходили упорные слухи, будто он состоит в кровосмесительной связи с сестрой (Цицерон, «За Целия», 32, 36, 78 и др.), отсюда этот намёк в ст. 1—2. Концовка эпиграммы, однако не совсем ясна.
80. <НА ГЕЛЛИЯ>
См. № 74. Примыкает к циклу инвектив № 74, 88—91, 116; главным мотивом перекликается с № 59 и 97—98. «Полдневный сон» (ст. 4) — сиеста на время полуденного зноя; счёт часов в Риме начинался с рассвета, полдень приходился на 6 часов, сон до 8 часов считался изнеженно долгим.
81. <К ЮВЕНЦИЮ, С РЕВНОСТЬЮ>
Некоторые комментаторы произвольно отождествляют соперника с Аврелием, адресатом № 15 и 21 (натянутая игра слов Aurelius — inaurata «раззолочённая»).
Ст. 3. Пизавра — город в Умбрии; он не имел гавани и поэтому мог слыть «сонным» (точнее, «мертвецким», moribunda — намёк на нездоровый климат?).
Ст. 4. …с раззолочённой главой! — Позолоченные статуи ставились в Риме с 181 г. до н. э. в большом количестве; золото сравнивается с бледностью, как в № 64, 100 (см. примеч.)
82. <К КВИНТИЮ>
Адресат, по-видимому, тождественен с веронским Квинтием из № 100, а женщина, за которую они спорят, — с Ауфиленой (№ 100, 110—111), хотя старые комментаторы охотно видели в ней Лесбию.
83. <НА МУЖА ЛЕСБИИ>
Если Лесбия — это Клодия, то муж её — Кв. Метелл Целер, претор 63 г., наместник Предальпийской Галлии в 62 г., консул 60 г., умерший в 59 г. (ходили слухи, что он отравлен Клодией); стало быть, эпиграмма написана до 59 г. Впрочем, под словом vir мог подразумеваться и не муж, а постоянный любовник («Лесбия часто меня при своём мужчине порочит…»). В последнем стихе перевод сделан по конъектуре Липсия coquitur; при обычном чтении loquitur будет «…так и горит и ворчит».
84. <НА АРРИЯ>
Видимо, имеется в виду Кв. Аррий, второстепенный оратор «из подручных Красса», упоминаемый Цицероном («Брут», 242). «В Сирию послан он был» (ст. 7), вероятно, в походе Красса на Парфию, начавшемся осенью 55 г. Осмеиваемая манера произношения развилась в латинском языке в I в. до н. э. (отчасти под греческим влиянием), была предметом живых обсуждений (Варрон, Цезарь, Цицерон) и обычно считалась вульгарной («постоянное придыхание делает речь простонародной» — Нигидий Фигул у Геллия, XIII, 6). Катулл именно на то и намекает, что речь Аррия выдаёт его простонародное происхождение, по крайней мере, по материнской линии («вольноотпущенник дядя», ст. 5). Commoda значит «выгоды» (в частности, займы), insidiae — «козни»; Квинтилиан подтверждает (I, 5, 20 — конец I в. н. э.), что с придыханием произносились даже такие слова, как corona, centurio и praeco, «как это до сих пор можно видеть в надписях; об этом написана известная эпиграмма Катулла».
85. <О ЛЮБВИ И НЕНАВИСТИ>
По сходству мысли с № 72 и 75 считается, что относится к Лесбии; заключительный образ (excrucior) перекликается с № 76, 10. Не поддаётся переводу игра глагольных форм, объединяющих вопрос и ответ: «…ты спросишь, почему я это делаю? Не знаю, но что со мною делается, я чувствую…» В греческой поэзии основной образ этого двустишия впервые появляется у легкомысленного Анакреонта (фр. 79: «Люблю и не люблю тебя, / И буйствую и не буйствую…»), а потом становится предметом обсуждения у философов («чрезмерная любовь, говорит Феофраст, часто бывает причиною возникновения ненависти», — Плутарх, «Катон Старший», 37) и из греческой комедии попадает к Теренцию («Евнух», 72: «и тошно, и любовь горит»). Из русских переводов этого непереводимого по краткости парадокса (odi et amo = «ненавижу и люблю»), кроме приведённых в «Дополнениях», заслуживают внимания ещё два перевода:
И ненавижу тебя и люблю. — Почему же? — ты спросишь.
Сам я не знаю, но так чувствую я — и томлюсь.
(Ф. А. Петровский)
И ненавижу её и люблю. Это чувство двойное.
Боги, зачем я люблю? и ненавижу зачем!
(Я. Э. Голосовкер)
Первый интересен тем, что в нём подставлено слово «тебя» вместо обычного «её» (что вполне возможно), второй — смелостью, с какой видоизменена «рассудочная» часть стихотворения, не соответствующая романтическому представлению о Катулле.
86. <НА КВИНТИЮ»
Квинтия, которую сравнивали с Лесбией, ближе неизвестна (сестра веронского Квинтия, № 82 и 100?). Темой женской красоты стихотворение пересекается с № 43; здесь она заостряется и терминологически (что не поддаётся переводу) — обсуждается новое в латинском языке слово formosa, которое для Катулла охватывает не только прежнее pulchra «красивая», но и venusta «обаятельная». Ср. Сенека, «Письма к Луцилию», 33, 5: «не та красива, у которой хвалят руку или ногу, а та, у кого весь облик не позволит восхищаться отдельными чертами» (пер. С. А. Ошерова); Петроний, фр. 31:
Мало иметь красоту; не пошлым женщина видом
Полюбовавшись в себе, может мечтать про успех.
Шутки, изящная речь, улыбки, остроты, игривость
Часто бывают сильней, чем чистота естества.
Только там красота, где что-то в ней есть от искусства;
Если же воля слаба, то обаянью конец.
87. <О ЛЕСБИИ>
В подлиннике стихотворение говорит о Лесбии не во втором, а в третьем лице; от этого строгий параллелизм эпиграммы (ослабленный в переводе) выступает ещё чётче. Конъектура «ты любима», по которой переведено стихотворение, введена была Скалигером, чтобы связать его с № 75, которое он считал оторвавшейся его концовкой.
88—90. <НА ГЕЛЛИЯ>
Ср. № 74. Геллиев грех напоминает Катуллу ходячие представления греков и римлян о том, что персидские жрецы-«маги, говорят, сходятся со своими матерями и дочерями и даже сёстрами, таков их устав» (Ксанф, фр. 28 М.). Об Океане и его жене Тефии («крайней», обтекающей мир со всех сторон) см. примеч. к № 64, 29.
91. <НА ГЕЛЛИЯ>
Стихотворение, по-видимому, хронологически предшествует трём предыдущим, воспроизводящим его центральный мотив (ст. 5—6 о кровосмесительстве), но не эффектно-парадоксальную логику. О дружбе Катулла с Геллием ср. № 116.
92. <О ЛЕСБИИ>
Стихотворение перекликается с № 83 на мужа Лесбии, но более схематически отточено. Значению гиперболического «проклинаю» (deprecor) в ст. 3 посвятил особую заметку Авл Геллий («Аттические ночи» VII, 6).
93. <НА ЦЕЗАРЯ>
Видимо, грубый ответ на предложение Цезаря помириться (после № 29 и 57 и перед № 54, т. е., в 55—56 гг.?). Потом, как известно из Светония («Юлий», 73), Цезарь всё-таки добился примирения. «Белый ли… чёрный ли» (ст. 2) — выражение поговорочное, ср. Цицерон, «Филиппики», II, 41; Федр, III, 15, 10.
94. <НА МАМУРРУ (?) >
Герой этой и трёх других эпиграмм (№ 105, 114, 115) обозначен у Катулла непристойным словом mentula, эвфемически переведённым «хрен» (а у Фета — «хлыщ»). Прямое обыгрывание этого прозвища и представляет собой данная эпиграмма. «Горшок за овощами пошёл» — несомненная пословица, но у других авторов она не встречается нигде. Считается, что под «Хреном» имеется в виду Мамурра, герой № 29 и 57 (на основании ст. 29, 13), но почему в одних эпиграммах Катулл называет Мамурру собственным именем, а в других условным, удовлетворительно не объяснено; по-видимому, цикл о «Хрене» сложился отдельно от № 29 и 57 (раньше, в пору веронской юности, судя по № 43? или позже, когда примирение с Цезарем мешало Катуллу называть цезарианца настоящим именем?).
95. <О «СМИРНЕ», ПОЭМЕ ЦИННЫ>
Г. Гельвий Цинна, друг Катулла, упоминался в № 10; его небольшая поэма о кровосмесительной любви царевны Смирны к её отцу Киниру, правителю Кипра (где течёт река Сатрах, ст. 5) и о её превращении в дерево, источающее благовонную смирну (мирру), вошла в поговорку продолжительностью работы над ней: отсюда знаменитый совет Горация («Наука поэзии», 388: «…до девятого года / Ты стихи храни про себя…»). Катулл противопоставляет его учёную краткость многословию стихов оратора Гортензия Гортала (адресанта № 65) и историка Волюзия («героя» № 36); они сравниваются с Антимахом Колофонским, знаменитым греческим эпиком (ок. 400 г.), на которого за его многословие нападали александрийские поэты-новаторы во главе с Каллимахом; тем самым Цинна невысказанно уподобляется самому Каллимаху, а это для поэта катулловского круга — высший комплимент.
96. <К ЛИЦИНИЮ КАЛЬВУ, НА СМЕРТЬ ЕГО ЖЕНЫ>
О Кальве см. № 14, 50 и 53. Отрывки из собственных стихов Кальва на смерть жены см. в Дополнениях; мотив загробной радости в них перекликается с Катуллом. «Римские поэты воспевали любовниц под условными именами, а жён под настоящими» (А. Ризе).
97. <НА ЭМИЛИЯ>
Эмилий ближе неизвестен. В Палатинской антологии есть сходные эпиграммы на человека с вонючим ртом (XI, 241—242 и 415, автор — Никарх), но они относятся уже к I в. н. э.
Ст. 6. …старый дорожный сундук… — Ploxenum — диалектизм («Катулл нашёл это слово на берегах По» — Квинтилиан, I, 5, 8): может быть, признак, что стихотворение написано в молодости в Вероне.
Ст. 10. …в мельне вертеть жернова. — Наказание для провинившегося раба.
98. <НА ВЕКТИЯ>
Вектий (или Виктий, в рукописях — разночтения) — лицо неизвестное; может быть, это Л. Веттий, тёмный доносчик, в 62 г. обвинявший Цезаря в причастности к заговору Катилины, а в 59 г. — целый ряд сенаторов в заговоре против Помпея; этому доносу не поверили, Веттий был взят под стражу и умер в тюрьме.
99. <К ЮВЕНЦИЮ>
Ср. № 48. Стихотворение комически играет медицинскими терминами, сглаженными в переводе (в ст. 14 названа в подлиннике чемерица, популярное в древности лекарство). Некоторые романтически настроенные филологи XIX в. (в том числе В. Лэндор, известный поэт) считали подложным заключительное двустишие, иронической прозой закругляющее эпиграмму.
100. <К ЦЕЛИЮ>
Адресат и его друг (ср. № 82) — неизвестные веронские приятели Катулла; об Авфилене см. № 110—111. Тождествен ли этот Целий адресату № 58, любовнику Клодии, — сомнительно.
101. <К БРАТУ, НАД ЕГО МОГИЛОЮ>
О своём брате, скончавшемся в Троаде и погребённом у моря в Ретее близ древней Трои, Катулл уже писал в № 65 и 68; в нашем стихотворении ст. 6 частично повторяет № 68, ст. 20 и 92. Катулл посетил могилу брата во время вифинской поездки 57—56 гг. и по римскому обычаю совершил на ней возлияния вином, водой, мёдом и маслом (ст. 3, 8). Стихотворение написано в традиционной форме эпитафии (ср., напр., Мелеагр, «Палатинская антология», VII, 476) — и заканчивается словами «привет и прости!» (ave atque vale) — заключительным восклицанием римского похоронного обряда, часто появляющимся в надгробных надписях.
102. <К КОРНЕЛИЮ (НЕПОТУ?) О СОХРАНЕНИИ ТАЙНЫ>
Адресат (ср. № 1?) и повод ближе неизвестны. О Гарпократе, боге молчания, см. примеч. к № 74, 4.
103. <К СВОДНИКУ СИЛОНУ>
Грубый и алчный сводник — традиционная фигура римской комедии. Катулл обнажает условность этого типа, указывая: алчность и грубость в действительности только мешают друг другу. Цифра 10 000 сестерций (фантастически высокая) повторяется в № 41 в сходной ситуации.
104. <К НЕИЗВЕСТНОМУ>
Считается, что речь идёт о Лесбии («ибо только о Лесбии мог Катулл сказать „жизнь моя”. — Р. Эллис), хотя сам Катулл в № 92 признавался: «постоянно её проклинаю». Слова «жизни милей» («жизнь моя») повторяются в № 109, 1 и № 68, 155; «драгоценнее глаз» — № 3, 14 и 82; оба — в № 45. Ни адресат, ни упоминаемый в конце стихотворения Таппон ближе неизвестны.
105. <НА МАМУРРУ (?), СОЧИНЯЮЩЕГО СТИХИ>
См. примеч. к № 94. На «учёность» Мамурры есть намёк в № 57, 7. Пи(м)плейская гора — в Пиерии, македонской области, посвящённой Музам; «вилами» — частое поговорочное выражение.
106. <НА ПРОДАЖНОГО МАЛЬЧИКА>
Крикун (глашатай) — непременный участник распродаж, объявляющий цены, в том числе и на рабов. Старые комментаторы произвольно отожествляли этого мальчика с Ювенцием или с Клодием.
107. <К ЛЕСБИИ>
На примирение после ссоры. Эпиграмма намеренно многословна: каждое слово повторяется по 2—3 раза в разных сочетаниях. В ст. 6 намёк на обычай отмечать счастливые дни белыми камешками — ср. № 68, 148 и примеч.
108. <НА КОМИНИЯ>
Может быть, адресат — П. Коминий из Сполеция, упоминаемый Цицероном как известный обвинитель (в частности — Корнелия, подзащитного Цицерона в громком процессе 66—65 гг.); это может объяснить политический оттенок слов «достойнейшим людям» (ст. 3: boni называли себя сенатские олигархи). Эпиграмма напоминает проклятия в «Ибисе» Овидия (167—178), образцом которого (и, по-видимому, Катулла) был Каллимах.
109. <О ЛЮБВИ НА ВСЮ ЖИЗНЬ>
Ср. № 70. По-видимому, обращено к Лесбии. Программные для этики Катулла слова «дружбы святой договор» (sanctae foedus amicitiae) перекликаются с № 76, 3; № 87, 3; № 77, 6; № 96, 4; № 100, 6. Слова эти — из латинской дипломатической терминологии и не раз употребляются у историков (Ливий, 42, 12; Саллюстий, «Югурта», 104; Тацит, «Анналы», II, 58).
110—111. <НА АВФИЛЕНУ>
Авфилена упоминается в № 100 и, может быть, в № 82. Мотив кровосмешения повторяется в № 88—90 и был, по-видимому, расхожим общим местом в этом типе эпиграмм.
112. <НА НАЗОНА («НОСАТОГО») >
Адресат — лицо неизвестное. Очень тёмная эпиграмма, построенная на малопонятном каламбуре со словом multus: «большой, многочисленный», «говорливый, докучный» (?) «пассивный развратник» (??).
113. <НА МЕЦИЛЛУ>
Первое консульство Помпея (вместе с Крассом) — 70 г., второе (тоже вместе с Крассом) — 55 г.; за эти 15 лет число любовников Мециллы увеличилось в тысячу раз. Эпиграмма приобретает остроту, если считать (как некоторые комментаторы), что Мецилла — это искажённое или зашифрованное имя Муции, жены самого Помпея в 70 г., которая, как уверяли, изменяла ему с Юлием Цезарем и с которой он развёлся в 61 г. Цинна, к которому обращается автор, — поэт, герой № 95 (ср. № 10).
114—115. <НА МАМУРРУ (?) >
См. примеч. к № 94; концовка № 115 повторяет то же обыгрыванье самим Катуллом данной клички. Описываемое поместье лежало близ пиценского города Фирма на Адриатике и было очень небольшим (югер — четверть гектара), даже включая рыболовные угодья («море воды», № 115, 2), так что гиперболическое его описание (до Океана, где воюет покровитель Мамурры Цезарь, и до гиперборейцев, блаженного Аполлонова народа на крайнем севере) иронично; иронично и сравнение его с легендарными богатствами лидийского царя Креза (VI в. до н. э.).
116. <К ГЕЛЛИЮ, ПОСЛЕ ПОПЫТКИ ПРИМИРЕНИЯ>
Геллий, неверный друг Катулла (№ 91), происходил из семьи, не чуждой литературным и философским интересам (см. примеч. к № 74), поэтому Катулл хотел «поднести» ему (mittere: переслать, перевести или посвятить, как Гортензию — № 66?) какие-то стихи из Каллимаха («Баттиада», как в № 65, 10); до нас они, по-видимому, не дошли.
Ст. 7. …укроюсь полою накидки… — защитная поза при драке («обернув руку плащом, я изготовился к бою», — говорит герой Петрония, 80). Что подразумевает Катулл за этой метафорой, не совсем ясно.