Многоуважаемый Николай Петрович, от всего сердца благодарю Вас за Ваш привет и за поздравление с Новым годом мне и жене моей. Поздравляю Вас и супругу Вашу, желаю всего лучшего (ибо к чему же стремиться человеку, как не к лучшему!) и да хранит бог Вашу дорогую Вам семью. Мы еще мало знакомы, а я уже видел от Вас много теплого, и поверьте, что ценю это.
В доме у меня до сих пор плохо. Болен Федя скарлатиной с тифом вот уже 4 недели, а теперь ему опять хуже. Но перенесет еще несколько дней, и если не беда - то несомненно ему будет лучше, так как болезнь эта имеет свои строгие законы развития. Но только б не случилось беды! За другого же ребенка (за Лилю) я не беспокоюсь: скарлатина была из очень легких. Анна Григорьевна теперь почти здорова, но страшно устала и расстроена нервами, должно быть, и я тоже.
Ваше известие об интересном госте из Англии прочел с большим удовольствием - и авось к тому времени я уже смогу выйти к людям. (Семейным; не семейных я и теперь посещаю).
"Дневник писателя" будет, что будет. Когда выйдет - непременно Вам пришлю №. А теперь так расстроен, что даже и заниматься "Дневником" не в силах. До свидания. Крепко жму Вам руку. Глубокий мой привет Вашей супруге, а моя Вам кланяется.
Р. S. Одна большая просьба. Если приедет гость еще прежде, чем я буду у Вас или извещу Вас о себе, то черкните мне только два слова, что он приехал.
(1) описка, следует: 76.
Многоуважаемый Николай Петрович,
Я не ответил Вам сию минуту на добрейшее и полное сочувствия письмо Ваше, но я ждал окончательного решения судьбы, и теперь вижу и, кажется, знаю, что бог нас помиловал: мальчик вдруг, среди ночи, повеселел, встал в своей кроватке, спросил есть, начал с нами разговаривать и смеяться; и вот с тех пор уже более суток просит есть с жадностию и потом спит по 8 часов сряду. И хоть симптомы продолжаются, но на исходе, и доктор не нарадуется и отвечает за жизнь безусловно. Что же до девочки, то она давно уже ходит и играет по всем комнатам. Одним словом, мы вздохнули...
Любезнейший Павел Александрович, я посылаю тебе просимые 30 р<ублей>. Ты так подробно описал свою болезнь, что теперь полагаю, конечно, уже здоров. Тришины говорили мне, что ты и в октябре пролежал две недели. С новым годом желаю тебе побольше счастья и получше здоровья.
Ты пишешь, что писал ко мне два письма. Я ни одного не получал, да и признаюсь тебе, это даже невероятно: почему всякое письмо ко мне доходит, а твои два ко мне не дошли?
Еще скажу тебе, Павел Александрович, что посылаю тебе из последних моих денег. Кончив работу и выбрав за нее всё, я (1) к настоящей минуте почти без гроша. Я никакого журнала не издаю, я хотел бы издавать сочинение и, не имея к тому средств, думаю издать по подписке. Но подписка только что объявлена, и совсем неизвестно, (2) окуплю ли я не только труд мой, но даже издание?
Вот почему, посылая тебе 30 р<ублей>, отымаю у несчастных детей моих. Я знаю, что скоро умру, а когда они останутся без меня, то ни одна рука не подаст им гроша. Я же продолжал до сих пор платить старые долги по журналу и еще месяц тому назад заплатил 1100 р<ублей> Евг<ению> Печаткину, за поставленную на журнал десять лет назад бумагу, по документам, принятым мною на себя за чужих. За это я получил только швырка. Сверх того, слышал, что в Москве осуждали меня за то, что "я тебя бросил и тебе не помогаю". Позволь тебя спросить, я ли не помогал тебе и деньгами, и ходя кланяться за тебя иногда таким лицам, которые моего посещения не стоят, а через тебя принимали меня свысока? Не десятки ли раз я лично и через людей рекомендовал тебя на места? Я ль виноват, что ты нигде не мог удержаться.
Когда твоя мать умирала, то сказала мне: "Не оставь Пашу". Я тебя не оставлял до сих пор, но теперь тебе близ 30-ти лет (3) и в обстоятельствах твоей жизни виноват не я. Полагаю, что могу уже больше и не помогать тебе, имея своих маленьких детей, ничем неповинных. Это знай.
Я полагаю, что с тобой происходит нечто странное: заранее уведомляешь, что хоть и получишь деньги, но отвечать не будешь потому, что завален делами. Но ведь это дико.
Если ты забыл поклониться в письме жене моей, то мог бы хоть прислать поцелуй моим детям. Они лежат теперь в скарлатине, и Федя целую неделю был при смерти.
До свидания.
Твой искренний
Я знал, что Мих<аил> Михайлович собирался в Москву, но что он уже ездил и приехал назад, о том ничего не слыхал. Детей твоих очень целую.
(1) далее было: ровно
(2) вместо: совсем неизвестно - было: вряд ли
(3) вместо: близ 30-ти лет - было: 30 лет
Многоуважаемый и дорогой Всеволод Сергеевич, у меня до сих пор карантин (хотя дети выздоравливают), и вот почему я к Вам до сих пор не заходил. Мысль Ваша пустить в публику несколько сведений о "Дневнике писателя", конечно, очень мне нравится (сами можете это представить), но в настоящую минуту ничего еще почти не могу сообщить Вам, кроме самого общего. В 1-м № будет, во-первых, самое маленькое предисловие, затем кое-что о детях - о детях вообще, о детях с отцами, о детях без отцов в особенности, о детях на елках, без елок, о детях преступниках... Разумеется, (1) это не какие-нибудь строгие этюды или отчеты, а лишь несколько горячих слов и указаний... Затем о слышанном и прочитанном, - всё (2) или кое-что, поразившее меня лично за месяц. Без сомнения, "Дневник писателя" будет похож на фельетон, но с тою разницею, что фельетон за месяц естественно не может быть похож на фельетон за неделю... Тут отчет о событии, (3) не столько как о новости, сколько о том, что из него (4) (из события) останется нам более постоянного, более связанного с общей, с цельной идеей. Наконец, я вовсе не хочу связывать себя даванием отчета... Я не летописец; это, напротив, совершенный дневник в полном смысле слова, то есть отчет о том, что наиболее меня заинтересовало лично, - тут даже каприз. Сам не знаю, добрейший Всеволод Сергеевич, выйдет ли что-нибудь путное, порой кажется, что напрасно взялся; а, впрочем, что бог пошлет, только (между нами это) почти ни одной строки еще не написано! Матерьялов же (на 1-й №) собрано и записано более чем на 4 (6) печатных листа.
Спасибо за пожелание здоровья "Дневнику". Я же желаю здоровья Вам и семейству Вашему, а статьи Ваши и без того довольно здоровы. Некоторые из них приятно поразили меня своею обдуманностью (NВ. Вовсе не потому, что Вы обо мне писали, за что, впрочем, Вам благодарен.)
Извините за помарки, страшно спешу. До свидания, голубчик, крепко жму Вашу руку.
Ваш весь
"Голос" (воскресенье 11-е января) публикует (в объявлениях) о том, что печатается книга "Исторические исследования и статьи К. П. Победоносцева". Вот об чем упомяните непременно. Это должно быть нечто чрезвычайно серьезное, прекрасное и любопытное очень. Я жду чего-нибудь очень важного от этой книги. Это огромный ум. Выйдет в конце января.
В конце же января появится (5) в "Р<усском> вестнике" "Анна Каренина" - вот Вам и есть об чем поговорить, о близком появлении этих 3-х вещей. А "Подросток" выйдет в свет 16-го января. Так мне сказал издатель Кехрибарджи.
(1) далее было: все статьи
(2) далее было: что
(3) было: не столько о событии
(4) было: в нем
(5) было: появятся
Милостивый государь Василий Константинович,
Не беспокойтесь, я деньги получил из магазина Базунова аккуратно. Возвращаю Вам билет.
"Дневник" январь выслал Вам в Верхнеднепровск по Вашему адрессу.
Р. S. О Базунове я слышал двояко, и сам не знаю, на чем остановиться. Есть слухи, его оправдывающие. Во всяком случае магазин продолжит дела и до времени я оставляю там подписку. Впрочем, вероятнее, что он бежал, обманув люд; но магазин кому-то сдан.
С истинным уважением имею честь быть Вашим покорнейшим слугою.
Многоуважаемый Яков Петрович,
Благодарю за привет и рад, что от Вас. К Вам собираюсь месяца три, но всё разные хлопоты, доходившие до мучений, мешали. "Дневником" моим я мало доволен, хотелось бы в 100 раз больше сказать. Хотел очень (и хочу) писать о литературе и об том именно, о чем никто с тридцатых еще годов ничего не писал: О ЧИСТОЙ КРАСОТЕ. Но желал бы не сесть с этими темами и не утопить "Дневник". В четыре дня продал 3000 экземпляров в Петербурге. Что же до Москвы и до городов, то не знаю, продастся ли там хоть один экземпляр, так это не организовано, и к тому же все буквально не понимают, что такое "Дневник" - журнал или книга? Но о "Дневнике" потом. Ну, как можно, скажите, так всё хворать? А давно я Вас не видел. Непременно зайду на днях. А теперь еще раз благодарю за письмо.
Весь Ваш
Р. S. Да кем же нам и быть, как не одинако<во>го (1) пошиба людям?
(1) было: одного
Милостивый государь,
Я вполне сочувствую всему, что Вы написали о Вашей деятельности как редактора "Каз<анских> губерн<ских> ведомостей", и всегда смотрел на развитие сил нашей окраинской прессы как на указатель общего развития сил нашей родины. Дело это еще в будущем, но людей твердых и с ясными взглядами на дело желательно бы иметь заране, и письмо Ваше я прочел с большим удовольствием.
Высылаю Вам желаемые Вами два экземпляра моего "Дневника" и 10 на комиссию. Казань - город чуть не в 100000 жит<елей>. Может, что и сделаете с "Дневником". Здесь в Петербурге он имел успех для меня (1) неожиданный в эти первые 5 дней по появлении.
Остаюсь готовый к услугам
Ваш
(1) было: даже для меня
Глубокоуважаемая Христина Даниловна!
Позвольте мне поблагодарить Вас за Ваш искренний и радушный привет. Писателю всегда милее и важнее услышать доброе и ободряющее слово прямо от сочувствующего ему читателя, чем прочесть какие угодно себе похвалы в печати. Право, не знаю, чем это объяснить: тут, прямо от читателя, - как бы более правды, как бы более в самом деле. Итак, благодарю Вас и если несколько опоздал ответом, то потому, что уж очень работал над февральским выпуском и едва поспел к сроку.
Примите уверение самого глубокого к Вам уважения.
Ваш слуга
На конверте: В Харьков. Ее Высокородию Христине Даниловне Алчевской.
Милый и многоуважаемый брат Андрей Михайлович, посылаю тебе мою весьма беспорядочно изданную книгопродавцем Кехрибарджи книгу. Издал, объявил в газетах, заложил куда-то издание и только через 2 месяца пустил в продажу, что повредило книге. О себе скажу, что очень занят постоянно, взял даже не по силам дело. Издаю "Дневник писателя", подписка не велика, но покупают отдельно (по всей России) довольно много. Всего печатаю в 6000 экземплярах и все продаю, так что оно, пожалуй, и идет. Анна Григорьевна мне помогает, но до того истощено ее здоровье (особенно кормлением ребенка), что я за нее стал серьезно бояться. С твоими детьми иногда вижусь. Я, голубчик брат, хотел бы тебе высказать, что с чрезвычайно радостным чувством смотрю на твою семью. Тебе одному, кажется, досталось с честью вести (1) род наш: твое семейство примерное и образованное, а на детей твоих смотришь с отрадным чувством. По крайней мере, семья твоя не выражает ординарного вида каждой среды и средины, а все члены ее имеют благородный вид выдающихся лучших людей. Заметь себе и проникнись тем, брат Андрей Михайлович, что идея непременного и высшего стремления в лучшие люди (в буквальном, самом высшем смысле слова) была основною идеей и отца и матери наших, несмотря на все уклонения. Ты эту самую идею в созданной тобою семье твоей выражаешь наиболее из всех Достоевских. Повторяю, вся семья твоя произвела на меня такое впечатление. Семья брата Миши очень упала, очень низменна, необразованна. Моя же так мала, что и не знаю, что будет. Чрезвычайно бы хотел прожить лет хоть 7 еще, чтоб хоть немного ее устроить и поставить на ноги. Да и мысль, что детки мои будут помнить мое лицо, по смерти моей, была бы мне очень приятна. Желаю тебе всякого счастья. Целую руку и дружески (2) жму ее у твоей жены. Детям твоим обо мне напомни. Мои выздоровели, берегу их. Какая миленькая девочка у Рыкачевых. Мы у них были, и мне на них было очень приятно смотреть. Дочка твоя была у меня на днях. Я же сам захворал лихорадкой и вот уже 5-й день сижу дома и принимаю хинин, и всё идет благополучно. Анна Григорьевна Вам от души кланяется.
А пока твой весь
(1) было: продолжить
(2) было: крепко
(3) ниже рукой А. Г. Достоевской приписано: "Мне очень приятно подтвердить всё то, что написал Вам муж, а вместе с тем и повторить уверение в самом искреннем моем уважении и привязанности моей к Вам и к семейству Вашему. Анна Достоевская".
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Даю еще два полулиста оригиналу (30 и 31). Тот оригинал, который Вы получили вчера, 28-го, в 8 часов утра, не был еще набран вечером в 7 часов. Сделайте одолжение, Михаил Александрович, распорядитесь. Не жертвуйте мною "Гражданину".
Завтра днем же, в 6 часов, доставлю еще оригиналу, а 30 утром в 8 часов доставлю окончание.
Ради бога, не утопите.
В<аш>
Глубокоуважаемая Христина Даниловна! (1)
Очень прошу Вас извинить, что отвечаю Вам не сейчас. Когда я получил письмо Ваше от 9 марта, то уже сел за работу. Хоть я и кончаю работу примерно к 25-му месяца, но остаются хлопоты с типографией, затем с рассылкой и проч<ее>. А нынешний месяц к тому же заболел простудой, да и теперь еще не выздоровел.
Письмо Ваше доставило мне большое удовольствие, особенно приложение главы из Вашего дневника; это прелесть; но я вывел заключение, что Вы одна из тех, которые имеют дар "одно хорошее видеть".
Про приют г-жи Чертковой я, впрочем, ничего не знаю (но узнаю при первой возможности); я верю, что всё так и есть, как Вы написали, но может быть, рядом есть и что-нибудь нежелательное, - этого Вы не хотели заметить. Всё это рисует характер, и я слишком Вас уважаю за эту самую черту. Кроме того, вижу, что Вы сама - из новых людей (в добром смысле слова) - деятель, и хотите действовать. Я очень рад, что познакомился с Вами хоть в письмах. Не знаю, куда меня пошлют на лето доктора: думаю, что в Эмс, куда езжу уже два года, но, может быть, и в Ессентуки, на Кавказ; в последнем случае, хоть, может быть, и крюку сделаю, а заеду в Харьков, на обратном пути. Я давно уже собирался побывать на нашем юге, где никогда не был. Тогда, если бог приведет и если Вы мне сделаете эту честь, познакомимся лично.
Вы сообщаете мне мысль о том, что я в "Дневнике" разменяюсь на мелочи. Я это уже слышал и здесь. Но вот что я, между прочим, Вам скажу: я вывел неотразимое заключение, что писатель - художественный, кроме поэмы, должен знать до мельчайшей точности (исторической и текущей) изображаемую действительность. У нас, по-моему, один только блистает этим - граф Лев Толстой. Victor Hugo, которого я высоко ценю как романиста (2) (за что, представьте себе, покойник Ф. Тютчев на меня даже раз рассердился, сказавши, что "Преступление и наказание" (мой роман) выше "Misйrables"), хотя и очень иногда растянут в изучении подробностей, но, однако, дал такие удивительные этюды, которые, не было бы его, так бы и остались совсем неизвестными миру. Вот почему, готовясь написать один очень большой роман, я и задумал погрузиться специально в изучение - не действительности, собственно, я с нею и без того знаком, а подробностей текущего. Одна из самых важных задач в этом текущем, для меня, например, молодое поколение, а вместе с тем современная русская семья, которая, я предчувствую это, далеко не такова, как всего еще двадцать лот назад. Но есть и еще многое кроме того.
Имея 53 года, можно легко отстать от поколения при первой небрежности. Я на днях встретил Гончарова, и на мой искренний вопрос: понимает ли он всё в текущей действительности или кое-что уже перестал понимать, он мне прямо ответил, что многое перестал понимать. Конечно, я про себя знаю, что этот большой ум не только понимает, но и учителей научит, но в том известном смысле, в котором я спрашивал (и что он понял с 1/4 слова. NВ. Это между нами) он, разумеется, - не то что не понимает, а не хочет понимать. "Мне дороги мои идеалы и то, что я так излюбил в жизни, прибавил он, я и хочу с этим провести те немного лет, которые мне остались, а штудировать этих (он указал мне на проходившую толпу на Невском проспекте) мне обременительно, потому, что на них пойдет мое дорогое время"... Не знаю, понятно ли я Вам это выразил, Христина Даниловна, (3) но меня как-то влечет еще написать что-нибудь с полным знанием дела, вот почему я, некоторое время, и буду штудировать и рядом вести "Дневник писателя", чтоб не пропадало даром множество впечатлений. Всё это, конечно, идеал! Верите ли Вы, например, тому, что я еще не успел уяснить себе форму "Дневника", да и не знаю, налажу ли это когда-нибудь, так что "Дневник" хоть и два года, например, будет продолжаться, а всё будет вещью неудавшеюся. Например: у меня 10-15 тем, когда сажусь писать (не меньше); но темы, которые я излюбил больше, я поневоле откладываю: места займут много, жару много возьмут (дело Кронеберга, например), №-ру повредят, будет неразнообразно, мало статей; и вот пишешь не то, что хотел. С другой стороны, я слишком наивно думал, что это будет настоящий дневник. Настоящий дневник почти невозможен, а только показной, для публики. Я встречаю факты и выношу много впечатлений, которыми очень бываю занят, - но как об ином писать? Иногда просто невозможно. Например: вот уже три месяца, как я получаю отовсюду очень много писем, подписанных и анонимных, - всё сочувственные. Иные писаны чрезвычайно любопытно и оригинально, и к тому же всех возможных существующих теперь направлений.
По поводу этих всех возможных направлений, слившихся в общем мне приветствии, я и хотел было написать статью, и именно впечатление от этих писем (без обозначения имен). К тому же тут мысль, всего более меня занимающая: "в чем наша общность, где те пункты, в которых мы могли бы все, разных направлений, сойтись?". Но, обдумав уже статью, я вдруг увидал, что ее, со всею искренностью, ни за что написать нельзя; ну, а если без искренности - то стоит ли писать? Да и горячего чувства не будет.
Вдруг, третьего дня, утром, входят ко мне две девицы, обе лет по 20. Входят и говорят: "Мы хотели с Вами познакомиться еще с поста. Над нами все смеялись и сказали, что Вы нас не примете, а если и примете, то ничего с нами не скажете. Но мы решили попытаться, и вот пришли, такая-то и такая-то". Их приняла сначала жена, потом вышел я. Они рассказали, что они студентки Медицинской академии, что их там женщин уже до 500 и что они "вступили в академию, чтоб получить высшее образование и приносить потом пользу". Этого типа новых девиц я не встречал (старых же нигилисток знаю множество, знаком лично и хорошо изучил). Верите ли, что редко я провел лучше время, как те два часа с этими девицами. Что за простота, натуральность, свежесть чувства, чистота ума и сердца, самая искренняя серьезность и самая искренняя веселость! Через них я конечно познакомился со многими, такими же, и признаюсь Вам - впечатление было сильное и светлое. Но как описать его? Со всею искренностью и радостью за молодежь невозможно. Да и личность почти. А в таком случае, какие же я должен заносить впечатления?
Вчера вдруг узнаю, что один молодой человек, еще из учащихся (где - не могу сказать), и которого мне показали, будучи в знакомом доме, зашел в комнату домашнего учителя, учившего детей в этом семействе, и, увидав на столе его запрещенную книгу, донес об этом хозяину дома, и тот тотчас же выгнал гувернера. Когда молодому человеку, в другом уже семействе, заметили, что он сделал низость, то он этого не понял. Вот Вам другая сторона медали. Ну как я расскажу об этом? Это личность, а между тем тут не личность, тут характерен был особенно, как мне передавали, тот процесс мышления и убеждений, вследствие которых он не понял, и об чем можно было бы сказать любопытное словцо.
Но я заболтался, к тому же я ужасно не умею писать писем. (4) Простите и за почерк, у меня грипп, болит голова и нынешний день - лом в глазах, потому пишу, почти не видя букв.
Позвольте пожать Вам руку и сделайте мне честь считать меня в числе многих глубоко уважающих Вас людей.
Примите в том мои уверения.
Ваш слуга
(1) было: Давыдовна
(2) было: романтика
(3) было: Давыдовна
(4) было: письма
Милостивый государь Петр Васильевич,
Простите, что долго не отвечал на письмо Ваше от 18 марта: или был занят, или нездоров. Благодарю Вас сердечно за Ваши хорошие слова обо мне. Что касается до Вашего предложения прислать Вам мою точную биографию, то прямо Вам заявляю, что в настоящее время к тому не способен. Это возьмет у меня много времени и даже труда, и для меня это не так легко, как Вы думаете. Вследствие падучей моей болезни, которая, впрочем, почти уже меня не беспокоит, я отчасти потерял память и - верите ли - забыл (буквально забыл, без малейшего преувеличения) сюжеты моих романов и лица, выведенные, даже "Преступление и наказание". Тем не менее общую-то связь жизни моей помню. Неподписанные статьи мои хоть и были (критические, во "Времени"), но я от них отрекаюсь. Но вот что я могу Вам обещать: летом, в июле, я, вероятно, буду в Эмсе, где буду лечить мою грудь, и там составлю Вам мою биографию - и такую, какой еще нигде не бывало, хотя и не бог знает какую длинную (в 1/2 листа печатных), напишу по-своему, так как не пишут биографий литераторов в лексиконах. С этим материалом и сделайте, что Вам угодно.
Биографию же брата моего не обещаю в полноте, ибо наполовину не знаю, где и когда он напечатал иные свои вещи.
Что же до фотографической карточки, то ее у меня никогда не бывало. Есть какая-то в продаже, но не знаю, откуда она: я никогда не снимался, на меня совсем непохожая. К лету, однако же, может быть, и снимусь (многие пишут и просят), тогда и пришлю Вам.
Прошу принять уверение в глубочайшем к Вам уважении Вашего покорнейшего слуги.
Многоуважаемая Софья Ефимовна,
Мне очень трудно так прямо, в письме, переслать к Вам несколько названий необходимых для Вас книг. Не захотите ли сами зайти ко мне на одну минутку в один из текущих дней, от 3-х до 4-х пополудни? Хоть я и занят, но для Вас найду несколько минут ввиду Вашей чрезвычайной ко мне доверенности, которую умею оценить. Книгу выбрать надо сообразно с складом ума, а потому лучше узнать друг друга ближе.
А в ожидании
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Вот Вам подписанная корректура первого листа и окончательный текст: "За умершего", 3 1/2 полулистка, 7 страниц. Больше ничего не будет. Заметьте, что это моя рука, то есть вместо 7 выйдет, наверно, 9 страниц (1) прежнего письма. Теперь вопрос: как Вы справитесь? (то есть не с печатанием: всё доставлено вовремя, и я не опоздал), а с числом листов? Ясное дело, что более 1-го листа и 3/4-й; пусть будет два листа, но как Вы их разместите, не останется ли пустой страницы? Об этом обо всём, о чем желал бы поговорить лично, но до сих пор я Вас не мог застать, а в понедельник всё у Вас было заперто. Я сидел всю ночь и проснусь разве в третьем часу пополудни. К 5 буду в типографии. Но, если надо быть раньше, дайте знать, и если надо меня разбудить, то пусть разбудят. На письмах ужасно тяжело объясняться.
Ваш
(1) было: обыкновенных страниц
Любезнейший Михаил Александрович, посылаю Вам окончание майского №. (1) Кроме первого листа выдано мною 26 страниц. Боюсь очень, что составит (с объявлением, которое, впрочем, можно сократить) более полулиста. Между тем, если выдать № в лист и три четверти, то не имею и положительно не могу доставить более ни строчки текста. Итак, во что бы то ни стало надобно выдать № в 1 1/2 листа, не более. Как сделать? Вчера целый день жаждал с Вами переговорить.
Кроме того, вчера в 10 часов вечера видел, что доставленные вчера мною листки и не начались набираться. Беда в том, что цензор Ратынский может даже завтра вечером уехать. Он, однако же, будет ждать днем, чтоб подписать. С другим же цензором можно и опоздать, да и условился я в Цензурном комитете, что этот номер подпишет Ратынский. Итак, выручите, Михаил Александрович, всё теперь зависит от Вас.
№. Эти листки пометил особой нумерацией: забыл цифру, на которой остановился.
(1) далее было: Всего по моему счету 26 страниц. На втору<ю>
Многоуважаемая и дорогая Христина Даниловна!
Как только получили третьего дня Ваше письмо, тотчас же с Анной Григорьевной положили ехать к Вам опять в тот же вечер. Но случилось столько бед с "Дневником" (исчезновение метранпажа, закрытие типографии и проч.), что я до первого часу ночи прохлопотал, а потом с часу до шести утра я работал, пересчитывал строчки (Вы этой глупейшей мудрости не знаете, счастливая Христина Даниловна!). Наконец, в субботу, положили ехать к Вам наверно, но в 7 часов утра я лег, а в одиннадцать меня разбудили - беда!
165 строк лишних надобно выкинуть или дать еще двести слишком строк оригиналу, чтоб было или 1 1/2 листа, или 1 3/4 листа. Вскочил, оделся, побежал в типографию, просидел до 5 часов пополудни, ждал оттисков и, наконец-то, режа по живому телу, нашел возможность выбросить 165 строк. Иду домой; думаю, теперь пообедаем, и к Вам. И вдруг новость - присылают из типографии известие, что исчез мой цензор, уехал из Петербурга, так "что теперь делать?" Не пообедав и не отдохнув, беру оттиски, бросаюсь к другому цензору, Лебедеву, у Исакиевского собора (с которым не знаком), и - не застаю дома. Сажусь у него и начинаю описывать ему мое положение в письме, оставляю корректуры, и, однако, голова уже кружится. Еду в типографию, там с метранпажем рассчитываем каждую оставшуюся минуту, насколько потерпит выход № от промедления, - слава богу, есть надежда, что выйдет в понедельник. Домой воротился в 1/2 девятого, пообедали - половина десятого, подумали-подумали и решили с женой не ехать: и поздно, и, может быть, опять какое-нибудь известие из типографии. (Но так и всегда в самом конце каждого месяца.) Решился написать Вам всё это, дорогая и добрейшая Христина Даниловна, - завтра от 5 до 7 часов у Вас будем пожалуйста, не осудите, поверьте, что едва на ногах стою. Ваше доброе расположение к нам нас с женой трогает, как если бы Вы были наша дорогая, родная сестра, или еще гораздо больше, так мы Вас оба любим и ценим. Не беспокойтесь, я Вас два раза видел и слушал и составил уже о Вас твердое мнение. Вы редкое, доброе и умное существо. Такие, как Вы, везде теперь нужны. А мы с женой именно Вас любим по-родственному, как правдивое и искреннее умное сердце.
Но, довольно. Отнесите тоже к нервам и расстройству. Крепко жму Вам руки. Жена Вам кланяется. Алексею Кирилловичу мой глубокий поклон.
Ваш весь
На конверте: Здесь Ее высокородию Христине Даниловне Алчевской.
В Большой Конюшенной в отель Демут от Ф. М. Достоевского.
Многоуважаемая Христина Даниловна,
Жена уехала в почтамт с тюками "Дневника" для отсылки книгопродавцам одиннадцати губерний. Мне поручила Вас принять и удержать до ее возвращения, если на случай она опоздает. Но она опоздала, и Ваше письмо я прочел, предчувствуя, что Вы уезжаете. И во-первых, ужасно погоревал, что уже Вас не увижу, а жена будет ужасно (1) горевать. Предчувствую, в каких Вы хлопотах, если Вам уезжать. Крепко жму Вам руку за себя и за Анну Григорьевну. Хоть иногда да напишите что-нибудь нам сюда, а мы Вам. Когда же увидимся? Не будете ли хоть осенью али зимой? Помните о нас хорошо: повторяю Вам, мы оба, я и жена, редко кого так полюбили и оценили, как Вас, и любим Вас искренно. Жить на свете недолго, мгновение, и до восьмидесяти лет проживешь, а много ли потом вспомнишь людей искренно любивших, искренно дружески преданных. Дай бог счастья Вашим малюткам. Алексею Кирилловичу мое глубочайшее уважение и крепкое рукопожатие.
Весь Вам преданный
(1) было: еще пуще
(2) ниже рукой А. Г. Достоевской приписано: "Р. S. Сейчас воротилась и я и ужасно, ужасно (чуть не до слез) жалею, что Вас не увижу, утешаю себя мыслью, что, может быть, увидимся еще раз в этом году и тогда, бог даст, нам удастся видаться чаще и поближе сойтись. Дорогая Христина Даниловна, если б Вы знали, какое отрадное впечатление Вы на нас произвели и как мы искренно Вас полюбили! Неужели Вы не будете писать нам? Пожалуйста, мы будем ждать от Вас весточки даже летом (адрес: Ф. М. Д. в Старую Руссу). До свидания, дорогая Христина Даниловна, крепко жму Вашу руку и остаюсь любящею Вас искренно Анна Достоевская. Алексею Кирилловичу, пожалуйста, передайте мое глубокое уважение. Деточек поцелуйте покрепче, особенно Николу за Крым".
Милостивый государь,
Извините, что отвечаю только сегодня на письмо Ваше от 3-го июня, но был нездоров припадком падучей болезни.
Вы задаете вопрос мудреный - тем собственно, что на него отвечать долго. Дело же само по себе ясное. В искушении диавола явились (1) три колоссальные мировые идеи, и вот прошло 18 веков, а труднее, то есть мудренее, (2) этих идей нет и их всё еще не могут решить.
"Камни и хлебы" значит теперешний социальный вопрос, среда. Это не пророчество, это всегда было. "Чем идти-то к разоренным нищим, похожим от голодухи и притеснений скорее на зверей, чем на людей - идти и начать проповедовать голодным воздержание от грехов, смирение, целомудрие - не лучше ли накормить их сначала? Это будет гуманнее. И до Тебя приходили проповедовать, но ведь Ты Сын божий, Тебя ожидал весь мир с нетерпением; поступи же так, как высший над всеми умом и справедливостью. Дай им всем пищу, обеспечь их, дай им такое устройство социальное, чтоб хлеб и порядок у них был всегда - и тогда уже спрашивай с них греха. Тогда, если согрешат, то будут неблагодарными, а теперь - с голоду грешат. Грешно с них и спрашивать.
Ты - Сын божий, стало быть, Ты всё можешь. Вот камни, видишь, как много. Тебе стоит только повелеть - и камни обратятся в хлеб.
Повели же и впредь, чтоб земля рождала без труда, научи людей такой науке или научи их такому порядку, чтоб жизнь их была впредь обеспечена. Неужто не веришь, что главнейшие пороки и беды человека произошли от голоду, холоду, нищеты и из всевозможной борьбы за существование".
Вот 1-я идея, которую задал злой дух Христу. Согласитесь, что с ней трудно справиться. Нынешний социализм в Европе, да и у нас, везде устраняет Христа и хлопочет прежде всего о хлебе, призывает науку и утверждает, что причиною всех бедствий человеческих одно - нищета, борьба за существование, "среда заела".
На это Христос отвечал: "не одним хлебом бывает жив человек", - то есть сказал аксиому и о духовном происхождении человека. Дьяволова идея могла подходить только к человеку-скоту, Христос же знал, что хлебом одним не оживишь человека. Если притом не будет жизни духовной, идеала Красоты, то затоскует человек, умрет, с ума сойдет, убьет себя или пустится в языческие фантазии. А так как Христос в Себе и в Слове своем нес идеал Красоты, то и решил: лучше вселить в души идеал Красоты; имея его в душе, все станут один другому братьями и тогда, конечно, работая друг на друга, будут и богаты. Тогда как дай им хлеба, и они от скуки станут, пожалуй, врагами друг другу.
Но если дать и Красоту и Хлеб вместе? Тогда будет отнят у человека труд, личность, самопожертвование своим добром ради ближнего - одним словом, отнята вся жизнь, идеал жизни. И потому лучше возвестить один свет духовный.
Доказательство же, что дело в этом коротеньком отрывке из Евангелия шло именно об этой идее, а не о том только, что Христос был голоден и дьявол посоветовал ему взять камень и приказать ему стать хлебом, доказательство именно то, что Христос ответил разоблачением тайны природы: "Не одним хлебом (то есть как животные) жив человек".
Если б дело шло только об одном утолении голода Христу, то к чему было бы заводить речь о духовной природе человека вообще? И некстати, да и без дьяволова совета Он мог и прежде достать хлеба, если б захотел. Кстати: вспомните о нынешних теориях Дарвина и других о происхождении человека от обезьяны. Не вдаваясь ни в какие теории, Христос прямо объявляет о том, что в человеке, кроме мира животного, есть и духовный. Ну и что же - пусть откуда угодно произошел человек (в Библии вовсе не объяснено, как бог лепил его из глины, взял от земли), но зато бог вдунул в него дыхание жизни (но скверно, что грехами человек может обратиться опять в скота).
Покорный слуга
Писарева училась и якшалась с новейшей молодежью, где дела не было до религии, а где мечтают о социализме, то есть о таком устройстве мира, где прежде всего будет хлеб и хлеб будет раздаваться поровну, а имений не будет. Вот эти-то социалисты, по моему примечанию, в ожидании будущего устройства общества без личной ответственности, покамест страшно любят деньги и ценят их даже чрезмерно, но именно по идее, которую им придают.
(1) было: собрали
(2) было: выше
Вы пишете, что я нападаю на этот небольшой кружок такого рода женщин. Вы ошиблись: я ни на кого не нападаю, я говорю о Писаревой совсем <нpзб.>, как это Вам пришло в голову. Ошиблись также, говоря про "небольшой кружок" - он большой, и чем дальше, тем больше.
Это всё те мужчины и женщины, которые ищут что-нибудь повыше средины и рутины, которые хотят жить духовно, хотят участвовать в деле человеческом, готовы на подвиги и на великодушие. Но, уходя из домов своих, попадаются в круги лиц, уверяющих их, что духовной жизни нет и что жизнь духовная сказка, а не реализм. Что великодушия тоже нет, а есть только борьба за существование.
Писарева спрашивает тогда "что делать?". Ей отвечают: быть повивальной бабкой. По крайней мере, будете полезны обществу. Уверовав, Писарева поступает в бабки: долгие годы учения, духовной пищи никакой, ей бы хотелось что-нибудь узнать, расширить взгляд, ум, приобрести образование, а между тем безо всякого образования натолкнули прямо на трудную специальность. Если она человек с сердцем, то, разумеется, надорвется и устанет. "Я бы желала видеть красоту людей и мира, проявить сама великодушие", думает она иногда про себя, а между тем везде одна борьба за существование! Наконец, ее поражает мысль: "великодушия нет, а ступайте в повивальные бабки - будьте тем полезны". Но если нет великодушия, не надо быть и полезным. Кому это? Под конец полное разочарование.
Вы пишете, чтоб я отыскал причины и не нападал на этих женщин. Повторяю - я не нападаю, а причины я Вам указал. Прибавлю и еще одну: необразованность, плохое воспитание в семье еще с детских лет и, при великодушных наклонностях, довольно сильная неразвитость ума <нpзб.> причин, не было <нpзб.>.
Я не знаю, каких Вы лет. Многого в Вашем письме я совсем не понял. Мне ничего не "удивительно", а мне только жалко.
А Вам совет: бойтесь относиться к такому, например, делу, как дело с Писаревой, так поверхностно. Лучше думать, и тогда, может быть, Вам понятно будет, что если сказать человеку: нет великодушия, а есть стихийная борьба за существование (эгоизм), - то это значит отнимать у человека личность и свободу. А это человек отдаст всегда с трудом и отчаянием. Мне, впрочем, нравится, что Вы мне написали. Одно принять присоветую (и вправе): пишите разборчивее.
Сегодня я выезжаю из Петербурга на месяц, а потому наша переписка, естественно, должна прекратиться.
Ваш доброжелатель
Почтеннейший Михаил Александрович,
Посылаю Вам текст 1-й главы июньского "Дневника писателя" для набора. Десять полулистков, значит, не более или немного более полулиста. Всего же в июньском № будет полтора и никак не более. Велите набрать и пошлите к цензору, но особенно прошу и умоляю продержать тщательно корректуру. (Теперешняя корректура, между нами сказать, похуже прежней.) Сам я буду в Петербурге не раньше 28-го июня (по 28-го наверно). Но до этого времени постараюсь хоть что-нибудь выслать, хоть еще пол-листа. Боюсь, что письмо это как-нибудь заблудится и долго не дойдет до Вас. Печатать будем в 6000-х экземплярах по-прежнему. Адрес мой здесь (на всякий случай): В Старую Руссу, Новгородской губернии, Ф. М. Достоевскому.
До свидания же, жму Вам руку. Ваш
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Посылаю Вам продолжение июньского "Дневника писателя", первую половину второй главы, всего 4 (1) почтовых листа (8 полулистов от 10-го до 18-го), а всего, с преждевысланными от 21-го (2) июня - у Вас теперь 18 полулистов, что составляет лист или почти лист. Осталось теперь всего выслать (3) на пол-листа печатных, ибо всего будет только полтора листа, как и в прежнем №. Опять-таки прошу о корректуре и о цензоре. Уполномочиваю Вас печатать, если надо будет уже начать, в 6000 экземплярах; сам надеюсь быть в Петербурге 28 числа. Кажется, не опоздаем, не так ли? До свидания.
Ваш весь
(1) далее начато: полу
(2) далее было: числа
(3) далее начато: по
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Посылаю Вам еще 18 полулистков (продолжение "Дневника") и 19-й полулисток не полный. Припоминая прошлый номер, думаю, что уже довольно текста. Если же, на случай, не достанется, то пустите какое-нибудь поболее объявление из прежних. Впрочем, я сам к тому времени прибуду, и может быть, даже раньше, чем получите настоящее письмо. Но, может случиться, что прибуду и 29-го, но уж никак не позже. Вообще считайте лучше, что более на этот № уже не будет тексту.
Но до свидания.
Ваш весь
Тут есть одна вставочка под знаком v=*. Пожалуйста, не забудьте ее вставить, по примеру прежних №№.
В конце объявлений будет вместо обыкновенного извещения о дне выхода "Дневника", следующее: "Следующий выпуск "Дневника писателя" появится 31-го августа, за июль и за август вместе, в двойном количестве листов".
Люб<езный> Мих<аил> Александрович, почти ни одной из вчера исправленных мною ошибок, во 2-й корректуре, не было поправлено вовсе, и даже из чрезвычайно важных, из меняющих смысл. Ужасть как этот № прошел несчастно! Но так как Вы уже начали печатать, то я и не исправлял ошибок.
Любезнейший Михаил Александрович,
Посылаю Вам тексту на 4 полулистка. Думаю, что довольно будет на три страницы. Писал не переписывая - разборчиво ли будет?
Что-то у нас с цензором? В 1-ом часу пополудни постараюсь быть в типографии.
Я прибавил заметку об опечатках в конце. Обратите внимание.
Весь Ваш
Любезный брат Николай Михайлович, я уже три дня как здесь с Анной Григорьевной. Если пожелаешь нас видеть, то зайди к нам. Я еду в Эмс, и думаю, в воскресенье (утром). Время теперь у нас очень хлопотливое, и мы мечемся туда и сюда. Думаю, что всего удобнее застать кого-нибудь из нас было бы поутру, примерно от 12 до 2-х часов. Здоров ли ты? Мы ждали тебя 30-го июня, по твоему обещанию.
До свидания, голубчик.
Весь твой
Р. S. Мы на нашей квартире.
Милый друг мой, Анечка, сегодня, в половину седьмого утра, я приехал в Берлин и остановился в "Britisch-Hotel" Unter den Linden. Но где-то ты теперь, вероятно, еще в Новгороде?
Я ужасно беспокоился о тебе, Аня, всю дорогу. Главное, что ты все последние дни ничего не спала, а работала и металась за четверых, а теперь опять этот переезд. Пока не получу от тебя письма (а когда еще это будет), беспокоиться не перестану и всё время для меня будет отравлено, я теперь это узнал по опыту, несмотря на развлечения дороги и хлопоты. Что до меня, то я доехал порядочно, без больших оказий, и в вагоне, за эти двое суток, успел-таки поспать. Впрочем, и в русском, и в немецком вагонах было не просторно, а, напротив, набито, но люди были сносные. Подъезжая только к Эйдкунену, ко мне привязался один жид, севший в Вильно, так сказать из высших жидов, богатый, имеющий двух сыновей в Петербурге - одного доктора, а другого адвоката. Он ужасно и беспрерывно плевал в вагоне и наплевал целые озера. С этими качествами он уселся напротив меня и начал излагать мне длиннейшую историю о том, как он едет в Карлсбад лечиться от геморроя, и какой у него геморрой, и когда закрылся, и какие шишки и проч. и проч., и я всё это должен был выслушать из деликатности, но никакой возможности не было избежать, так что он промучил меня часа четыре. В Эйдкунене разменял 100 руб., и дали с первого слова 265 марок с дробью, а в Петербурге едва-едва дали 262 марки. Пожалел, что остальные деньги были запрятаны и нельзя было разменять тут же. Затем вагон полетел. Товарищи - всё немцы, народ превежливый и преласковый, всё купцы, всё об деньгах и о процентах, и не понимаю только, чем я им показался, но все просто ухаживали за мной и относились ко мне почти с почтением. Они-то и дали мне поспать, выдвинув для меня подушки вагона и проч. Один был молодой немец из Петербурга и всё рассказывал остальным, что у него в Петербурге торгует папаша, что он бывает в Петербурге в высшем обществе, ездил в одном самом высшем обществе на охоту за медведями, представлял, как медведь встает на дыбы и ревет, как он выстрелил и ранил медведя и как тот, раненный, пустился бежать, выбежал на железную дорогу и бежал рядом с поездом, летевшим по дороге в Москву, и только на 8-й версте помер. Этот немецкий Хлестаков имел чрезвычайно солидный вид и, по-видимому, дельно толковал об гешефтах и процентах, потому что остальные немцы (и особенно один) были, кажется, знатоки дела и люди весьма солидные. Но и в русских, и в немецких вагонах - всё только об гешефтах и процентах, да об цене на предметы, на товары, об веселой матерьяльной жизни с камелиями и с офицерами - и только. Ни образования, ни высших каких-нибудь интересов - ничего! Я решительно не понимаю, кто теперь может что-нибудь читать и почему "Дневник писателя" еще имеет несколько тысяч покупщиков? Но все-таки эти немцы народ деликатный и ласковый, если не выведут из терпения, конечно, когда нельзя не обругать их. В Бромберге в час ночи объявил кондуктор, что стоим 8 минут. Этот шнельцуг коли 8 минут, то значит три. Я побежал поспеть в известное место на минутку, едва отыскал и вдруг слышу два звонка, бросился бежать назад (ужасно далеко) и вдруг слышу, что кондуктор уже захлопывает вагоны. Бегу сколько сил есть, прибегаю и не могу отыскать вагона, а №, 163, в темноте не видно. Кондуктор уже ушел дальше, свисток, хотят трогать. Вдруг в одно отворенное окошко, вагона за два от места, где стою, слышу: pst, pst, hier, hier! A, думаю, это наши: увидали меня и кличут; подбегаю, смотрю; выставил немец голову из вагона и - не знакомый. Я ему кричу, однако: Ist das hier? Он мне: Was hier? Эй, черт! хочу бежать дальше, а он мне: Hцren Sie, hцren Sie, was suchen Sie? A, der Teufel, mein Wagon! 163, ist das hier?
O nein, das ist nicht hier... - Ну так чего же ты орешь, олух! и вдруг начинают трогаться и вдруг я узнаю рядом мой вагон! На лету отворил, мои помогли и успел вскочить, а то бы остался. Это со мной другой раз в жизни на этой дороге случается. Помнишь, как в Дрездене мы спрашивали немца, где Gemаlde-Galerie?
Затем с одним из немцев, весьма почтенной и богатой наружности, вдруг сделалась рвота, и его рвало до самого Берлина, в окно, разумеется. Мы все, шесть человек, приняли участие, и каждый ему что-нибудь советовал - один выпить пива побольше, и он на первой станции вскочил и выпил - не помогло. Я посоветовал коньяку. - "Коньяку, я и сам это думал!" Вскочил на следующей станции и выпил. Советы доходили до того, что один посоветовал съесть марципанный пряник (они начали продаваться с самого Эйдкунена), и он съел пряник. Наконец, немец-Хлестаков посоветовал шампанского, но уже подъезжали к Берлину, и тот сказал, что как только войдет в Берлине в отель, то непременно спросит шампанского. Ночью поднялся дождь, и мы въехали в скучный Берлин в проливной дождь, который продолжается и теперь. Между тем надо ехать на почту, потому что не знаю, как афраншировать письмо. Вечером в Эмс отправлюсь в 10 часов.
Голубчик Аня, поцелуй деток милых и Лешеньку особенно. Как-то мне его особенно жалко. Как жалею, что не могу походить по Берлину, а должен сидеть в отеле. Вижу, что надо бы купить плед: ночи холодные. Не забудь написать адрес Прохоровны и как вы порешили с пальто? Прости, голубчик, за все беспокойства, которые я тебе наделал. Жалею эти 500 руб. на Эмс. Одним утешаюсь, что из этих 500 сделаю 5000, если получу здоровья. Милая моя, как мне хочется тебя поцеловать.
Поцелуй Лилю и Федю, и Лилю особенно и Федю тоже. Поговори с ними обо мне, с Федей побольше. Как скучно мне будет. Дай тебе бог отдохнуть и поправиться, ангел мой.
Целую тебя всю, много раз, столько же, сколько накануне отъезда. Вспоминай меня.
Твой весь и весь ваш
Р. S. Пиши обо всём, поболе частностей, мелочей. Теперь напишу не ранее как послезавтра, когда уже буду у Орта и успею нанять квартиру.
Твой
На конверте: Russie. Staraya-Roussa (Gouvernement Nowgorod) В Старую Руссу Новгородской губернии Ее Высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской
Милая моя Анечка, вчера в половину двенадцатого прибыл благополучно в Эмс. В Берлине, после того как написал тебе письмо, отправился на извозчике в проливной дождь на почту и, отдав письмо, вместо того, чтоб лечь спать (потому что всё же я две ночи не спал), отправился в Музей смотреть картины, статуи и древности, где пробыл часа три. Выйдя из него, и в продолжавшийся дождь, пошел в берлинский Aquarium, в котором платят за вход одну марку и о котором я еще и в Петербурге слышал много, и провел там часа два, рассматривая различные чуда, огромных крокодилов, змей, черепах, морских живых диковин, рыб, птиц и, наконец, настоящего, живого орангутана, которого видел первый раз в жизни; затем обедал, затем хотел купить плед и не купил, отложив до обратного пути, и наконец поехал на железную дорогу, от скуки и чтобы не опоздать, за два часа до срока. Дорогой тоже кое-как заснул, немцы опять были вежливы, но влезли в вагон один русский с дочерью - всё, что есть казенного, пошлого, надутого из скитающихся за границею, а дочь труперда и дуботолка, они меня даже рассердили. На рассвете, не доезжая до Гиссена, видел одну картинку Шама (Scham) в натуре. Остановились на десять минут, перед тем долго не останавливались, и все, естественно, побежали в местечко pour Hommes, и вот, в самый разгар, в местечко pour Hommes, наполненное десятками двумя посетителей, вбегает - одна прекрасно одетая дама, по всем признакам англичанка. Вероятно, ей было очень нужно, потому что добежала почти до половины помещения, прежде чем заметила свою ошибку, то есть что вошла к Mдnner, вместо того, чтоб войти рядом в отделение fьr die Frauen. Она вдруг остановилась, как пораженная громом, с видом глубочайшего и испуганного изумления, продолжавшегося не более секунды, затем вдруг чрезвычайно громко вскрикнула или, вернее, взвизгнула, точь-в-точь как ты взвизгиваешь иногда, когда вдруг испугаешься, затем всплеснула перед собой, размашисто, и подняв их несколько над головой, свои руки, так что раздался звук от плеска. Надобно заметить, что она увидела всё, то есть буквально всё и во всей откровенности, потому что никто ничего не успел припрятать, и напротив, все смотрели на нее в таком же остолбенении. Затем после всплеска она вдруг закрыла обеими ладонями свое лицо (3) и, довольно медленно повернувшись (всё пропало, всё кончено, спешить нечего!) и наклонясь всем станом вперед, неторопливо и не без величия вышла из помещения. Не знаю, пошла ли она fьr die Frauen; если англичанка, то, я думаю, тут же и умерла от целомудрия. Но замечательно, что хохоту не было, немцы все мрачно промолчали, тогда как у нас наверно бы захохотали и загоготали от восторга.
Остановился я здесь сперва в гостинице, день довольно холодный, 14 Реомюра, ветер и изредка дождь, а говорят, что всё была хорошая погода. Сходил в ванну, затем, переодевшись, пошел на почту и на телеграф, разумеется, ничего не нашел. Но на почте, да и везде, во всем Эмсе (лавочники, трегеры, бабы, продающие фрукты, магазинщики) все меня узнают и все мне с улыбкою кланяются. Эмс показался мне до безобразия скучным. Толпа большая. Затем пошел к Орту. Он тотчас узнал меня и осмотрел всего внимательно, раздевши догола. Результат постукивания и осмотра тот, что в верхних частях груди, справа и слева - улучшение (оттого и не ноет орган как прежде), но зато место под правым соском, под 5-м ребром, на которое я иногда зимой жаловался, что болит, и которое еще одиннадцать лет тому назад указал Боткин, предсказав, что отсюда разовьется болезнь, - ухудшилось, и, может быть, очень. Орт, впрочем, говорит, что еще не может определить, потому что я позволил себе большую надсадку, почти не выходя из вагона с понедельника до четверга, но что дня через три, когда я отдохну, он еще раз меня осмотрит. Затем, на мой усиленный вопрос, сказал, что смерть еще далеко и что я еще долго проживу, но что, конечно, петербургский климат, надобно брать предосторожности и т. д., и т. д. Прописал мне кренхен, сначала по два стакана утром и по стакану вечером, с молоком, и по стакану гаргаризации горла, утром и вечером, кессельбрунненом. Ну вот и всё пока про лечение. Затем пошел искать квартиру: в "Люцерне" всё занято, но встретили меня чуть не с восторгом и рекомендовали мне разом две или три квартиры; но третьегодняшняя М-me Бах, владелица отеля "Ville d'Alger", в котором я жил третьего года, поймала меня на дороге, у своих ворот (она почти рядом с "Люцерном"), и заманила меня к себе. Я прямо ей объявил, что она очень дорога, хотя мне у ней было очень покойно, но она, поторговавшись, спустила охотно все цены, так что за комнату с спальней, прекрасно меблированную и которая третьего года ходила (я помню это) за 14 талеров в неделю, взяла теперь с меня всего десять. Равномерно спустила с завтрака, с чая и с ужина, и даже обед мне будут приносить на дом лишь за 1 1/2 марки, вместо 2-х, как третьего года. Сторговавшись, я тотчас и переехал. Моя комната рядом с той комнатой (точно такой же, как моя), в которой я прожил третьего года. Но переехав, я тотчас наткнулся на неприятность: эту комнату рядом (мою третьегодняшнюю) и отделенную от теперешней моей лишь запертою дверью заняли две только что приехавшие дамы, мать и дочь, кажется из Греции, говорят по-гречески и по-французски, но можешь себе представить - они говорят без умолку, особенно мать, но не то что говорят, а кричат буквально, и главное без умолку, ни одной секунды перерыва. В жизнь мою я не встречал такой неутомимой болтливости, и, однако, мне надо будет работать, читать, писать, - как это делать при такой беспрерывной болтовне? и потому очень бы желал перебраться в верхний этаж, который дешевле и без балкона, и хуже, но в котором тихо. Но М-me Бах говорит, что ту квартиру уже обещала и что не знает, как решить. Хорошо, кабы она решилась. Во всяком случае, мой адресс: Bad-Ems, Allemagne а M-r T. Dos<toievsk>y, poste restante, a в экстренных случаях (телеграммы, например) Allemagne, Bad-Ems, Hotel Ville d'Alger.
Я прожил вчера вечером очень тяжелые минуты. Мне ужасно всегда оставаться одному. Пока в дороге - еще не было так больно, а теперь, как уже живу без вас, один, очень тяжело. Думаю, что ты уже у детей. Как-то ты, бедная, доехала? Поскорей бы от вас хоть что-нибудь. Вчера на ночь горячо об вас молился; тебя видел во сне. Хотел поспать подольше, но в шесть часов раздались стуки по всему дому и затрещали за дверью чечетки. Лечение я начну завтра, ибо день надо отдохнуть, но сегодня вечером все-таки схожу пополоскать горло кессельбрунненом, а может быть, и выпью вечерний стакан кренхена. Анечка, голубчик, смотри за детьми, ради бога; води их в чистоте и говори им обо мне. Что Леша? Феди скоро рождение. Обнимаю тебя крепко-накрепко. Люблю душой и еще другим образом до последнего атома. Пошли бог тебе здоровья. Кланяйся маме и всем нянькам. Целуй детей. Теперь напишу в понедельник. Вероятно, получу до того времени от тебя письмо. Целую твои руки и глазки.
Твой весь
Был вчера в курзале. Там, к удивлению моему, не нашел ни одной русской газеты. (4) Прошлого года было 5 или 6 газет. Не знаю, чему приписать. Впрочем, схожу еще раз.
Купил печатный лист посетителей; русских. множество, но всё или Strogonoff, или Golitzin, или Kobyline, chambellan de la cour, да и то их только жены с семействами, а самих нет, - или русские жиды и немцы из банкиров и закладчиков. Ни одного знакомого.
(1) описка, следует: 21
(2) далее было: случилось
(3) было: свои глаза
(4) далее было: Там в курзале
Бесценный голубчик мой Анечка, твое (первое) письмо от середы получил только сегодня, во вторник, и теперь припоминаю, что, кажется, и прошлого года приходили на 5-й только день. Это задерживают в проклятом петербургском почтамте. Но только я такую муку вынес вчера, что и не знаю, каких только мыслей не перебывало у меня в голове о тебе. Главное, у меня какое-то убеждение было, что с тобой что-нибудь случится в дороге, болезнь или что-нибудь. Вспомни, и прощаясь в Петербурге, я об этом всё говорил тебе. Вчерашнюю ночь спал не более 4-х часов, всё не мог заснуть и думал. Это лечению не поможет, здесь главное, чтоб был покой. Но, слава богу, теперь я так рад и пишу сейчас. Вчерашнее письмо мое, может быть, тебе очень не понравилось: что мне делать, голубчик, я чуть с ума не сошел. В зачеркнутых строчках во вчерашнем письме я было написал, что если и по телеграфу во вторник не получу ответа, то в среду уеду отсюда, и так бы непременно сделал. Но, слава богу, всё хорошо, а тебя целую и обожаю. Ужасно рад тому, что ты написала о детях. Как ты удивительно хорошо умеешь писать, Аня! Твое письмо я каждые три или четыре строчки целовал, читая. Рад за Федю и за Лешу особенно, но об Лиле ты мало упомянула. Вообще жду от тебя больше подробностей в следующем письме, которое получу, стало быть, послезавтра, в четверг. Должно быть, я имел очень отчаянный вид вчера на почте, потому что, представь себе, почтмейстер прислал мне твое письмо сам, на квартиру, узнав, где я живу по курлисту адрессов, в 10 ч. утра, только что пришла почта и когда почтамт был еще заперт для всей остальной публики. Какова любезность! Главное сделал это сам, потому что, уж конечно, я не вправе был его просить об этом. Сделает это какой-нибудь наш г<--->й чиновник!
Теперь расскажу тебе о себе. Вообще приключений никаких и скука нестерпимая. Два дня стояли до того жарких, что надо было по нескольку раз менять рубашку. А между тем вчера, в жарчайший день, вдруг два раза, утром и вечером, всё померкло, начинался вихрь, налетали тучи (совершенно как бы неожиданно) и лил дождь, правда, неподолгу. Здесь ужасно легко простудиться, и я уже простуживался. Третьего дня со мной было некоторое действие вод (чего не было в прошлые годы): вдруг вроде обморока (eblouissement), но не более как на секунду, я тогда шел по аллее и ухватился за дерево. Затем настало сердцебиение, продолжавшееся до ночи, и чрезвычайный прилив крови к темени. Но я нисколько не растревожился: всё это написано в книге об эмских водах, только разница в том, что надо мной действие вод сказалось слишком поспешно, то есть в первые трое суток. Орт сказал мне вчера, что это и прекрасно, и увеличил прием кренхена до трех стаканов поутру. Я встаю в 6 часов утра, в 7 пью воды, и это берет 1 1/2 часа. Тут играет музыка, и снует кругом и везде шеститысячная толпа. Затем в половину девятого пью кофей с сухарями, - сквернейший кофей, но с ужасным аппетитом. Впрочем, такой кофей пью не я один, а вся Германия. Во всей Германии не знают лучше. Затем в час обедаю два грубые блюда супу и говядины с картофелем и компот (2 марки) - но аппетит от вод усиливается, и я ем как будто обед Дюссо. Вечером в 5-м часу пью опять воду и слушаю музыку, затем иду гулять, а в 8 часов пью чай, съедаю маленький кусочек говядины и в 10 ложусь спать. Беда только в том, что всё не могу выспаться, вчера например, да и третьего дня, к тому же будят соседи, особенно слишком рано поутру.
Я моих греческих чечеток-соседок не вынес (возможности не было), и М-me Бах пустила меня наверх, и теперь я занимаю две комнаты несколько пониже и хуже меблированных, но дешевле. Не знаю только, будет ли мне в этом "Ville d'Alger" хорошо, хотя M-me Бах очень внимательна. Она овдовела и оказалось, что она француженка, но из Алжира, а я и не знал этого, по крайней мере теперь говорю по-французски. Ей тридцать три года, и к ней ходит жених степеннейший сорокалетний эмзец, тоже гутбезитцер, и которого она не принимает в комнатах, а сидит с ним лишь на скамейке у ворот, но зато все сутки. Когда я выхожу, то она вся краснеет, как виноватая.
Я ей сказал, что самое лучшее ей поскорей выйти замуж, хотя у ней трое детей и на лицо она уже старенька. Затем купил галстучки, записался на библиотеку, разложился с вещами, отдал мыть белье, пожертвовал на blцdige Kinder и т. д. и т. д. Знакомых никого, русских пропасть, в курзале есть четыре русские газеты, "Нового времени" нет. Двое русских попались на променаде навстречу, и один сказал другому (я слышал это) - "знаешь, ведь это Достоевский". А между тем знакомых нет.
Многие мысли меня мучат, мучат буквально и ужасно. Главное то, что надо писать "Дневник", а у меня и мыслей нет, и когда начну - не знаю, а Орт, когда я его спросил о литературных занятиях, положительно запретил их. Разумеется, я его не послушаюсь, но вот уже 5 дней прошло, а я еще ничего не сделал. Про детей, об которых думаю с какою-то болью в сердце, я не беспокоюсь, потому что ты с ними, а на тебя ли не понадеяться. Но беда в том, чтоб не захворала ты, вот об чем мучаюсь. Ты очень надорвалась в последнее время. Тогда кто за вами всеми присмотрит?
Анечка, голубчик, я только и делаю, что об тебе думаю; думаю во всевозможных картинах и представлениях. Ты знаешь, что я каждый раз после длинной разлуки в тебя влюбляюсь и приезжаю в тебя влюбленный. Но, ангел мой, этот раз несколько иначе: вероятно, ты заметила, что я и уехал из Петербурга этот раз уже в тебя влюбленный. После нашей крупной ссоры я мог брюзжать и, укладываясь в дорогу, быть нетерпеливым (это уж мой характер), но в то же время я начал в тебя влюбляться и тогда же дал себе в этом отчет, даже подивился. Во время нашего девятилетнего супружества я был влюблен в тебя раза четыре или пять, по нескольку времени каждый раз. (Раз и теперь с наслаждением вспоминаю, как года 4 назад я влюбился в тебя, когда мы как-то крупно поссорились и друг с другом несколько дней не говорили; мы куда-то поехали в гости, и я сел в угол и смотрел оттуда на тебя, и с замиранием сердца любовался, как ты весело с другими говорила.) Представь себе, мне здесь пришло в голову, что я влюбился в тебя в Петербурге в последние дни отчасти и потому, что мы вместе спали. Мы давно уже с тобой не спим вместе, много лет (начиная с детей), и это вдруг на меня могло подействовать. Не говори, Аня, что эта мысль слишком матерьяльна; тут не одна матерьяльность. Мысль, что это существо мое всецело, не хочет от меня обособляться и даже спит со мной в одной постели, - эта мысль ужасно действует. Правда, я был эгоист: ты спала на стульях, и тебе было неловко, но все-таки, каждый раз, как я, к утру, ложился сам, мне становилось так приятно, что ты подле, что, уж конечно, это ощущение было для меня совсем новое, хоть прежде мы и спали, но я это давно забыл. Суди же теперь, когда уже мы в разлуке, с какою сладостью я об тебе вспоминаю. И хоть, повторяю это, я и был в тебя влюблен раза четыре по нескольку дней, в разное время, но никогда как теперь. Думаю о тебе и представляю тебя каждую минуту, перебираю всё, что мы переговорили. Но ты была так занята, только один раз и было, когда мы возвратились с обеда накануне отъезда, да еще безумные <одна строка нрзб.> (2) Вспоминаю теперь, ангел мой, что я тебе позволил <нpзб.>, и теперь боюсь. Ты может смеешься слову позволил. Божество моя, Аня, знаю, что всё в одной (3) твоей власти и <нpзб.>, но я так высоко ценю и верю в твой ум и характер, что знаю одно <несколько слов нрзб.>, но если моя Аня скажет сама себе в сердце своем <шесть строк нрзб.>, но, Аня, верю в твой огромный ум <несколько слов нрзб.>. Пиши мне, голубчик, хотелось бы тебе исписать страниц 10 на эту тему. Целую тебя всю до последнего атома, а сам здесь целую тебя поминутно всю, всю решительно. Я до мучения тебя люблю, Аня, не смейся надо мной. Мне сладостно даже признаваться тебе в любви. Целуй детей. Благословляю их всех.
Твой
Всем поклоны. Дома ли мама или уехала?
(1) далее было: И во сне и
(2) эта строка, как и другие места письма, не поддающиеся прочтению, тщательно вымарана А. Г. Достоевской
(3) одной вписано
Милый друг мой Аня, вчера получил 2-е крошечное письмо твое от 9-го июля и спешу, не дожидаясь наших сроков, тотчас тебе ответить. Дело в том, что письмо твое произвело на меня тяжелое впечатление. Значит, тебе трудно будет поправиться здоровьем; но почему же ты пишешь, что придется взять лишь 15 ванн. Но, может быть, регулы и не 10 дней будут, а в новом воздухе и при новых условиях жизни пройдут обыкновенно, и к тому же, если даже и 10 дней, то всё же останется тебе с лишком месяц для ванн: разве ты их берешь через день? И разве нельзя брать каждый день? Ангел мой, я только и мечтаю здесь об том, что ты, после этого года родов, кормления и трудов за "Дневником", поправишь наконец в Руссе свое здоровье. Ах, родная моя, у меня сердце болит по тебе; я здесь перебрал всё, как ты мучилась, как ты работала - и для какой награды? Хоть бы мы денег получили побольше, а то ведь нет, и если есть что, так разве еще в надежде на будущий год, а это журавль в небе. Я, Аня, до того влюбился в тебя, что у меня и мысли нет другой, как ты. Я мечтаю о будущей зиме: поправились бы здоровьем в Руссе, и, переехав в Петербург, уже больше не будешь мне стенографировать и переписывать, я это решил, а если будет много подписчиков, то непременно возьмешь помощницу, хоть Никифорову. Но, впрочем, подробнее изложу все мои мысли, когда свидимся. Рад за детей, если здоровы. Люби Лешу, мне так хотелось бы видеть Федю. Не пренебрегай Лилей и, если можно, начни ее хоть помаленьку учить читать. У Лили, по-моему, твой характер: будет и добрая, и умная, и честная, и в то же время широкая; а у Феди мой, мое простодушие. Я ведь этим только, может быть, и могу похвалиться, хотя знаю, что ты про себя, может быть, не раз над моим простодушием смеялась. Так ли, Аня? Но, впрочем, тебе всё позволено: ты хозяйка моя и повелительница, ты владычица, а мне счастье подчиняться тебе. То есть я свое за собой оставляю и уж от капризов и ипохондрии моей избавиться не могу, но ты никогда не знала, Аня, сколько у меня, несмотря на всё это, любви к тебе было, а теперь, я чувствую, точно обновился и точно вновь начал любить тебя, да и никогда не любил тебя так, как теперь. Подожди, ангел мой, я еще тобой займусь, и ты, может быть, увидишь и во мне хорошее.
Про себя мне почти нечего написать: умираю здесь от скуки, а главное без тебя. Лечение мое до сих пор идет просто плохо. Нервы расстроены ужасно, бывает горловая спазма, что, в последние годы, чрезвычайно редко случалось, разве при крайнем расстройстве нервов. Вчера и третьего дня начинал чувствовать как бы наступление припадка, то есть захватывало душу, как бывает в последнее мгновение перед припадком, когда он случался наяву. Возможность припадка пугает меня, тогда что станется с "Дневником", за который еще я не принимался? Да и напишу ли еще что, потому что чувствую себя расстроенным и как-то расслабившимся. Впрочем, хожу, гуляю, аппетит есть, но сплю мало, часа по три, по четыре в ночь, потому что всё потею. Потею и днем ужасно, и это не от того, что стоят жаркие дни: это кризис вод, я знаю это, и кто знает, - может быть, мне и не пойдут на этот раз впрок воды, ибо они оказывают хорошее влияние под непременным условием спокойствия нервов. По ночам же, когда в поту, является скверный, сухой кашель. Здесь, несмотря на прелестные дни, (1) не проходит дня, чтоб не налетал часами вдруг вихрь, в буквальном смысле слова, а третьего дня была страшная гроза. С этим вихрем ужасно легко при постоянной испарине простудиться.
Приготовляясь писать, перечитываю мои прежние (2) заметки в моих письменных книгах и, кроме того, перечитал всю захваченную мною сюда переписку. Подписался в библиотеке для чтения (жалкая библиотека), взял Zolа, потому что ужасно пренебрегал за последние годы европейской литературой, и представь себе: едва могу читать, такая гадость. А у нас кричат про Zolа как про знаменитость, светило реализма. Что до житья моего, то кормят меня скверно и не скажу, чтоб мне было очень покойно: жильцы ужасно бесцеремонны, стучат по лестницам, хлопают дверями, кричат громко. Не знаю, что скажет Орт; ему бы только поскорей отвязаться от больного, никогда не рассмотрит подробно, кроме 1-го разу, да и первый-то этот раз единственно смотрит из приличия, чтоб не испугать больного небрежностью с самого первого разу. Впрочем, может быть, и поправлюсь; только бы нервы успокоить, тогда лечение пойдет на лад. Но непременно пошло бы на лад, если б мы приехали сюда с тобой вместе, то есть если б только это было возможно. Без тебя я не могу оставаться подолгу, это положительно. А между тем, уезжая, я хоть и знал, как мне тяжело будет, но всё же, в основе, радовался, что отъездом - облегчу тебя, потому что слишком заморил тебя при себе и скукой и работой, так что ты отдохнула бы от меня и освежилась душой. И вот в своем post scriptum'e ты вдруг поражаешь меня. Да и написаны-то эти 4 строчки таким быстрым почерком и такими разбежавшимися литерами, точно у тебя рука дрожала от волнения. Значит, ты встретила его в самый последний час, в субботу утром. Да еще прибавляешь "подробности после" - это значит мне дожидаться до воскресения! А между тем, Анька, я просто боюсь. Друг мой милый и единственный: хоть я знаю, что муж, не скрывающий в этом случае своего страху, сам ставит себя в смешной вид в глазах жены, но я имею глупость, Аня, не скрывать: я боюсь, действительно боюсь, и если ты, смеясь своим милым смехом (который я так люблю), приписала: "Ревнуй", то достигла цели. Да, я ревную, Аня! у меня характер Федин, и я не могу скрыть перед тобой моего первого ощущения. Голубчик, я тебе сказал: "Веселись, поиграй с кем захочешь", но это потому позволил, что люблю тебя даже до невозможности. Твой богатый, милый, роскошный характер (сердце и ум), при твоей широкости, небывалой у других женщин, завял и соскучился подле меня, в тоске и в работе, и я мог позволить <одна строка нрзб.>, веря в широкость, в совесть и, главное, в ум Аньки. <Десять строк нрзб.>, веселая и очаровательная <одиннадцать строк нрзб.>. Милая, прелестная ты моя, я пишу это всё и как бы еще надеюсь, а между тем это так мучает всего меня. Пишешь, что ты любишь меня и скучаешь, но ведь ты это писала еще до встречи с ним, до post scriptum'a. Анечка, Анечка, ты <нpзб.>, а попомни меня, не обидь очень, потеряю в тебе тогда моего друга. Главное, ведь ты мне всего не расскажешь, это наверно. Повторяю тебе: всё в твоей воле. <Девять строк нрзб.>. Анька, идол мой, милая, честная моя, <нpзб.> не забудь меня. А что идол мой, бог мой - так это так. Обожаю каждый атом твоего тела и твоей души и целую всю тебя, всю, потому, что это мое, мое! До свидания, - а когда оно будет! Напиши все подробности (хоть все-то и скроешь). В каком платье ты была? Становлюсь перед тобой на колени и целую каждую из твоих ножек бесконечно. Воображаю это поминутно и наслаждаюсь. Анька, бог мой, не обидь.
Детей благословляю, целую, говори с ними обо мне, Аня! Еще раз целую тебя, да каждую минуту тебя целую, и даже письмо твое, это самое, 2-е, целовал, целовал раз 50.
(1) далее начато: явл<яется?>
(2) было: ст<арые>
Милый и дорогой Всеволод Сергеевич, приветливое письмецо Ваше от 3-го июля из Петергофа я получил лишь вчера здесь, в Эмсе. Мы были в Старой Руссе, но, чтоб выпустить июньский "Дневник", приехали с женой, оставив детей в Руссе с бабушкой, в Петербург и, выпуская, сидели на своей петербургской квартире вплоть до 5-го июля. Дела накопилось тогда много, и, кроме того, Анна Григорьевна снаряжала меня за границу, куда я и отправился 5-го июля. Таким образом, Ваше письмо от 3-го июля попало в Старую Руссу и уже оттуда - лишь Анна Григорьевна, промедлившая за делами в Новгороде, переслала мне его сюда, в Эмс. Так мы и растерялись. Но, честное слово даю Вам, что, выезжая из Старой Руссы, я и прежде Вашего письма намеревался побывать у Вас в Петергофе, как обещал Вам. Но никак не мог исполнить моего желания - совершенно сбившись с ног от хлопот (разных и неожиданных, кроме выхода №, вдруг навязавшихся.) Я уехал, не порешив и с некоторыми собственными, самыми необходимыми делами. Но теперь здесь, в скуке, на водах, Ваше письмецо решительно оживило меня и дошло прямо к сердцу, а то я стал было и очень уж тосковать, так как не знаю почему, как попадаю в Эмс, сейчас начинаю тосковать мучительно, с ипохондрией, иногда почти беспредметно. Уединение ли тому причиною среди восьмитысячной многоязычной толпы, климат ли здешний, - не знаю, но тоскую здесь, как никто. Вы пишете, что Вам нужно меня видеть; а мне-то как желалось Вас теперь видеть.
Итак, июньская тетрадь "Дневника" Вам понравилась. Я очень рад тому и имею на то большую причину. Я никогда еще не позволял себе в моих писаниях довести некоторые мои убеждения до конца, сказать самое последнее слово. Один умный корреспондент из провинции укорял меня даже, что я о многом завожу речь в "Дневнике", многое затронул, но ничего еще не довел до конца, и ободрял не робеть. И вот я взял, да и высказал последнее слово моих убеждений - мечтаний насчет роли и назначения России среди человечества, и выразил мысль, что это не только случится в ближайшем будущем, но уже и начинает сбываться. (1) И что же, как раз случилось то, что я предугадывал: даже дружественные мне газеты и издания сейчас же закричали, что у меня парадокс на парадоксе, а прочие журналы даже и внимания не обратили, тогда как, мне кажется, я затронул самый важнейший вопрос. Вот что значит доводить мысль до конца! Поставьте (2) какой угодно парадокс, но не доводите его до конца, и у вас выйдет и остроумно, и тонко, и comme il faut, доведите же иное рискованное слово до конца, скажите, например, вдруг: "вот это-то и есть Мессия", прямо и не намеком, и вам никто не поверит именно за вашу наивность, именно за то, что довели до конца, сказали самое последнее ваше слово. А впрочем, с другой стороны, если б многие из известнейших остроумцев, Вольтер например, вместо насмешек, намеков, полуслов и недомолвок, вдруг решились бы высказать всё, чему они верят, показали бы всю свою подкладку разом, сущность свою, - то, поверьте, и десятой доли прежнего эффекта не стяжали бы. Мало того: над ними бы только посмеялись. Да человек и вообще как-то не любит ни в чем последнего слова, "изреченной" мысли, говорит, что:
Мысль изреченная есть ложь.
И вот, сами судите, дорого ли мне иль нет, после всего этого, Ваше приветливое слово за июньский №. Значит, Вам понятно было мое слово, и Вы приняли его именно так, как я мечтал, когда писал статью мою. За это спасибо, а то я был уже немножко разочарован и укорял себя, что поторопился. И если таких понимателей, как Вы, найдется в публике еще немного, то цель моя достигнута и я доволен: значит, не пропало высказанное слово. А тут как раз и обрадовались: "парадоксы! парадоксы!" ... и это говорят именно те, у которых никогда ни одной мысли своей не бывало в голове.
Кстати, здесь в вокзале получаются из русских газет "Московск<ие> ведомости", "Инвалид", "Голос" и "Journal de St. Petersbourg". "Русского мира" нет. Если, неравно, Вы что-нибудь об июньском № написали в "Русском мире", то осчастливьте меня здесь, в моем мраке, пришлите мне фельетон этот в письме (то есть в простом и обыкновенном конверте, - дойдет) . Адрес мой здесь: Allemagne, Bad-Ems. А M-r Theфdor Dostoievsky. Poste restante. Я же пробуду здесь до 7-го августа (нашего стиля).
Пью здесь воды, но никогда бы не решился на муку жить здесь, если б эти воды не помогали мне действительно. Описывать Эмс нечего, нечего! Я обещал августовск<ий> "Дневник" в двойном числе листов, а между тем еще и не начинал, да и скука, апатия такая, что на предстоящее писание смотрю с отвращением, как на предстоящее несчастье. Предчувствую, что выйдет сквернейший №. Во всяком случае, черкните мне сюда, голубчик.
А я Ваш весь и обнимаю Вас сердечно.
Супруге Вашей передайте мой поклон и искренне желание всего хорошего, самого лучшего.
(1) было: случаться
(2) было: Выводите
Милый друг мой, Аня, получил вчера твое письмецо (от понедельника, 12 июля). В том, что ты пишешь о няньках, вижу большие затруднения и предчувствую, что, может быть, и совсем не придется, коли всё так, добыть хорошую няньку, а это и для тебя и для детей очень будет вредно. Как это, право, несносно, вот тебе Старая-то Русса, а что всему вредят Прасковья и Аграфена, то в этом сомнения нет. И какая же мерзкая эта нянька, если била Федю. Помнишь, 4 года назад, когда мы вдруг уехали в Петербург из Руссы с Любочкой, то оставили Федю на Прохоровну; ну вдруг теперь бы случилось уехать и пришлось бы оставить детей лишь на няньку, как тогда, и она бы принялась бить их - что бы они вынесли одни, без папы и без мамы? Как тосковали бы в грусти их маленькие, обиженные души. Кстати, ради бога, береги их от коклюша, про который ты пишешь. Но все-таки дал бы бог тебе няньку, а то в самом деле тебе отдохнуть и успокоиться нельзя будет. Это меня очень беспокоит. Обрадовало меня, однако же, то, (1) что сама со вторника начнешь (то есть теперь в эту минуту давно начала уже) купаться. Значит, регулы были не 10 дней, а всего только три (2)-четыре дня. Это прекрасно; я верю водам и что они тебя непременно поправят, а я об этом только и мечтаю. Напиши мне и о няньках, и о твоем купанье в подробностях. То, что пишешь об Леше и что он умнеет, меня очень позабавило. Поцелуй и Лилю от меня, за то, что хочет "потрудиться для бога"; а Федю поцелуй и скажи, что здесь все большие и дети катаются на ослах, и что очень много (3) собачек возят тележки, и что я непременно когда-нибудь повезу его с Лилей за границу посмотреть и покататься. Мне здесь по-прежнему ужасно скучно, хотя нервы поправились, сплю я хорошо и вошел мало-помалу в силу. Орт утверждает, что всё это - самое обыкновенное действие вод, над всеми наблюдаемое, и утверждает, что лечение мое идет правильно и успешно и что у меня расширилась и очистилась грудь, так что воздуху я вдыхаю за раз больше и легче. Это и действительно так. Я в третьем этаже, 4 лестницы, а я всхожу по ним без малейшей одышки. У Орта я бываю каждые 6 (4) дней и даю ему каждый раз 10 марок, то есть три талера 10 грошей (малый золотой), чтоб был внимательнее. Думаю описать Эмс в "Дневнике", но "Дневник" еще только составляю, а всё еще не начал, и он ужасно меня беспокоит. Когда гуляю, всё останавливаюсь у детей и любуюсь ими или заговариваю. Останавливаюсь и у маленьких годовых ребят - всё воображаю в каждом Лешу, который наверно меня не узнает. Какой-то Мельницкий, из Москвы, еще молодой человек, подошел раз ко мне и объявил, что мы познакомились в Эмсе еще третьего года; (5) я обошелся вежливо, но его не помню, и он теперь не подходит. Здесь много чрезвычайно даже хорошеньких женщин и прекрасно одетых, но я на них не смотрю. Читаю газеты и изредка Zolа. Табак у меня кончился, и я сел на сквернейшие папиросы. Деньги так и идут, хотя и сильно экономизирую. Много думаю (с тоской и мукой) об окончании года, о "Дневнике" и обязательстве Некрасову. Ужасно, ужасно! А главное, я совсем один, совсем один.
Ты, "чтоб я не очень беспокоился" (твои слова), разъясняешь мне встречу "с ним" - встречей в Петербурге твоего прежнего жениха В. Милый друг Аня (хотя друг коварный), я думаю, что ты меня капельку обманываешь, с самым, впрочем, добрым намерением с твоей стороны, именно, "чтоб меня успокоить". Ты, будучи в приятном и веселом волнении, кончила запрошлое письмо известным post scriptum'ом. Этот post scriptum совсем не гармонирует с письмом: видно, что он вдруг приписался, от волнения, почти нечаянно, а кончая письмо, ты и не знала, что напишешь его, если б в промежутке не последовало встречи с ним <нpзб.>. Да и почерк другой, литеры поставлены как попало, рука дрожала - это всё видно, ну могло ль бы это быть, если б встреча эта относилась к В-ну еще 4 дня назад? Отчего же ты в первом своем письме не написала об этой встрече, а только во 2-м? И наконец, ты сама знаешь, я никогда, никогда не ревновал тебя к В-ну, да и знаешь, что не буду ревновать, а ты пишешь: "отгадай кого и ревнуй".
Просто-запросто я объясняю так: встретила его, <нpзб.> хорошо танцующего и похожего на меня, была увлечена, сердечко вспрыгнуло и вот, чтоб подразнить папу (что, впрочем, очень было мило, потому, что невинно и весело) - написала post scriptum: "угадай кого и ревнуй". Затем, отослав, задумалась, раскаялась, пожалела папу: "начнет, дескать, ревновать", дай напишу про В-на. <Три строки нрзб.>. Что же до В-на, то, конечно, и того повстречала в понедельник в Гостином дворе, и я этому совершенно верю. Вот он и пригодился теперь как отвод. Весь этот вывод, Аня, я сделал невольно, на тебя не сержусь, ножки твои целую, а все-таки мне тяжело, что ты отнимаешь от меня доверие, потому что это дурной для меня знак. Ты уж не вздумай рассердиться на меня; я надеюсь на твой ум, ты не рассердишься. Но, голубчик мой бесценный, очень тяжело здесь мечтать и соображать, подводить выводы, шансы и проч. Ну, довольно, целую тебя беспрерывно, а любовь моя прибавляется с каждым днем. Не вздумай, что это ревность прибавляет любви и что помучить человека ревностью в таком случае иногда очень полезно.
Что же до г-на В., то я, ангел мой, с большим, с большим удовольствием прочел, что ты обошлась с ним ласково и приветливо и что вы "расстались друзьями". Об этом г-не В. я здесь довольно много думал и сообщу о нем тебе мои мысли при свидании. Что же до мнения Марьи Михайловны, то она хоть и премилая женщина, но и довольно ограниченная, и никогда не поймет иных вещей. По-моему, твои слова: "А право, я была тронута таким восторженным приемом" - самые естественные и благородные. Нельзя не интересоваться таким искренним и совершенно бескорыстным чувством, как его чувство к тебе. Сколько я о нем получил через тебя понятия - это не такой человек, который бы решился загрязнить свое чистое чувство к тебе исканием интриги: тогда разрушился бы его идеал, воплощенный в тебе, и он бы разочаровался и стал несчастным. Равно и ты. Ты до того развита и великодушна, что сама понять не можешь, что перейдя через меру, - только горестно удивишь его и не только не станешь ему милее, но даже выйдет совсем напротив. К нему-то уж я никогда ревновать не буду, да ведь ты и сама это знала. Вот почему и слова твои в post scriptum: "Отгадай кого и ревнуй" и восклицание: "Его!", я совсем не могу отнести к нему: совсем неправдоподобно. Напротив, если я ревновал (а я тебя всего и ревновал-то однажды), то это именно к тому <три строки нрзб.> не сердись, не сердись, ангел мой, Анька, женка ты моя бесценная, согласись, что если и есть во мне маленькая ревность, то ведь это чувство "невольное"...
Целуй детей покрепче, меня не забывай. Дай вам всем господь покой и порядок, чтобы хоть недели-то три отдохнуть. Пиши, Анька. Всякое известие о тебе и о вас всех - обновляет меня здесь и оживляет, точно лекарство. Письмо твое, каждое, по обыкновению перечитываю раз по десяти. А обо мне не беспокойся, я сам об себе беспокоюсь. Кстати, здесь ужасно легко простудиться. Например, третьего дня: накануне стоял жар в 24 градуса в тени. Утром в 6 часов просыпаюсь - туман сел на всё, всё белое, как зимой. Выхожу ровно в 7 часов на источник и вдруг чувствую такой холод, что воротился и надел пальто. Когда пришел к источнику и взглянул на термометр, - то увидал, веришь ли 10° в тени - ведь это зима! Прошел час, взошло солнце, туман исчез, подхожу к термометру 18° в тени. В тот же день в час пополудни - 24° в тени. На расстоянии шести часов - 14° разницы!
Ангел мой, сегодня утром слышал увертюру из "Фиделио" Бетховена. Выше этого ничего не создавалось! Это в легко-грациозном роде, но с страстью, у Бетховена везде страсть и любовь. Это поэт любви, счастья и тоски любовной! Ну до свидания, до свидания все! Молюсь за тебя. Итак, мама уехала! Дай вам бог покоя. Боюсь за вас ужасно!
Если б случилось что с тобой или с детьми, - то ничего не скрывай, пиши тотчас.
Твой весь
целует тебя бессчетно, день и ночь!
(1) далее: что ты пишешь
(2) было: три дня
(3) далее начато: езд<ят>
(4) было: 5
(5) далее начато: когд<а>
Милочка Анечка, вчера получил твое письмо от 15 июля. Во-первых и прежде всего, расцелуй Федю и поздравь его с прошедшим днем рождения; если я и не написал прежде, то здесь про себя помнил о его празднике и мысленно поздравил его. Во-вторых, напиши маме и поблагодари ее от меня за ее приписку и поздравление. Милый друг, если мама уехала, а у тебя еще и няньки нет, то воображаю, как тебе тяжело оставаться одной с детьми при нашей дрянной прислуге. Да неужели нет возможности переменить их всех, иначе они нас просто в кабалу возьмут, а тебя измучают. Всё это меня беспокоит немало, верь мне, Анька. Я очень рад, что ты вздумала отслужить молебен, так и надо. Всего больше скучаю о том, что так редко получаю твои письма: из двух дней в третий (а в сущности в 4-й) получать от тебя известия очень тяжело. Нельзя ли, голубчик, через день; хоть ничего нового не будет (1) в письме, а все-таки я прочту твое: "мы здоровы" и буду спокойнее. Я не требую больших писем, пиши хоть по одной страничке (да и нельзя иначе при переписке очень частой), а все-таки присылай почаще. Все-таки я буду покойнее. Я, мой ангел, замечаю, что становлюсь как бы больше к вам приклеенным и решительно не могу уже теперь, как прежде, выносить с вами разлуки. Ты можешь обратить этот факт в свою пользу и поработить меня теперь еще более, чем прежде, но порабощай, Анька, и чем больше поработишь, тем я буду счастливее. Je ne demande pas mieux. С 18 на 19 число я вынес ночью ужасный кошмар, то, что я тебя лишился. Если б ты знала, Аня, как я мучался. Вся твоя жизнь со мною припомнилась мне, и я укорял себя, как мало ты была вознаграждена, и, поверишь ли, кошмар продолжался и весь день после того, как я пробудился, так он был жив. Всё 19-е число я продумал о тебе и протосковал, и если б возможно было хоть на 10 минут с тобой свидеться, то, кажется, я был бы безмерно осчастливлен. Напиши непременно, не случилось ли с (2) тобой чего-нибудь восемнадцатого или 19-го числа. А в следующую ночь, то есть на утро в 5 часов, когда проснулся и встал ногами с постели, то почувствовал такое сильное головокружение, что не мог держаться на ногах и падал, и так было минуты три. Затем головокружение, хоть и в меньшей степени гораздо, продолжалось весь день. Я был на источнике, потом у обедни, но всё не проходило. Когда стал читать, то буквы мелькали тускло, хотя и мог читать. Вечером пошел к Орту (о котором отчасти переменил мнение: он человек довольно симпатичный, и когда очень надо, то вникнет, а знание его, как врача, здесь не подвержено сомнению и он пользуется даже славой). Я попросил его осмотреть меня и сказать, не будет ли со мной удара? Он осмотрел меня чрезвычайно внимательно, со всеми приемами: сжимал мне голову, прислушивался, закрывал мне глаза и внезапно открывал их, - и положительно сказал мне, что нет ни малейшей опасности, (3) что не только удара не может быть, но что у меня даже и не к голове прилив крови, а только так кажется; но что всё это происходит от моей болезни (легких), что вследствие эффекта действия вод несколько парализован был желудок, который, в моей болезни, совершенно подчинен расстроенным легким, но что всё это временное и при дальнейшем питье кренхена уничтожится; кроме того, воды действуют на меня на этот раз несколько сильнее, чем прежде, но что всё это по ходу болезни и что все эти припадки головокружения через два-три дня пройдут сами собой. Впрочем, дал мне порошки (Зейдлица) от нервов и желудка и приказал, не ужинав, принять на ночь - "и вы проспите прекрасно и всё пройдет". Так я и сделал, принял порошок и спал превосходно и сегодня, 21-го, чувствую себя как всегда. На вопрос же мой (положительный) - так ли развилась моя болезнь, что мне уже недолго жить? - он даже засмеялся и сказал мне, что я не только 8 лет проживу, но даже 15, - но прибавил: "разумеется, если климат, если не будете простужаться, если не будете всячески злоупотреблять своими силами, и вообще, если не будете нарушать осторожную диету". Всё это, милый мой ангел, пишу тебе в такой подробности, чтоб ты за меня не беспокоилась (что видно из письма твоего): всё, стало быть, по-старому; болезнь хоть не пройдет, но будет действовать очень медленно, разумеется, при некоторых мерах всегдашней предосторожности; но мало-помалу ведь и это можно устроить.
Здесь вчера на водах я встретил Елисеева (обозреватель "Внутренних дел" в "Отеч<ественных> записках"), он здесь вместе с женой, лечится, и сам подошел ко мне. Впрочем, не думаю, чтоб я с ними сошелся: старый "отрицатель" ничему не верит, на всё вопросы и споры, и главное, совершенно семинарское самодовольство свысока. Жена его тоже, должно быть, какая-нибудь поповна, но из разряду новых "передовых" женщин, отрицательниц. Он хотел здесь по случаю приезда священника склонить его торжественно отслужить молебен за успех черногорского оружия (была телеграмма о большом сражении и победе черногорцев) и склонял меня уговаривать Тачалова (священника). К обедне сам не пошел, а я Тачалову сказал, но тот благоразумно уклонился под предлогом, что известие о победе еще недостаточно подтвердилось (и правда), но я уговорил Тачалова сделать русским приглашение подписаться на славян. Это он сделал, был у меня, написал бумагу (воззвание), под которой подписался и сам пожертвовал 15 марок, я подписался сейчас после него и тоже дал 15 (4) марок, затем от меня он пошел к Елисееву: не знаю только, подпишется ли Елисеев, ибо семинаристы любят лишь манифестации, а пожертвовать что-нибудь очень не любят. Затем бумага пойдет через церковного сторожа по всем русским. Составится ли что-нибудь, неизвестно. Сегодня я Елисеевых на водах не встречал. Не рассердился ль он на меня за то, что я вчера кольнул семинаристов. Жена же его на меня положительно осердилась: она заспорила со мной о существовании бога, а я ей, между прочим, сказал, что она повторяет только мысли своего мужа. Это ее рассердило очень. Вообрази характер и самоуверенность этих семинаристов: приехали оба лечиться, по совету петербургского доктора Белоголовова, а здесь не взяли никакого доктора, свысока уверяют, что это вовсе не нужно, и принялись пить кренхен без всякой меры: "Чем больше стаканов выпьем, тем лучше" - и не имея даже понятия о диете.
Голубчик мой, я всё еще не принимался за работу, и клянусь тебе, Аня, отчасти виною ты: всё об тебе думаю, мечтаю, жду твоих писем, - и не работается. В такой тоске, в которой я пробыл 19-е, можно ли было работать? Но, ради бога, пиши мне о всех своих обстоятельствах и не скрывая в письмах неприятностей: иначе я буду мучиться и преувеличивать. Есть ли, наконец, нянька? Ах, ангел мой, тяжело мне здесь без вас. Я, впрочем, всё исполняю: пью воды, делаю моцион. С кушанием только справиться не могу: дают страшную скверность. Напрасно, милочка, не прислала мне письмо того провинциала, который ругается. Мне это очень нужно для "Дневника". Там будет отдел: "Ответ на письма, которые я получил". И потому, если можно, пришли его с первой почтой, не жалея марок и не уменьшая письма своего. Напиши мне тоже ясно и точно и непременно о моем пальто: где я его, приехав в Петербург, найду? Ну, до свидания, ангел мой, целую тебя до последнего атома и в особенности ножки твои. Госпожа ты моя и владычица, не стою я тебя, но обожаю, и женку мою никому не отдам, хоть и не стою. Целуй детей, Федю, Любу, особенно Лешу. Благословляю их.
Твой весь всем сердцем
На конверте: Russie Staraya-Roussa (Gouvernement de Nowgorod) В старую Руссу (Новгородской губернии). Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской. (дом Гриббе).
(1) было: нет
(2) далее было: того чего
(3) далее было: но что всё
(4) было: несколько
Многоуважаемая Любовь Валерьяновна,
Пишу к Вам в город Гадяч, а сам не уверен, точно ли Вы этот город назначили мне, когда позволили писать к Вам, - такова моя ужасная память. Я понадеялся на нее и не записал Ваш адрес тогда же, вот будет беда, если я ошибся, и это тем более, что, очутившись в Эмсе совершенно один, ощутил истинную потребность напомнить о себе всем из тех, от которых видел искреннее и дорогое для меня участие. Здесь я всего две недели, а в Петербурге, в последний месяц особенно, так был занят и столько было у меня хлопот, что даже и теперь вспоминаю с тоской. А, впрочем, и здесь не лучше: я никак не могу быть один. Здесь шумная, многотысячная толпа со всего света съехавшихся лечиться, и хоть русских много и нашел даже знакомых, но всё не те, а потому скучаю ужасно. Восхитительные здешние виды и окрестностей и города даже еще усиливают тоску: любуешься, а не с кем поделиться.
Но я всё о себе. Каково Ваше здоровье? Весело ли Вам? Сколько я Вас разглядел, Вы прекрасная мать, любите Ваш дом и сверх того любите Вашу Малороссию. О том, как Вы будете жить летом в Гадяче, Вы говорили мне с весельем и удовольствием. Лучше этого, то есть лучше таких чувств и наклонностей, ничего бы и не надо. Но неужели Вы и вправду не светская женщина? Если б я был на Вашем месте, мне кажется, я непременно, хоть на время, стал бы светской женщиной, несмотря на то, что это и вправду скучное занятие. Пусть это было бы даже и жертва, но я счел бы себя даже обязанным принесть эту жертву. Впрочем, развивать этого не стану, да и сопоставление себя с светской женщиной считаю очень смешным, хотя, право, у меня была какая-то мысль.
Мне хочется тоже пожелать Вам как можно больше счастья. Мне кажется, счастье всего больше Вам пристало, оно к Вам идет. Я хоть и довольно уединенный человек, но знаю нескольких женщин, даже немало, которые со мной и искренни и доверчивы. Так как я всего более люблю искренность, то поневоле часто вспоминаю о друзьях моих, в то время когда случается их покинуть, как теперь например. Перебирая в воображении и в сердце все эти знакомые и милые лица, я всякой из них чего-нибудь да пожелаю, и именно того, что, по взгляду моему, каждой из них наиболее идет. Одной я пожелал даже испытать какое-нибудь сильное ощущение, вроде даже горя - потому что, показалось мне, ей это решительно необходимо, ну уже конечно на минутку. Но Вам, воображая Вас, я несколько раз даже пожелал уже беспрерывного счастья, без малейшего облачка, и это во всю жизнь. Так мне кажется. Припоминая Ваш образ и Ваше лицо, я не могу представить Вас иначе, как в счастье. Оно к Вам идет и именно пристало, почему - не знаю, Зато знаю то, что желаю Вам счастья, и не потому только, что оно к Вам идет, а и от всего искреннего моего сердца, много, много, и да благословит Вас бог.
Здесь я встретил барона Гана, помните того артиллерийского генерала, с которым мы лечились вместе под колоколом. Я бы его не узнал, он был в штатском платье. "Как, вы не узнаете меня, а помните, как мы вместе сидели под колоколом, а вместе с нами такие хорошенькие дамы". После этого напоминания я конечно сейчас узнал его. Он рассказал мне, что Фрёрих в Берлине приговаривал его к смерти и что болезнь его неизлечима, но что сейчас затем он поехал к вундерфрау в Мюнхен (о которой Вы, верно, что-нибудь слышали; она лечит каким-то особенным, секретом, и к ней съезжаются со всего света) и что та ему чрезвычайно помогла, - "но это было прошлого года, а нынешний год, представьте себе, она прогнала меня и не захотела лечить, и вот я здесь". Здесь же, то есть в Эмсе, он лечится уже не сгущенным, а разреженным воздухом - "и представьте, ведь помогает". Я сказал ему, что и я тоже приговорен и из неизлечимых, и мы несколько даже погоревали над нашей участью, а потом вдруг рассмеялись. И в самом деле, тем больше будем дорожить тем кончиком жизни, который остался, и право, имея в виду скорый исход, действительно можно улучшить не только жизнь, но даже себя, - ведь так? И все-таки я упорствую и не верю докторам, и хоть они и сказали все, хором, что я неизлечим, но прибавили в утешение, что могу еще довольно долго прожить, но с тем, однако ж, непременным условием, чтоб непрерывно держать диету, избегать всяческих излишеств, всего более заботиться о спокойствии нервов, отнюдь не раздражаться, отнюдь не напрягаться умственно, как можно меньше писать (то есть сочинять) и - боже упаси - простужаться; тогда, о тогда при соблюдении всех этих условий "вы можете еще довольно долго прожить". Это меня, разумеется, совершенно обнадежило.
Впрочем, барон Ган совершенно не собирается умирать. Статское платье его сшито щегольски, и он с видимым удовольствием его носит. (Генералы наши, я заметил это, с особенным удовольствием надевают статское платье, когда едут за границу.) К тому же здесь так много "хорошеньких дам" со всего света и так прелестно одетых. Он, наверно, снимет с себя здесь фотографию, в светском платье, и подарит карточки своим знакомым в Петербурге. Но это премилый человек.
Вы любите и семью, и дом, и родину, и стало быть, Вы патриотка. А коли патриотка, то любите и близкое России, совсем русское дело освобождения славян. Здесь, в курзале, множество газет, есть и несколько русских. Большое развлечение час прихода почты, когда тотчас же схватываешь газеты и читаешь - разумеется, прежде всего о славянах. Если Вы следите тоже за этой драмой у славян, то советую Вам читать "Московские ведомости"; в этой газете всё об Восточном вопросе изложено яснее и понятнее, чем во всех других. Это именно высшее понимание дела. - Ну вот исписал все 4 страницы, а меж тем, право, хотел Вам сказать хоть не больше, так что-нибудь получше. Но так всегда; я писем писать совсем не умею. Но не взыщите, многоуважаемая и добрая Любовь Валерьяновна, и поверьте моему глубочайшему к Вам уважению и всем тем хорошим чувствам, которые ощущаю в сердце моем всегда, когда вспоминаю Вас.
Вам очень преданный
Бесценная моя женка Анечка, целую тебя за твое ангельское письмецо от 18 июля взасос. Дорогая моя радость, с чего ты взяла, что ты "золотая средина"? Ты редкая из женщин, кроме того, что ты лучше всех их. Ты и сама не подозреваешь своих способностей. Ты ведешь не только целый дом, не только дела мои, но и нас всех, капризных и хлопотливых, с меня начиная до Леши, ведешь за собою. Но ты в моих делах лишь разменялась на мелкую монету. Ты ночей не спишь, ведя продажу и "контору" "Дневника", а между тем мы пока еще собираем гроши, да и будут ли рубли-то впоследствии? Но сравнительно с тобою это всё мелочь. Сделай тебя королевой и дай тебе целое королевство, и клянусь тебе, ты управишь им, как никто - столько у тебя ума, здравого смысла, сердца и распорядительности. Ты приписываешь "как могу я любить такую старую и некрасивую женщину, как ты". Тут ты уж совершенно лжешь. Для меня ты прелесть, и подобной тебе нет. Да и всякий человек с сердцем и вкусом должен сказать это, если приглядится к тебе, вот почему я иногда и ревную тебя. Ты сама не знаешь, какая прелесть твои глаза, твоя улыбка и твое иногда одушевление в разговоре. Вся вина в том, что ты мало бываешь в людях, а то сама бы подивилась своим победам; но мне, впрочем, это на руку, хотя, Анька, царица моя и госпожа души моей, я пожертвовал бы всем и даже приливами ревности, если б ты полюбила выезжать и развлекаться. Как бы я был счастлив мыслью, что тебе весело. А если б и ревновал, то мстил бы тебе любовью. Я вправду тебе скажу, Анька, что когда ты чуть-чуть принарядишься для выезда и капельку оденешься, то ты не поверишь, как ты вдруг делаешься безмерно моложе на вид и хороша удивительно! Я много раз даже дивился. Вся беда, что ты вечно дома в работе, а потому иногда просто неряшлива.
Нет, Анька, повторяю это, ты должна в эту зиму наделать себе костюмов и выезжать со мною или без меня, всё равно. Ты должна веселиться для моего наслаждения. Работы должно быть меньше, и с "Дневником" во что бы то ни стало надо устроиться иначе, что и введем постепенно, но как можно в скором времени. И наконец, как ты можешь дивиться, что я так люблю тебя, то есть как муж и мужчина? Да кто же меня так балует, как ты, кто слилась со мной в одно тело и в одну душу? Да все тайны наши на этот счет общие. И я не должен после того обожать каждый твой атом и целовать тебя всю без насыщения, как и бывает? Ведь ты и сама понять не можешь, (1) какая ты на этот счет ангел-женочка! Но всё докажу тебе возвратясь. Пусть я страстный человек, но неужели ты думаешь, что (хоть страстный (2) человек) можно любить до такой ненасытности женщину, как я тысячу раз уже тебе доказывал. Правда, все те бывшие доказательства - ничто; а теперь, возвратясь, я тебя, кажется, съем! (Ведь это письмо никто не прочтет и ты никому не покажешь.)
Ну, теперь о деле: мама уехала, а ты одна, а про няньку ни слова, значит, ее всё еще нет, ну так какое же после того твое спокойствие? Не успокоюсь прежде чем узнаю о няньке. Рад, что берешь ванны. Милый Лешка, я ужасно буду рад, когда его увижу. Пиши тоже мне и об Феде. Милая Лилька! Ах, Анька, как бы нам что-нибудь заработать. Ты пишешь мне свою обыкновенную поговорку, что мы странные люди: десять лет прожили, а всё больше и больше любим друг друга. Но проживем и 20 лет и пророчу тебе, что и тогда ты напишешь: "странные мы, 20 лет прожили, а всё больше и больше любим друг друга". Я, по крайней мере, за себя отвечаю, но проживу ли 10 лет, за это не отвечаю. Впрочем, здоровье мое хорошо, но не знаю, успешно ли будет лечение. Нервами я несравненно крепче, во время прогулок мне надобно вдвое против прежнего пройти, чтоб устать. Впрочем, и лечение, кажется, будет успешное. Здесь мне встретился некто барон Ган, артиллерийский генерал в Петербурге, с которым мы вместе сиживали у Симонова под колоколом. Он рассказал мне, что Фрёрих в Берлине сказал ему, что он неизлечим, но он (прошлого года) ездил к вундерфрау в Мюнхен (ты, вероятно, слышала, она лечит всех от болезней каким-то своим секретным способом и всех вылечивает, и к ней съезжаются со всего света, а доктора в Германии - ни слова не смеют сказать против, потому, что вылечивает совсем неизлечимых) и что она очень помогла ему, так что и теперь он себя чувствует прекрасно. Впрочем, он тоже пьет здесь кренхен. Вот бы на будущее лето мне съездить в Мюнхен, да и с тобой бы (от малокровия), тем более, что она денег почти не берет. Всё лечение у ней не более 10 дней, так что, в случае неудачи, всегда можно отправиться потом на кренхен. Это я, разумеется, в том случае говорю, когда твердо буду уверен, что 500 руб. на поездку воротятся потом пятью тысячами. Но во всяком случае здесь, теперь, и здоровье и, кажется, лечение мое как нельзя лучше идут. Но вот в чем страшная беда, Анька: "Дневник", "Дневник"! Я только что сел писать и вижу по всему, что запоздал до невозможности. Мне остается здесь писать дней 12, но что это за дни! Веришь ли, совсем нет времени! Встаю в 6, одеваюсь и в 7 пью воду. Возвращаюсь в 9, завтракаю и отдыхаю до 10 (ибо всё моцион делал). С 10 писать, полчаса на приготовку и пишу до 12, но с 12 до часу опять моцион, так предписано. В час обед, после обеда нельзя сейчас приниматься, а главное, это время у меня на письма иногда уходит (вот почему, Анька, не сердись, если теперь начну писать маленькие письма). В 4 часа опять на воды, в 6-м домой; тут надо сесть за переписку, но в 7 опять вставать и делать большой моцион! В 8 чай, а затем в 10 спать, - так что, в сущности, всего часа 2 на сочинение и часа 1 1/2 - на переписку - ужас, ужас! Что я написать могу? то ли дело дома ночью? Да и "Дневник" выходит такой дрянной, такой мизерный, а его, как нарочно, надо бы издать как можно щеголеватее, иначе капут! Одним словом, Анька, я в тоске, в литературной тоске. Да, кроме того, тоска об вас: не случилось ли с вами чего? От этого я уже решил, что не могу избавиться. Я думаю, Аня, что выеду отсюда 7-го августа. Я рассчитал, что могу еще дней 9 заниматься и писать в Старой Руссе, то-то бы хорошо. Ангел, я у твоих ног, целую и обожаю тебя. Молюсь тебе и за тебя. Целую взасос, всю, всю. Целую деток. Скажи им, что папа приедет скоро. Ах, голубчик, кабы вас уберег господь! Ах Анька, кабы бог тебе послал хоть капельку поздороветь. Пишешь, что нет книг. Но друг мой, ведь есть "Библиотека для чтения", на которую можно подписаться. Не жалеть же грошей.
Твой весь, обожатель твой и влюбленный в тебя муж твой
Р. S. Анька, радость, вспомни, что ты мне давно обещала писать всё, все. Сдержи слово моя <нpзб.>. Это очень важно, очень важно. Слышишь ли, понимаешь ли? <3 слова нрзб.>
Целую 5 пальчиков на твоей ножке.
Целуй детишек.
(1) было: имеешь
(2) было: и в страсти
Бесценная Анечка, спешу ответить на твое письмо от 21 (именно спешу, потому что времени совсем нет из-за "Дневника"). Напрасно, ангел мой, так встревожилась моею ревностью, я хоть и помучился, но теперь я опять во всё хорошее верю, а в Аньку я всегда верил и буду верить. Но об этом потом, приеду, наговоримся. Аня, я решил, что 7-го августа (то есть в субботу, на будущей неделе) непременно отсюда выеду, потому что в пятницу кончится ровно 4 недели моему леченью. Орт говорит, что и не надо больше. Вот только не знаю, пойдет ли впрок мне леченье. Боюсь, что мало, хотя уже теперь чувствую себя сильно укрепившимся: нервы спокойны и даже физической силы больше, нужно вдвое пройти пешком против прежнего, чтоб почувствовать усталость. Зато здесь с самого приезда чувствую усиление хрипоты (орган), но вместе с тем ощущаю ясно и чрезвычайное расширение дыхания, то есть уменьшение одышки. Что-то скажет конец лечения. Гаргаризирую горло и боюсь не простужусь ли, потому что беспрерывно осипаю. Завтра схожу к Орту. Елисеевы находят, что я очень поправился, и удивлялись, когда я сказал, что мне 54 года; они дают мне 40 лет с небольшим. (Ужасно странные люди, она же пресмешная нигиляшка, хотя и из умеренных.) Но во всяком случае выеду 7-го, и потому, милый ангел, на это письмо ты мне ответь, а потом напиши 2-го августа (непременно, то есть напиши 1-го, а чтоб непременно пошло 2-го). Я получу его 6-го, то есть накануне отъезда. Ты же после этого письма, то есть которое отправишь 2-го, уже не пиши больше. Я же буду продолжать писать до конца и даже напишу накануне, чтоб ты успела выслать Андрея туда, где пристают пароходы (у Звада, что ли?). Но вот беда: хоть и решил, что выеду 7-го, но не знаю, приеду ли в Руссу 12-го, ибо, пожалуй, замешкаюсь день и приеду 13-го. Впрочем, (1) напишу еще (2) накануне выезда, а если надо будет, то и из Берлина, потому что письмо из Берлина во всяком случае прибудет в Руссу раньше моего.
Пишешь о детях и опять ничего о няньке! Стало быть, всё еще нет этой проклятой няньки, и тебе не удастся отдохнуть! Да и не понимаю, как же живут теперь дети без няньки. Не можешь ты всё за ними ходить, а они не могут подле тебя сидеть. Целуй детей крепко. Ангел мой, за работой бьюсь и тоскую: нет времени работать, да и только; подвигаюсь ничтожно, выходит дрянно. Вообрази, сегодня мог только писать, но ни строчки не успел переписать. Давно надо сходить в ванну и не нахожу (3) времени. Письма писать буду маленькие. Вс. Соловьев прислал мне ответ на мое письмо и статью свою в "Р<усском> мире" об июньском "Дневнике", наполненную самыми восторженными похвалами. Статья длинная. Пишет, что отрывки из нее перепечатало "Новое время" и отозвалось с величайшей похвалой. Он пишет, что июньский "Дневник" производит сильнейшее впечатление, и что он знает это наверно, и что слышал и слышит беспрерывно множество хвалебных отзывов.
Ты, ангел мой, пишешь, чтоб я не беспокоился и как приеду, ты мне всё перепишешь. Но, добрейшая ты моя, каково же мне-то, только что приеду и сейчас опять тебя впрячь в работу. Это мне слишком тяжело, слишком огорчительно. Впрочем, хотя медленно, а всё же подвигаюсь. Главное, я надеюсь, что, приехав, буду иметь еще дней 9 или даже 10 работы и что-нибудь всё же успею сделать. Хоть бы в два-то с 1/2-й листа выдать, и кабы не совсем дрянь.
До свидания, моя бесценная, моя жена и любовница. <полторы строки нрзб.> Голубчик, обещаешься потолстеть, потолстеть, - вот это так прелесть: и здоровья больше и всего будет больше. Ангел мой, не взыщи за слова, я тебя во сне вижу. Целую тебя беспрерывно. Целуй детей. Твой весь до капли муж
а ты его госпожа.
Р. S. Да любишь ли ты меня? Правда ли?
Р. Р. S. Не беспокойся за меня, что я мучаю себя работой. Я не мучаю. Напротив, время от 8 до 10 вечера перед сном положил совсем не работать, чтоб свежее была голова, и тем сам у себя уменьшил часы работы. Во всяком случае работа тем хороша, что ужасно сокращает время. А то скука, скука!
Целую твою ножку и пяточку. (Целую и не нацелуюсь, всё воображаю это.)
А ты меня ни разу во сне не видала?
(1) далее было: если
(2) далее было: или
(3) было: нет
Бесценная моя Аня, вчера получил твое письмо от
24 июля, суббота (а пошло из Старой Руссы в воскресенье 25-го, что значится по конверту) и отвечаю лишь сегодня, потому что страшно занят работой, а подвигаюсь ужасно медленно и ничтожно; что из этого выйдет - и думать боюсь. Но не беспокойся обо мне. Итак, няньки нет. Нет, Аня, что ты там ни пиши, а без няньки худо, и не верю я, чтоб дети не мучили тебе нервы? Да неужели, опять-таки, нельзя прогнать совсем Лукерью и Аграфену, иначе они нас в кабалу возьмут. Я из письма твоего даже замечаю, что ты недовольна Лукерьей. За известия о детях спасибо, милый друг. И как ты умеешь хорошо это всё заметить и написать. Федины слова об ослах верх совершенства. Верю, что ты возишься с детками и наблюдаешь их не хуже няньки, но это худо, худо. Правду ли ты пишешь, что леченье тебе приносит пользу? Ах кабы так, милочка. Ты была очень расстроена и устала, и трудно представить, чтобы уж одиннадцатью ваннами ты начала поправляться. Обещалась потолстеть, дай тебе бог не для одного того. То само собою, и мы спуску не дадим. Но дай тебе бог совсем поправиться и стать к 30 годам толстой, здоровой барыней. Вот уж целовать-то буду за это и утешаться на тебя. И совесть, и дух, и сердце мое будут спокойны.
Я уже тебе написал в последнем письме, что 7-го августа, в субботу, наверно отсюда выеду. Так и постараюсь сделать. Если правильно поеду, без особых задержек и приключений, то 12-го буду в Руссе. Во всяком случае, двенадцатого вышли лошадей в то место, куда пристает пароход. Впрочем. (1) напишу об этом накануне выезда отсюдова. Леченье, кажется, принесет мне пользу наверно и даже приносит и теперь. Язык у меня совершенно чистый, чего никогда не бывает в Петербурге, а аппетит у меня жестокий, хотя кормят меня решительно дрянью. И веришь ли, я потолстел, и если не похудею к 12-му, то сама заметишь, потолстел наверно больше твоего. Вот только нервы иногда расстроены, и боюсь, не навернулся бы припадок: вот уже будет некстати. К тому же здесь, наконец, скука становится до безобразия невыносимою, и хоть и тяжело работать, но работа всё же сокращает время. Елисеевы, кажется, на меня рассердились и сторонятся. Дряннейшие казенные либералишки и расстроили даже мне нервы. Сами лезут и встречаются поминутно, а третируют меня, вроде как бы наблюдая осторожность: "не замараться бы об его ретроградство". Самолюбивейшие твари, особенно она, казенная книжка с либеральными правилами: "ах, что он говорит, ах, что он защищает"!.. Эти два (2) думают учить такого как я. Сюда приехала Лихачева (Лихачевой и Сувориной издания), была в Белграде из либерализма, нечто засушенное в либерализме и только и говорит, что о гуманном сострадании к сербам, но, кажется, сплетница. Узнав, что я фельетонов Суворина из Константинополя не читал с Петербурга, она предложила мне "Новое время", которое было при ней, и прислала его мне с своим сыном, 16-<летни>м подростком. Он тоже был в Белграде, и мне понравился. Я оставил его у себя на четверть часа и начал учить нелиберализму, причем ввернул, что семинаристы у нас многому повредили, не намекая ничуть на Елисеева. Вечером же, встретив их, увидал холодность и полагаю (по некоторым данным), что мальчик передал мой разговор матери, а та им. Очень рад буду не встречать их. Встречаясь с ними, я только расстраивал мои нервы.
До свидания, ангельчик мой, красавица моя, свет мой и надежда моя. Ты лучше и выше всех женщин; ни одна-то не стоит тебя. Мы сошлись по душе. Дай бог еще нам подольше прожить вместе. А что я буду чем дальше, тем больше тебя любить - это факт! Ну, до свидания, до близкого, кажется, слава богу. Но только как тяжело будет тянуться эта неделя.
Твой весь
Деток благословляю, перецелуй их.
Целую обе твои ножки и всё, всё. Часто очень тебя вижу во сне. Госпожа ты моя, а я тем счастлив.
(1) далее было: еще
(2) начато: а. гад<а> б. г<--->
Дорогая моя милочка Анечка, вчера получил твое письмецо от вторника 27 (пошло 28). Рад, что вы все здоровы, но ты (1) наколола палец, боюсь, чтоб не разболелось, как у меня 10 лет назад. Во всяком случае, с нарывом, должно быть, страдала. Сумела ли лечить-то? Насчет няньки я всё тех же мыслей, как и прежде, и не успокоюсь до тех пор, пока не будет няньки. Пойми, голубчик, что когда я приеду, то тебе втрое тяжелее будет ходить за детьми, да и нам будет это страх несподручно во всех отношениях. Ты говоришь, что дети ведут себя хорошо, но смотреть-то ведь все-таки за ними надо же. Хорошо, кабы ты взяла побольше ванн еще до моего приезда. Я всё в той же уверенности, что выеду в субботу, 7-го августа; так и готовлюсь. Надоело мне здесь, как каторга, несмотря на то, что дни стоят восхитительные, зато просто замучила удушающая невозможная жара. 26 градусов в тени, и это почти уже две недели. Поди, работай в такое время. Ты спрашиваешь насчет гаргаризации? Но ведь я об этом писал: не знаю, что будет, а полощу горло прилежно. Непременно что-нибудь будет, эмские воды действуют сильно. Если хочешь всю правду, то я склоняюсь к одному заключению, к тому именно, что курс мой должен быть в 6 недель, а не в 4. Здесь курс двух видов: в 4 и в 6. На одних довольно 4-х, другим мало, и им 6. Это здесь по старому, вековому опыту. Мне страшно помогли воды 3-го года, когда они совсем переродили меня. Тогда я лечился 5 недель и 5 дней. Прошлый же год я лечился всего 4 недели и 5 дней, и уже действие вод было не совсем такое. Если б возможно было пробыть и нынешний раз 6 недель, то, может быть, что-нибудь и вышло бы вроде 3-го года. Но ведь нет никакой возможности пробыть 6 недель ввиду "Дневника". К тому же утешаюсь, что всё это - лишь одно мое предположение. Иные лечутся всего 3 недели. Прошлая зима была очень тяжела погодой, а потому и чувствовал себя хуже, чем 3-го года. К тому же ощущаю, что питье вод сильно на меня действует, то есть нынешний год. В первую половину лечения обыкновенно расстраиваются нервы, снятся кошмары и проч.; это признак, что воды сильно подействовали. Никогда не было этого расстройства и таких кошмаров, как в этот раз. Стало быть, и думаю, что воды подействовали. Теперь у меня нервы здоровы, аппетит хороший, силы больше и проч. и проч. Об этом я писал уже.
Письма, присланные тобою (от корреспондентов), я не развертывал вовсе, некогда. Целый день занят, пишу и переписываю, а подвигается так медленно, как никогда. Приехав в Петербург, сдам в типографию, по расчету не более 1 листа и 4-х страниц. Значит, большую половину придется кончить и Ст<арой> Руссе. О содержании уж и не говорю, плох. Па этот счет я в очень дурном расположении духа. (2) А, впрочем, увидим. В Ст<арой> Руссе выгадаю себе minimum 10 дней работы, если только не будет припадка.
Очень сержусь на тебя, зачем не ходила ни к Славянскому, ни к Вейнбергу, ни в театр. Несравненно бы сделала мне больше удовольствия, если б пошла, да мало того: взяла бы ложу, а в ложу детишек. Им пора повидать комедию. Ну да не будет же этого. Ворочусь, и всю эту зиму ты должна не отказывать себе в удовольствиях. Я так хочу, слышишь ли, иначе я буду несчастлив.
Здесь у меня всё по-прежнему. За небольшие письма и наскоро - не сердись. Право, слишком много дела. Ну, да скоро встретимся, тогда обо всём переговорим. (Ради бога, к тому времени найди няньку и не торопись, а получше.) Деток перецелуй, говори им, что я скоро приеду. Полагаю, что буду 12. Распорядись насчет лошадей. Жду не дождусь, когда обниму тебя. Долго я пробыл без тебя (не в одном в этом отношении говорю, а душа истосковалась. Иногда нападает вдруг ужасный и внезапный страх: не случилось ли с вами чего?). Да и говорить с тобой хочется, душой поделиться, слишком долго я пробыл один. Да и в этом отношении пора бы нам встретиться (ух пора!). Анька, ангел ты мой, всё мое, альфа и омега! А, так и ты видишь меня во сне и, "просыпаясь, тоскуешь, что меня нет". Это ужасно как хорошо, и люблю я это. Тоскуй, ангел мой, тоскуй во всех отношениях обо мне - значит, любишь. Это мне слаще меду. Приеду, зацелую тебя. А ты мне снишься не только во сне, но и днем. Но обожаю и не за одно это. Ты в высшей степени мне друг вот это хорошо. Не изменяй мне в этом, напротив, умножь дружбу собственной откровенностью (которой у тебя иногда нет), тогда у нас пойдет еще в 10 раз лучше. Счастье будет, Анька, слышишь.
Не понимаю, для чего я так понадобился Языкову. Пустяки какие-нибудь. Елисеевы опять (3) повернули ко мне, и любезнее, чем когда-либо. Ну, да всё равно. Хотели уехать 5-го, но теперь как-то оттягивают. Боюсь, чтоб не пришлось возвращаться с ними в одном поезде. Это беда. Но довольно. Еще раз напишу в пятницу. Тогда напишу наверно, когда выеду, и все-таки ты письмо получишь дня за 2 до моего приезда. А теперь целую тебя всю, жадно, с мучением и ножку твою бессчетно. Люби меня и жди меня. Деток благословляю, сохрани их бог.
Твой весь, весь
На конверте: Russie Staraya-Roussa (Gouvernement de Nowgorod) В Старую Руссу (Новгородской губернии) Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской (дом Гриббе)
(1) было: так
(2) было: духом
(3) далее было: вчера
Бесценная моя Аня, получил твое письмо и сегодня, в пятницу, последнее. Хорошо, что пришло сегодня, а то завтра, в субботу, отправлюсь отсюда в 6 1/2 часов утра, и если б пришло в субботу, то я бы не получил. Теперь же пишу лишь несколько строк, потому что занят ужасно, а укладываться даже и не начинал, и скверная прачка не приносит белья. Таким образом, если не будет задержек в дороге, прибуду 12 августа (вышли лошадей). Если будет задержка (которой не предвижу вовсе), то уведомлю из Берлина, а если не будет - не напишу уж больше ничего. Пишешь о квартире и о 50 экземплярах. То-то и беда, что если ключи у Коли, то как успею я дать ему знать и взять их у него, когда в Петербурге буду всего одни сутки? У меня с одной типографией будет столько возни: всё написанное мною и что сдам в типографию, надо будет еще раз перечитать с пером в руках, потому, что здесь не успел. И потому, если ты сама не напишешь Коле, то и не знаю, как это сделать. (NВ. С получением же этого письма нечего уже Коле писать: будет поздно.) Думаю, что достану 50 экз<емпляров> из типографии. Впрочем, как-нибудь дело решится. Пишешь тоже, что Федя ждет, что я привезу; но, голубчик, если мне и удастся купить им платьице, то это не произведет никакого эффекта: он ждет диковинок, игрушек, а как я привезу (1) игрушки? Я об этом много и сам думал, а теперь еще больше озабочен.
Медлить мне здесь лечиться совсем невозможно было, иначе ни за что бы не был кончен "Дневник", а теперь еще есть надежда, что я допишу его в Ст<арой> Руссе. Приехав, расскажу мои расчеты. Вчера простился с Ортом; он осмотрел меня подробно и положительно сказал мне: "Vous aurez un bon hiver". На мое сожаление о невозможности остаться дольше он ответил мне, что дольше 4-х недель и совсем мне не надо оставаться, потому что для приезжающих каждое лето совершенно довольно 4-х-недельного срока. Но довольно, голубчик, спешу; тысячу мелочей еще сделать надо. Обнимаю тебя и целую крепко детишек, тоже и благословляю их. Боюсь в дороге припадка. Спасибо, что хочешь написать еще письмецо на имя Александрова. Елисеевы едут завтра же, но - в Париж. Обнимаю тебя и целую. (2)
Тв(ой)
Твоя чрезвычайная забота о покупке <нpзб.> меня очень раздразнила. Эта забота так мила, что я размечтался. Значит, ты очень готовишься. Готовься... прелесть моя, готовься в самом настоящем смысле, а я только целую тебя отсюда мильон раз. Расход <нpзб.> на <нpзб.> как-нибудь покрою... Кстати о петербургских расходах: ужасно будет жаль мне, если не удастся сделать, по недостатку денег или почему-нибудь, один тоже совершенно дозволенный расход в Петербурге. Это меня очень озабочивает, тем более что и здесь слишком много думал об этом расходе. Сокровище ты мое, ангел моя женочка, целую твои (3) ножки, о которых мечтаю со страстью. Но до свидания, до свидания.
На конверте: Russie. Staraya-Roussa (Gouvernement de Nowgorod) В Старую Руссу (Новгородской губернии) Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской (дом Гриббе)
(1) далее было: еще
(2) далее было: Кстати.
(3) далее было начато: руч<ки>
Любезнейший и многоуважаемый Михаил Александрович, вот Вам начало "Третьей главы" (июль-августовского №). Набирайте. Но корректуру уж не присылайте, так как намереваюсь отсюда выехать в Петербург 26-го (стало быть, могу 27-го уже быть в типографии). Но еще до приезда моего надеюсь опять что-нибудь выслать.
Мы написали Печаткину, чтоб в типографию было доставлено 38 стоп бумаги, но сомневаемся в том, что поставили плохой адрес, так что письмо к Печаткину могло и не дойти. Итак: если Вы в типографии еще не получили бумагу и не получите до понедельника, то пошлите в понедельник к Печаткину напомнить там и объяснить. Опять-таки насчет цензора (2)... Впрочем, к тому времени я сам буду. Вся беда в том, успеем ли справиться, а я здесь всё нездоров.
До свидания, жму Вашу руку.
Ваш
21 августа. Суббота.
(1) было: Печатайте.
(2) далее было: Если б случилось
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Напрасно Вы так говорите. Уезжая, я Вам дал полномочие (словесно) на всё, и, уже разумеется, и печатать.
За бумагой, если не получили, надо сходить к Печаткину (Красносельская фабрика Константина Петровича Печаткина) и потребовать 38 стоп. Прошу Вас печатать и не терять времени.
"1876 г. Июль - август"
Это так, но ведь и об этом мы с Вами уговорились, именно об этом самом заголовке и еще до поездки моей в Эмс, я это очень хорошо помню.
А что же я Вам напишу насчет цензурных вымарок, если я их не видал? Нечего делать, печатайте как есть без меня. И не грех Вам не написать мне, что именно вымарано? Вы пишете: часть главы, но которая? И много ли? Теперь, до приезда в Петербург, день и ночь буду думать, как на угольях. А всего-то стоило написать полстрочки.
Я приеду, как и обещал, не 26-го, а 27-го августа, да и то в самом удачном случае. Я выеду 26-го, но здешние дороги не от меня зависят.
Перед выездом вышлю Вам еще тексту.
А пока Вам преданный
Многоуважаемый Михаил Александрович, посылаю Вам еще тексту. Вся беда в том, что не знаю, что именно запрещено цензурою, в какой главе и какой номер. И потому очень прошу Вас вникнуть в нижеследующее.
Если цензор вычеркнул из "Главы второй" и именно об "Идеалисте-цинике" и "Постыдно ли быть идеалистом" (то есть 1 и 2 малые главы), то надо выкинуть их вовсе, а взамен того к "Главе второй" пристегнуть две маленькие главы из "Главы третьей" (1. "Русский или французский язык?" 2. "На каком языке говорить отцу отечества?"), переменив, разумеется, соответственно только номера маленьких глав (то есть вместо 1 и 2 "Русский или французский язык?" и т. д. поставить 3 и 4 №№). А затем "Главу третью" начать уже с того, что я Вам теперь (с этим письмом) высылаю, то есть со слов: "Эмс я описывать не буду" (листик 10), и №№ маленьких глав опять переменить соответственно, то есть вместо 3 и 4 поставить 1 и 2-ю, а продолжение я уже Вам сам привезу.
Выезжаю я отсюда не в четверг 26-го августа, а в пятницу, 27-го. В субботу, вероятно, увидимся. Думаю, наверно, что 31-го августа не успеем выйти. В таком случае, приехав в Петербург, объявлю в газетах, что по независящим обстоятельствам № июль - август выйдет 4-го сентября. Очень может быть, что провозимся до этого срока, но надобно иметь в виду, чтоб уж никак не позже (1) 4-го сентября. А впрочем, всё решится при нашем свидании. Пока набирайте и делайте, что возможно.
До свидания.
Ваш весь
(1) было: дальше
Многоуважаемый Михаил Александрович,
К Ратынскому письма не прилагаю, но зато исправил всё по его желанию и указанию. Если надо будет, то поеду к нему сам. (1)
Дальнейшую рукопись (глава четвертая, III и IV) при сем прилагаю: семь полулистков. Но будет еще V-я малая глава "Главы четвертой". А затем "P<ost> scriptum". Окончание главы четвертой, то есть V-ю малую главу, постараюсь доставить завтра же, 30 августа. A "P<ost> scriptum", как сказано, 1-го сентября.
А засим весь Ваш
Надеюсь завтра увидимся.
(1) далее было: Дальнейшей рукописи не присылаю, потому что багажа еще не получил.
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Посылаю Вам V-ю малую главу (три полулистка). Этой V-й малой главой заканчивается "Глава четвертая". Теперь останется "Post scriptum", за который и принимаюсь.
Ваш весь
Милый и дорогой брат Андрей Михайлович, поздравляем тебя я и жена моя, и многоуважаемую добрейшую супругу твою с счастьем детей Ваших, а стало быть, и с Вашим. Мои детки маленькие, я до такого счастья не доживу. Не думай, что завидую, говоря это. Пишешь, что грустно будет оставаться без Варвары Андреевны; ничего, милый мой, этакая грусть лишь свидетельствует об общем и непрерывающемся счастье в семье. Я очень жалею, что никак не могу урваться даже и на день к Вам на свадьбу. В письме моем к Варваре Андреевне объясняю причины. Только как это всё странно, милый мой Андрей Михайлович, - ну давно ли мы были с тобой совсем маленькие? Я очень, очень хорошо помню минуту, когда нас, меня и покойного брата, в пятом часу утра, рядом спавших, разбудил радостный отец и объявил нам, что у нас родился брат Андрюшенька, и вот ты выдаешь замуж дочку и об этом извещаешь меня и Анну Григорьевну. Наше время пролетело, как мечта. Я знаю, что моя жизнь уже недолговечна, а между тем не только не хочу умирать, но ощущаю себя, напротив, так, как будто бы лишь начинаю жить. Не устал я нисколько, а между тем уже 55 лет, ух! Тебе же желаю, особенно теперь, как можно больше здоровья и долголетия, чтобы любоваться на детей и ласкать внуков. Ничего не может быть лучше в жизни.
Обнимаю тебя и желаю тебе всего лучшего. Супруге твоей передай мое горячее пожелание и поздравление. Равно и от жены моей.
Брат твой
Ваше письмо застало меня в Эмсе на самом выезде. Прибыв в Старую Руссу, я хворал и писал августовский №. Цензура выбросила печатный лист в самые последние дни, затем переезд из Старой Руссы (дней 10 назад) и искание Вашего адреса. Вы, по дамскому обыкновению, не выставляете Вашего адреса при каждом письме: дескать, он должен знать. Но наизусть знать нельзя, а тетрадка с адресами может затеряться (как и случилось). А потому пишу по первому старому, очень неопределенному адресу, и не знаю, дойдет ли.
Про здоровье мое я ничего не могу сказать: кажется, плохо, а больше ничего не знаю. Если придете, то, конечно, переговорим. А теперь очень занят и спешу кончить. Итак, приходите.
Весь Ваш
Любезный друг Коля, жив ли и здоров ли ты? От тебя ни слуху, ни духу. Мы тебя ждали наверно на 17-е и давно уже говорили, что ты нейдешь. Зайди, если можешь, хоть я и очень занят, но ты мне никогда не мешаешь. А не можешь зайти, то непременно уведомь об себе письменно или пришли кого-нибудь.
Я всё хвораю, хворала и Анна Григорьевна. Очень захватило грудь у меня, а теперь привязалась, лихорадка, и я на лекарстве сижу дома и пишу и днем и ночью, нередко в жестоком ознобе. Боюсь, что придется прекратить работу. Да и, кроме того, были кое-какие неприятности.
Итак, до свидания, дай об себе знать.
Твой брат
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Посылаю Вам всё, тут конец. Довольно ли для 1 1/2 листа? Если останется белая страница, то можно, по примеру прошлого №, пустить объявление о полугодовой подписке. Впрочем, думаю, что достанет.
Ваш весь
Многоуважаемый Митрофан Петрович,
Прошлого года Базунов, перед самой своей внезапной поездкой за границу, даже, может быть, накануне поездки, нашел нужным, однако, расплатиться со мной и выдал мне все сполна, накопившиеся у него подписные деньги за "Дневник". Я полагаю, он руководствовался всё тем же, неминуемым в сем случае соображением, что мне не отдать всех грешнее, что тут значит взять последнее у того, который в 54 года от роду всё еще живет тягчайшим литературным трудом, работает по ночам, к сроку, несмотря на свои две большие болезни... Не говорю уже о том, что и деньги-то эти не "счеты или расчеты" какие-нибудь, а просто подписные, за издания, которые прежде книгопродавцы и не слышно было, чтоб удерживали в свою пользу, и на что мода только лишь недавно завелась.
Там по счету 330 р., и я вполне уверен, что сосчитано верно, по крайней мере, как бы ни проверять эти 330 р., все-таки проверка не коснулась бы более как каких-нибудь нескольких рублей. Триста-то уже бесспорны. Из них мне кто-то выдал из магазина 5 дней тому 50 р. Если по стольку будут выдавать (да и будут ли?), то когда же я получу? А между тем, сами знаете, теперь для всякого издания самое наитруднейшее время.
Не можете ли, Митрофан Петрович, сказать что-нибудь и при этом сделать что-нибудь посущественнее, чем 50 р.? Да и тяжело и неприлично мне ходить теперь в магазин за деньгами. Вникните в мою просьбу, очень прошу Вас. Если б было не дозарезу, не стал бы Вас беспокоить.
А главное, надо что-нибудь наверно, просто успокоительных фраз лучше и не произносить. Во всяком случае крепко жму Вашу руку и желаю Вам искренно всего лучшего.
Ваш весь
Р. S. Не сочтите это письмо в какую-нибудь дурную сторону. Я Вас, как человека, всегда отличу от какого-нибудь неудавшегося расчета или непредвиденного несчастья.
Многоуважаемый Николай Петрович,
Непременно постараюсь отвести требуемые полстранички, а Вас поздравляю с предприятием. Простите, что до сих пор те зашел к Вам: очень было много со мной разных обстоятельств. До 31-го числа буду день и ночь в работе, но Вы мне не помешаете. Милости просим, как Вам только угодно. Анна Григорьевна Вам кланяется. Мое глубокое почтение Вашей супруге.
Весь Ваш (1)
Р. S. По ошибке начал письмо не с той страницы, проглядел. Извините.
(1) подпись на письме вырезана
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Вчера я ошибся: "Глава первая" была Вам вчера доставлена не вся. Есть еще 4 отдел, который теперь и посылаю, а вместе с тем и начало "Главы второй". Всё же посылаю теперь три листка, от 18 до 23 полулистка включительно.
Ваш весь
(1) было: 26
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Мне пришлось в корректуре выбросить сряду почти весь столбец (1) (выброшенное войдет потом в конец "Главы второй", еще не дописанной) и многое перемарать и пересочинить в других местах. Само собою, это разрушит Ваш первый лист и, кроме того, придется, может быть, еще к цензору. Но что делать, так должно быть.
Посылаю, во-1-х, продолжение "Главы второй"), (2) от 24 до 27 полулистка включительно (NВ. Выписку из "Москов<ских> ведомостей") прошу сделать непременно петитом) и, во-2-х, то объявление Вагнера об издании его журнала "Свет" и которое войдет под конец в объявления, на последних страницах. Это (3) объявление должно непременно быть напечатано. Пожалуйста, подберите и шрифт, как пригодно будет к смыслу строк объявлений.
Задаю я Вам, однако, хлопот.
Ваш
(1) было: две стр<аницы>
(2) было начато: 2-ой
(3) было начато: Пожал<уйста>
Люб<езный> Михаил Александрович, посылаю Вам главу третью. Две вырезки из газет, № 1-й и 2-й, сделайте петитом в отмеченных мною местах. Завтра кончу всё, а 29-го утром получите. Странно, что у Вас приходят за корректурами и статьями в полдень. У меня с 8-ми утра готово.
Если можете, зайдите завтра. Очень бы надо знать, сколько еще писать.
Ваш весь
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Посылаю Вам окончание от 36 до 38 включительно. Кажется, довольно. Боюсь, чтоб не было еще с лишком.
В самом конце я прибавил p<ost> scriptum. Прошу Вас очень, прочтите его внимательно. Это корректурные ошибки, страшно важные, особенно первая, где удержано не вместо но и искажающая вполне смысл. Не понимаю, как эти ошибки удержались, я слишком помню, как поправил в корректуре. В этом № страшно много ошибок.
Особенная просьба моя та: справьтесь сами (1): выправлено ли это не? (Может быть, я получил от Вас вчера какой-нибудь не тот оттиск 1-го листа.) И если не выправлено, то мой p<ost> scriptum непременно напечатайте. А если выправлено, то, разумеется, отбросьте post scriptum.
Ради бога, сделайте это.
Ваш весь
(1) далее было начато: пож<алуйста>
Милый мой голубчик, Коля, благодарю тебя за третьедневошнее поздравление. Вчера не мог отвечать за адскими хлопотами (выход №). Телеграфируешь, что нездоров. Это очень беспокоит меня. Если не можешь приехать сам (а я бы очень желал с тобой увидеться), то напиши непременно сейчас же по получении сего (то есть болен ли и теперь или нет, и чем?). Чуть освобожусь и, в случае, если ты болен, предприму к тебе путешествие, рискуя даже встретиться с Ш<евяковы>ми. А то, если не болен, приезжай сам, не медля.
Я же пока страшно занят. Только что отписался, как надо теперь отвечать на иные в срок прибывшие письма, да еще кой-куда съездить и кой-кого повидать, и всё не терпит. Целую и обнимаю тебя очень. Все тебе кланяются и желают здоровья.
Твой брат и друг
Милостивый государь, многоуважаемый г. К. И. М.
Боюсь, что опоздал отвечать Вам и Вы, справившись раз или два, уже не придете более в магазин Исакова за письмом.
Во-первых, благодарю Вас за Ваше лестное мнение о моей статье, а во-вторых, за Ваше доброе мнение обо мне самом. Я и сам желал посетить Корнилову, впрочем, вряд ли надеясь подать ей помощь. А Ваше письмо меня прямо направило на дорогу.
Я тотчас отправился к прокурору Фуксу. Выслушав о моем желании повидаться с Корниловой и о просьбе на Высочайшее имя о помиловании, он ответил мне, что всё это возможно, и просил меня прибыть к нему на другой день в канцелярию, а он тем временем справится. На другой день он послал бумагу к управляющему в тюрьме о пропуске меня к Корниловой несколько раз, сам же чрезвычайно обязательно обещал мне содействовать и в дальнейшем. Но главное в том, что в настоящее время нельзя подавать просьбу, потому что защитник Корниловой два дня назад уже подал на кассацию приговора в сенат, а потому дело не имеет еще окончательного вида, и только тогда как сенат откажет, и наступит срок просьбы на высочайшее имя.
Так как в этот день идти в тюрьму было уже поздно, то я пошел лишь на другой день. Мысль моя (которую одобрил и прокурор) была - удостовериться сначала, хочет ли еще Корнилова и помилования, то есть возвратиться к мужу и проч.? Я ее увидел в лазарете: она всего 5 дней как родила. Признаюсь Вам, что я был необыкновенно изумлен результатом свидания: оказалось, что я почти угадал в моей статье всё буквально. И муж приходит к ней, и плачут вместе, и даже девочку хотел он привести, "да ее из приюта не пускают", как, с печалью, сообщила мне Корнилова. Но есть и разница против моей картины, но небольшая: он крестьянин настоящий, но ходит в немецком сюртуке, служит черпальщиком в экспедиции заготовления государственных бумаг за 30 руб. в месяц, но вот, кажется, и вся разница.
С Корниловой я проговорил полчаса наедине. Она очень симпатична. Сначала я лишь вообще объяснил ей, что желал бы ей помочь. Она скоро мне доверилась, конечно, и по тому соображению, что из-за пустяков не разрешил бы прокурор мне с ней видеться. Ум у ней довольно твердый и ясный, но русский и простой, даже простодушный. Она была швеей, да и замужем продолжала заказную работу и добывала деньги. Очень моложава на лицо, недурна собой. В лице прекрасный тихий душевный оттенок, но несомненно, что она принадлежит к простодушно-веселым женским типам. Она теперь довольно спокойна, но ей "очень скучно", "поскорей бы уже решили". Я, еще ничего не говоря ей о ее беременном состоянии, спросил: как это она сделала? Коротким, проникнутым голосом она мне отвечала: сама не знаю, "точно что чужая во мне воля была". Еще черта: "я как оделась, так я в участок не хотела идти, а так вышла на улицу и уж сама не знаю, как в участок прибыла". На вопрос мой: хотела бы она с мужем опять сойтись, она ответила: "Ах, да!" и заплакала! Она прибавила мне с проникнутым выражением, что "муж приходит и плачет о ней", то есть выставляя на вид мне: "вот, дескать, какой он хороший". Она горько заплакала, припоминая показание тюремного пристава против нее в том, что будто она с самого начала своего брака возненавидела и мужа, и падчерицу: "Неправда это, никогда я этого не могла ему сказать", "С мужем под конец стало мне горько, я всё плакала, а он всё бранил" и в утро, когда случилось преступление, он побил ее.
Я ей не утаил о возможности просьбы на высочайшее имя, если не удастся кассация. Она выслушала очень внимательно и очень повеселела: "вот вы меня теперь ободрили, а то какая скука!".
Я намеком спросил: не нуждается ли она пока в чем. Она, поняв меня, совершенно просто, не обидчиво, прямо сказала, что у ней всё есть, и деньги есть и что ничего не надо. Рядом на кровати лежала новорожденная (девочка). Уходя, я подошел посмотреть и похвалил ребеночка. Ей очень было приятно, и когда я, сейчас потом, простился, чтоб уходить, она вдруг сама прибавила: "вчера окрестили, Екатеринушкой назвали".
Выйдя, поговорил о ней с помощницей смотрительши, Анной Петровной Борейша. Та с чрезвычайным жаром стала хвалить Корнилову: "какая она стала простая, умная, кроткая". Она рассказала мне, что поступила она к ним несколько месяцев назад в тюрьму совсем другая: "грубая, дерзкая и мужа бранила. Почти как полоумная была". Но, побыв немного в тюрьме, быстро стала изменяться совсем в противоположную сторону. Замечательно то, что уже давно она беспокоится и ревнует, "чтобы муж не женился" (она воображает, что он уже и теперь это может сделать). До приговора он редко ходил. Еще черта. Эта Анна Петровна уверяет, что "муж ее вовсе не стоит, он туп и бессердечен, и что будто Корнилова два раза посылала просить его прийти и он наконец-то пришел". Между тем Корнилова именно напирала мне на том, что муж приходит к ней и над ней плачет, то есть хотела выставить передо мной "какой это хороший человек" и т. д.
Одним словом, всего не упишешь и не различишь. Я убежден в том, что всё было от болезни еще пуще прежнего и хоть не имею строгих фактов, но свидание мое с ней как будто всё мне подтвердило.
Итак, о просьбе нельзя думать до кассационного решения. Когда это будет - не знаю. Но потом, в случае неблагоприятного ей решения (что вернее всего), я напишу ей просьбу. Прокурор обещал содействовать. Вы тоже, и дело, стало быть, имеет перед собой надежду. В Иерусалиме была купель, Вифезда, но вода в ней тогда лишь становилась целительною, когда ангел сходил с неба и возмущал воду. Расслабленный жаловался Христу, что уже долго ждет и живет у купели, но не имеет человека, который опустил бы его в купель, когда возмущается вода. По смыслу письма Вашего думаю, что этим человеком у нашей больной хотите быть Вы. Не пропустите же момента, когда возмутится вода. За это наградит Вас бог, а я буду тоже действовать до конца. А засим позвольте засвидетельствовать пeред Вами мое чувство самого глубокого к Вам уважения.
Ваш
На конверте: В Гостиный двор В книжный магазин Я. Л. Исакова Г-ну Кассиру Для передачи "К. И. М" от Ф. М. Достоевского
Многоуважаемый Александр Устинович,
Именно завтра, в среду, 10-го ноября буду ожидать Вас у себя от 8 до 9-ти часов пополудни, и даже позже, с большим удовольствием, нетерпением и любопытством.
Ваш весь и совершенно Вам преданный
Ваше императорское высочество,
всемилостивейший государь.
Начиная в сем году мое ежемесячное издание "Дневника писателя", я, несмотря на все желание мое, не осмелился представить его Вашему императорскому высочеству, как удостоился чести сделать это однажды с одним из прежних моих сочинений. Но, начиная мой новый труд, я был еще сам не уверен, что не прерву его в самом начале по недостатку сил и здоровья для определенной срочной работы. А потому и не осмелился представить Вашему императорскому высочеству такое неопределившееся еще сочинение.
Нынешние великие силы в истории русской подняли дух и сердце русских людей с недостижимою силой на высоту понимания многого, чего не понимали прежде, и осветили в сознании нашем святыни русской идеи ярче, чес когда бы то ни было до сих пор. Не мог и я не отозваться всем сердцем моим на все, что началось и явилось в земле нашей, в справедливом и прекрасном народе нашем. В "Дневнике" моем есть несколько слов, горячо и искренно вырвавшихся из души моей, я помню это. И хоть я все еще не докончил мое годовое издание, но уже давно думал и мечтал о счастии представить скромный труд мой Вашему императорскому высочеству.
Простите же мне, всемилостивейший государь, смелость мою, не осудите беспредельно любящего Вас и дозвольте высылать Вам и впредь ежемесячно каждый дальнейший выпуск "Дневника писателя".
С чувством благоговейного уважения осмеливаюсь назвать себя Вашего императорского высочества благодарным и преданнейшим слугою
[Другая редакция:
(Черновой автограф)
Ваше и<мператорское> высоч<ест>во, милостивейший государь.
Начиная в сем году мое (1) ежемесячное издание "Дневника писателя" я не осмелился (2) несмотря на всё чрезвычайное (3) желание мое представить новый труд (4) В<ашему> и<мператорско>му высочеству, как имел честь сделать, (5) радуясь всякий раз надежде удостоиться чести и счастья внимания Ваш<его> и<мператорского> в<ысочест>ва. Но издав (6) в свет 1-й январский выпуск моего "Дневника", (7) я совершенно был еще не уверен тогда, что не прерву моего издания (8) в самом начале или по недостатку сил и здоровья, или определенной срочной работы, или даже несочувствием (9) публики. (10) А потому и намеревался по окончании года осмелиться представить В<ашему> и<мператорскому> в<ысочеству> уже законченный труд как 12 выпусков моего издания в виде целой законченной книги. (11) Но "Дневник писателя" не был прерван. (12) Нынешний великий год истории русской поднял дух и сердца русских людей с непостижимою силою почти (13) на высоту понимания многого, чего не понимали прежде и осветил ° в сознании нашем святыню (15) русской идеи ярче чем когда бы то ни было. (16) Не могу и я не отозваться всем сердцем моим всему, что началось и явилось в жизни нашей, в добром и прекрасном народе нашем. В "Дневнике" моем, чувствую это, есть несколько слов, (17) горячо и искренне вырвавшихся из души моей. И хоть я всё еще не докончил моего годового издания, но уже давно думая (18) и мечтая про себя о великом счастии представить скромный труд мой В<ашему> и<мператорскому> в<ысочеству>, которого я столь люблю, за которого часто и много молюсь, и малейшее внимание Ваше, если б я имел счастье возбудить его, ценю как величайшую честь себе и величайшую радость мою. Простите же смелость мою, сне осудите ее, удостойте принять недоконченную мою книгу и дозволить высылать Вашему императорскому высочеству и впредь, ежемесячно каждый дальнейший выпуск "Дневника писателя".
С чувством благоговейного уважения осмеливаюсь пребыть Вам благодарный, Вам верный и Вас беспредельно любящий слуга Ваш
(1) далее было: новое
(2) было: не посмел
(3) чрезвычайное вписано
(4) было: а. мое издание б. мое новое издание
(5) было: так как и делал
(6) было: выпустив
(7) было: издания
(8) было: а. издания или б. работы или
(9) далее было: к новому изданию моему
(10) далее было: а. Такое же, так сказать пробное б. А такое, так сказать, еще пробное издание
(11) далее было начато: а. "Дневника писателя" б. Новые литературные опасения мои оказались
(12) далее было: даже не пользуется сочувствием
(13) почти вписано
(14) далее было: нам
(15) далее было: таившейся
(16) далее было: <нpзб.> привлек все сердца
(17) далее было: которыми я
(18) было: подумал]
Многоуважаемый г. К. И. М.
В ответ посылаю Вам мое письмо к Вам от 5 ноября, пролежавшее у Исакова. Я сам дурно сделал, что послушался кассира и взял его обратно, так что вся вина на мне.
К письму от 5-го я имею прибавить разве лишь то, что я был еще раз у Корниловой и вынес то же впечатление, как и в первый раз, разве лишь усиленное. Она просила съездить к ее мужу. Я съезжу, но съезжу тоже и к адвокату ее. Между тем я заболел и ничем не занимался а теперь подавлен моими занятиями. Боюсь, что пропущу как-нибудь срок кассационного решения сената. Надо сговориться с ее адвокатом, а у меня всё нет времени; но я как-нибудь успею. Особенно рад тому, что Вы откликнулись; на Вас вся надежда, потому что в сенате, конечно, решат не в ее пользу, тогда сейчас просьбу на высочайшее имя, а Вы, вероятно, поможете, как обещали.
До свидания. Примите уверение в самом искреннем уважении
Вашего слуги
Р. S. Если что надо будет, обращусь к Вам, если будете по-прежнему добры.
Многоуважаемый Михаил Александрович,
посылаю Вам корректуры по окончании "Главы первой". Вышло больше, чем я предположил. Перейдет за лист. Сколько-то у Вас выйдет? (1)
Ваш весь
(1) далее было: и что
Дорогой и милейший Всеволод Сергеевич,
Вот что значит назначать сроки, не имея памяти! В понедельник вечером меня еще прежде звал Ник. Петр. Семенов, и я дал ему слово быть, но забыл. А потому, испрашивая у Вас прощения, прошу Вас к себе не в понедельник, а уж во вторник вечером. Буду ждать и надеюсь, что эта писулька придет к Вам вовремя, чтобы предупредить Вас.
Ваш весь
(1) было: декабря
Милостивый государь Михаил Андреевич,
Во-первых, извините меня, что долго не отвечал Вам на письмо Ваше от 11-го ноября 1876 года. Во-вторых, позвольте искренно отклонить от себя лестное для меня выражение Ваше на счет "вразумления". Вразумлять я никого не в силах. А наконец позвольте поблагодарить Вас за сообщение факта самоубийства ребенка. Этот последний факт очень любопытен, и, без сомнения, о нем можно кое-что сказать. Но не думаю, чтобы я успел это сделать сейчас же; в последнее время я уже довольно говорил о самоубийствах, и надобно выждать, тем более, что объем моего издания так невелик, что недостает места (да и времени) для ближайших и текущих тем. Но параллель детей нынешних и прежних может быть весьма интересна. Во всяком случае, благодарю Вас, что обо мне и о моем издании подумали.
С почтением и совершенною преданностью имею честь быть Вашим покорным слугою.
Милостивый государь, многоуважаемый Петр Васильевич,
Я не знаю, как и извиняться перед Вами о том, что не сдержал данного Вам мною обещания и даже не ответил на любезное письмо Ваше от 30 сентября. Но последнему обстоятельству была причина, не знаю только, достаточная ли, чтобы извинить меня в Ваших глазах. Дело в том, что с лета и почти вплоть до настоящей минуты я всё это время был гораздо более нездоров, чем когда-либо. И, однако, работа с изданием "Дневника" (то есть не с одним сочинением его, а с изданием) - оказывается чем дальше, тем выше моих сил (физических). Сверх того, было много хлопот и других. Не исполнив обещанного летом и получив Ваше напоминание в октябре, я решился непременно написать для Вас мою автобиографию, хоть урывками и в разные сроки. Вот почему и не ответил Вам ничего, ожидая, что хоть и поздно, а пошлю биографию и при посылке объяснюсь. Но, начав писать, я бросил работу, - урывками оказалось невозможно писать: я почувствовал, что эта статья вызывает слишком много сил из моей души, слишком поднимает передо мною прожитую жизнь и просит большой любви от моего сердца в исполнении этой, незнакомой еще работы. А потому не знаю, что Вам теперь и сказать. Если буду свободен и здоров, то напишу непременно, потому что теперь уже сам хочу и потребность чувствую написать это, не по обещанию только, а и для себя, но когда напишу - не знаю. Если же напишу и Вам еще будет нужно, то, конечно, отдам Вам, а не кому другому.
Ну вот я написал, а между тем чувствую, что Вы, без сомнения, имеете право на меня сердиться. Что мне делать? Будьте добры и извините меня.
А в ожидании примите уверение в искреннем уважении Вашего покорного слуги.
Р. S. Не рассердитесь за помарки в письме, не сочтите за небрежность.
Многоуважаемый и любезнейший Николай Петрович,
Завтра, во вторник, 18 января, будут у меня кое-кто из моих ближайших друзей-приятелей, вечером. Не пожалуете ли ко мне попить чайку? Принесли бы мне чрезвычайное удовольствие и доказали бы, что Вы добрый и наилюбезнейший человек.
В добром ожидании
Ваш весь
Дорогой и многоуважаемый Аполлон Николаевич,
Завтра, 18-го, во вторник, вечером, обещался быть у меня Ник. Яковл. Данилевский. Не сделаете ли мне чрезвычайного удовольствия, прибыв тоже? Я просил нашего милейшего князя, очень может быть, что и он будет. Во всяком случае разодолжите Вашего, остающегося в добром ожидании Вашего прибытия
Многоуважаемый и дорогой Николай Петрович,
В январском № не найдется места даже и для моих всех объявлений о моих книгах. Всё место занято. Но если бы и было место, то ввиду заявления моего в "Декабре" по поводу журнала "Свет" я все же не рискнул бы напечатать Ваше объявление, чтоб опять не ввести читателей в соблазн. Верите ли, что продолжают присылать из разных мест письма, с приложением марок на ответ, и просят уведомить: будет или нет издаваться мною "Свет"? Заметьте, это уже по прочтении моего декабрьского заявления, мои же подписчики - всё еще не верят и не хотят верить! Тут какая-то тайна или какое-то волшебство в том, что все так убеждены! Надо социолога и психолога, чтоб изучать в этом отношении вообще легковерие публики. А потому обращаюсь я к Вам с особенной и чрезвычайной просьбой: ни под каким видом не объявлять и не печатать об "Дневнике писателя" в Вашем 1-м № "Света". Это я на случай, что Вы, из деликатности, захотели бы тиснуть об издании "Дневника писателя" ввиду напечатанного в октябрьском "Дневнике" Вашего объявления. Настоятельно и убедительнейше прошу: если набрано, то теперь еще есть время разобрать набор. Вам самим тоже должно быть чрезвычайно неприятно, что наши издания так смешивают. Крепко жму Вашу руку.
Ваш весь
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Вот Вам несколько оригиналу пока. Вы забыли, однако, что если я и выкинул 50 строк, то много и вставил в корректуре.
В<аш>
Многоуважаемый Михаил Александрович, - вот окончание №, от 4-й до 8-й странички включительно. Мне кажется, Вы, считая в моей страничке 55 строк, ошиблись: их меньше. Я не ровно пишу. Очень может быть, что останется даже место. Во всяком случае посылаю теперь не более 170 строк. Сам считал. Завтра <жду?> корректур.
В<аш>
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Посылаю Вам тексту ровно на одну страницу и 20 строк. Авось найдется местечко.
Обратите внимание Ваше на прилагаемые объявления для последней страницы. Не займут ли они тоже лишнего места? Надо непременно всё поместить. Завтра увидимся.
Ваш
Михаил Александрович, цензор главу 2-ю запретил. Еду в Цензурн<ый> комитет. Оттуда к Вам и там уже просмотрю корректуру.
Любезнейший Михаил Александрович,
Посылаю, кажется, ровно сколько надо оригиналу. На 4-й страничке внизу отмечено место вставки. Эта вставка из прилагаемого письма, где всё не зачеркнутое прошу набрать петитом. Затем с 5-й страницы начинается опять мой оригинал и кончается на 7-й.
Если еще можно, то в конце, "От редакции", выкиньте заметку о журнале "Свет" и оставьте лишь 2-ю заметку, об адресс девицы.
Не мало ли будет?
Ваш
Милый Коля, я всё ждал, что ты зайдешь. Здоров ли ты? Ты меня и нас всех беспокоишь. Черкни что-нибудь. Буду ждать с нетерпением. Если сам, что боже сохрани, нездоров, то уведоми. Я всё был нездоров. Был припадок падучей и расстроил меня вплоть на неделю. Теперь кажется прошло.
Твой весь
Милостивый государь г-н А. Ковнер!
Я Вам долго не отвечал, потому что я человек больной и чрезвычайно туго пишу мое ежемесячное издание. К тому же каждый месяц должен отвечать на несколько десятков писем. Наконец, имею семью и другие дела и обязанности. Положительно жить некогда и вступать в длинную переписку невозможно. С Вами же особенно.
Я редко читал что-нибудь умнее Вашего первого письма ко мне (2-е письмо Ваше - специальность). Я совершенно верю Вам во всём там, где Вы говорите о себе. О преступлении, раз совершенном, Вы выразились так ясно и так (мне по крайней мере) понятно, что я, не знавший подробно Вашего дела, теперь, по крайней мере, смотрю на него так, как Вы сами о нем судите.
Вы судите о моих романах. Об этом, конечно, мне с Вами нечего говорить, но мне понравилось, что Вы выделяете как лучшее из всех "Идиота". Представьте, что это суждение я слышал уже раз 50, если не более. Книга (1) же каждый год покупается и даже с каждым годом больше. Я про "Идиота" потому сказал теперь, что все говорившие мне о нем, как о лучшем моем произведении, имеют нечто особое в складе своего ума, очень меня всегда поражавшее и мне нравившееся. (2) А если и у Вас такой же склад ума, то для меня тем лучше. Разумеется, если Вы говорите искренно. Но хоть бы и неискренно...
Оставим это. Желал бы я, чтоб Вы не падали духом. Вы стали заниматься литературой - это добрый знак. Насчет помещения их где-нибудь мною не знаю, Вам что сказать. Я могу лишь поговорить в "От<ечественных> зап<исках>" с Некрасовым или с Салтыковым, и поговорю непременно, еще до прочтения их, но на успех даже и тут не надеюсь. Они, ко мне очень расположенные, уже отказали мне раз в рекомендованном и доставленном мною в их редакцию сочинением одного лица, в прошлом году, и отказали, не распечатав даже пакета, на том основании, что от такого лица, что бы он ни написал, им нельзя ничего напечатать и что журнал бережет свое знамя... Так я и ушел. Но об Вас я все-таки поговорю, на том основании, что если бы это было в то время, когда покойный брат мой издавал журнал "Время", то комедия или повесть Ваша, чуть-чуть они бы подходили к направлению журнала, несомненно были бы напечатаны, хотя бы Вы сидели в остроге.
NB. Мне не совсем по сердцу те две строчки Вашего письма, где Вы говорите, что не чувствуете никакого раскаяния от сделанного Вами поступка в банке. Есть нечто высшее доводов рассудка и всевозможных подошедших обстоятельств, чему всякий обязан подчиниться (то есть вроде опять-таки как бы знамени). Может быть, Вы настолько умны, что не оскорбитесь откровенностью и непризванностью моей заметки. Во-первых, я сам не лучше Вас и никого (и это вовсе не ложное смирение, да и к чему бы мне?), и во-2-х, если я Вас и оправдываю по-своему в сердце моем (как приглашу и Вас оправдать меня), то всё же лучше, если я Вас оправдаю, чем Вы сами себя оправдаете. Кажется это неясно. (NB. Кстати маленькую параллель: христианин, то есть полный, высший, идеальный, говорит: "Я должен разделить с меньшим братом мое имущество и служить им всем". А коммунар говорит: "Да, ты должен разделить со мною, меньшим и нищим, твое имущество и должен мне служить". Христианин будет прав, а коммунар будет не прав.) Впрочем, теперь, может быть, Вам еще непонятнее, что я хотел сказать.
Теперь о евреях. Распространяться на такие темы невозможно в письме, особенно с Вами, как сказал я выше. Вы так умны, что мы не решим подобного спорного пункта и в ста письмах, а только себя изломаем. Скажу Вам, что я и от других евреев уже получал в этом роде заметки. Особенно получил недавно одно идеальное благородное письмо от одной еврейки, подписавшейся, тоже с горькими упреками. Я думаю, я напишу по поводу этих укоров от евреев несколько строк в февральском "Дневнике" (который еще не начинал писать, ибо до сих пор еще болен после недавнего припадка падучей моей болезни). (3) Теперь же Вам скажу, что я вовсе не враг евреев и никогда им не был. Но уже 40-вековое, как Вы говорите, их существование доказывает, что это племя имеет чрезвычайно сильную жизненную силу, которая (4) не могла, в продолжение всей истории, не формулироваться в разные status in statu. Сильнейший status in statu бесспорен и у наших русских евреев. А если так, то как же они могут не стать, хоть отчасти, в разлад с корнем нации, с племенем русским? Вы указываете на интеллигенцию еврейскую, но ведь Вы тоже интеллигенция, а посмотрите, как Вы ненавидите русских, и именно потому только, что Вы еврей, хотя бы и интеллигентный. В Вашем 2-м письме есть несколько строк о нравственном и религиозном сознании 60 мильонов русского народа. Это слова ужасной ненависти, именно ненависти, потому что Вы, как умный человек, должны сами понимать, что в этом смысле (то есть в вопросе, в какой доле и силе русский простолюдин есть христианин) - Вы в высшей степени некомпетентны судить. Я бы никогда не сказал так о евреях, как Вы о русских. Я все мои 50 лет жизни видел, что евреи, добрые и злые, даже и за стол сесть не захотят с русскими, а русский не побрезгает сесть с ними. Кто же кого ненавидит? Кто к кому нетерпим? И что за идея, что евреи - нация униженная и оскорбленная. Напротив, это русские унижены перед евреями (5) во всём, ибо евреи, пользуясь почти полною равноправностью (выходят даже в офицеры, а в России это всё), кроме того имеют и свое право, свой закон и свое status quo, которое русские же законы и охраняют.
Но оставим, тема длинная. Врагом же я евреев не был, У меня есть знакомые евреи, есть еврейки, приходящие и теперь ко мне за советами по разным предметам, а они читают "Дневник писателя", и хоть щекотливые, как все евреи за еврейство, но мне не враги, а, напротив, приходят.
Насчет дела о Корниловой замечу лишь то, что Вы ничего не знаете, а стало быть, тоже некомпетентны. Но какой, однако же, Вы циник. С таким взглядом на сердце человека и на его поступки остается лишь погрязнуть в материальном удовольствии...
Вы приговорены на 4 года в арестантские роты: это в работы, что ли? В таком случае страшно за Вас. Надо вынести непременно и не стать подлецом. Но где же Вы найдете сил, если у Вас такой взгляд на людей.
Об идеях Ваших о боге и о бессмертии - и говорить не буду с Вами. Эти возражения (то есть все Ваши) я, клянусь Вам, знал уже 20 лет от роду! Не рассердитесь; они удивили меня своею первоначальностью. Вероятно, (6) Вы об этих темах (7) в первый раз думаете. Иль я ошибся? Но я Вас вовсе не знаю, несмотря на письмо Ваше. Письмо Ваше (первое) увлекательно хорошо. Хочу верить от всей души, что Вы совершенно искренни. Но если и неискренни - всё равно: ибо в данном случае неискренность пресложное и преглупое дело в своем роде. Верьте полной искренности, с которою жму протянутую Вами мне руку. Но возвысьтесь духом и формулируйте Ваш идеал. Ведь Вы же искали его до сих пор, или нет?
С глубоким уважением
Ваш
(1) было: книги
(2) было: нравящееся.
(3) вместо: падучей моей болезни - было: падучей.
(4) было: которые
(5) далее было: и даже
(6) было: Похоже, что
(7) далее начато: по-ви<димому>
Любезнейший Михаил Александрович, посылаю оригиналу от 11-го до 16-го полулистка включительно. К 16-му полулистку есть вставка: v=. Недостает еще трех страничек, (1) а то была бы кончена "Глава первая". Доставлю завтра же. Надо бы поторопиться, чтобы успеть и к цензору (Ратынскому, мы помирились). Корректур ни в субботу, ни вчера не прислали (?). Прилагаю (2) объявление "Русской старины", пойдет, как и в прошлый раз, в конце. Можно набирать. До свидания. Завтра непременно увижусь с Вами.
Весь Ваш
NB. Я объявил в газетах, что выйдем 5-го марта. А потому надо спешить.
(1) далее было: до 1-ой гла<вы>
(2) было: Прибавляю
Любезнейший Михаил Александрович,
Посылаю Вам оригинал для главы второй с 18 по 22 полулисток включительно.
Обратите особое внимание на следующее: наше объявление, которое в декабре и генваре печаталось в заглавии "Дневника", на первой странице, перед первой главой - и теперь точно так же должно пойти в начале "Дневника", в заглавии и на первой странице. Так и распорядитесь. Я это решил по необходимым соображениям.
Это объявление при сем прилагаю с добавками и дополнениями, которые все необходимо вставить.
Затем прилагаю еще объявление.
"Только что поступила в продажу новая книга" и т. д. Это объявление пойдет уже на самой последней странице вместе с объявлением о "Русской старине". Причем "Р<усская> старина" хоть на предпоследней странице, а это (о книге) самым последним, то есть чтоб виднее.
Полагаю, что у Вас теперь далеко за лист, особенно если наше объявление (о подписке) напечатать в заголовке. Особенно попрошу Вас, при первой возможности, рассчитать, на сколько страниц у Вас уже есть и на сколько недостает, чтобы знать, сколько писать.
Надо бы спешить к цензору и спешить с корректурами. Надо непременно выйти 5-го.
Посылаю корректуры.
Ваш
Любезный Михаил Александрович, вот Вам всего только 4 странички. Наберите, но к цензору раньше дальнейшего окончания статьи нельзя посылать.
А что-то он с нашим первым листом? Если будет у Вас, пришлите мне его в 3-м (1) часу.
Ваш весь
Завтра, может быть, дам еще тексту.
(1) было: 4-м
Любез<ный> Михаил Александрович,
Вот текст. Ради бога, скорее корректуру (часа бы в три, в четыре). И, ради бога, рассчитайте мне страницы. Кажется, осталось (1) три страницы или 2
1/2, но всего бы лучше знать в самом точном виде.
Очень прошу вас.
(1) далее было: одна
Милостивая государыня, г-жа Герасимова,
Письмо Ваше измучило меня тем, что я так долго не мог на него ответить. Что Вы обо мне подумаете? И в Вашем тяжелом душевном настроении примете, пожалуй, мое молчание за оскорбление.
Знайте, что я завален работой. Кроме срочной работы с моим "Дневником" я завален перепиской. Таких писем, как Вы написали, приходит ко мне по нескольку в день (буквально), а на них нельзя отвечать двумя строчками. Я выдержал три припадка моей падучей болезни, чего уже многие годы не бывало в такой силе и так часто. Но после припадков я по два, по три дня ни работать, ни писать, ни даже читать ничего не могу, потому что весь разбит, и физически, и духовно. А потому, узнав это теперь, извините меня за долгий неответ.
Письмо Ваше я ни в коем случае не мог счесть ни детским, ни глупым, как Вы пишете сами. Главное то, что теперь это общее настроение, и таких молодых страдающих девушек очень много. Но много я Вам писать на эту тему не буду, а выражу лишь основные мои мысли и вообще по этому вопросу и относительно Вас в частности. Дело в том, что просить Вас успокоиться и, оставшись в родительском доме, приняться за какое-нибудь интеллигентное занятие (за специальность какую-нибудь по образованию и проч.), кажется не послушаетесь. Но, однако, чего же Вы спешите и куда торопитесь? Вы торопитесь быть поскорее полезною. А между тем с таким душевным рвением, как Ваше (предполагая, что оно искреннее), можно бы, действительно, не торопясь бог знает куда, а занявшись правильно своим образованием, приготовить себя на деятельность во сто раз более полезную, чем темная и ничтожная роль какой-нибудь фельдшерицы, бабки и лекарки. Вы рветесь на медицинские здешние курсы. Я положительно бы Вам отсоветовал поступать на них. Там не дается ни малейшего образования, мало того, происходит нечто худшее. И что в том, что Вы когда-нибудь будете бабкой или лекаркой? Этакую специальность, если уж слишком захотите пойти по ней, можно взять и после, а не лучше ли бы теперь преследовать другие цели, заняться высшим образованием? Посмотрите на всех наших специалистов (даже профессоров университета), чем они страдают и чем вредят (вместо того, чтобы приносить пользу!) своему же делу и призванию? Тем, что у нас большинство наших специалистов - все люди глубоко необразованные. Не то в Европе, там встретите и Гумбольдта, и Клод-Бернара, и проч<их> людей с универсальной мыслью, с огромным образованием и знанием, не по одной своей специальности. У нас же люди даже с огромными талантами, Сеченов, например, в сущности человек необразованный и вне своего предмета мало знающий. О противниках своих (философах) не имеет понятия, а потому научными выводами своими скорее вреден, чем приносит пользу. А большинство студентов и студенток это все безо всякого образования. Какая тут польза человечеству! Так только, поскорее бы место с жалованьем занять.
Здесь, в Петербурге, на Васильевском острове, при одной гимназии, стараниями некоторых влиятельных лиц, начались уже для женщин университетские курсы. Теперь многие из этих влиятельных лиц всё хлопочут, постоянно и неустанно, чтоб правительство соединило с этими курсами и известные права, по возможности такие же, которые, по выдержании экзамена, дает университет мужчинам, то есть возможность поступления на известные места и службы и проч. Я говорил про Вас одной из очень влиятельных дам, именно старающейся устроить эти женские курсы уже на правах. Она мою просьбу приняла горячо и обещала мне, если Вам можно перебраться в Петербург, поместить Вас на эти курсы в непродолжительном времени, хотя несколько все-таки надобно погодить. Поверьте, что Вы здесь, по крайней мере, раздвинете и возвысите Ваше образование, а может быть, и дождетесь прав, о которых хлопочут покровители этих курсов. Тогда могли бы выбрать специальность или прямо место по выдержании экзамена. Я из Вашего письма уяснить себе Ваше домашнее положение не мог и не знаю, как принимать Вашу фразу: бежать от отца, ибо не понимаю, почему бы отцу Вашему не согласиться и не позволить Вам продолжать Ваше образование в этих университетских курсах на Васильевском острове? Это не Медицинская академия, не карьера повивальной бабки, которая могла бы пугать его совершенно натурально, как бы и я испугался за мою дочь (ибо желал бы для моей дочери возвышения образования и полезной человеческой деятельности, а не понижения). К тому же, в крайнем случае, Ваш отец всегда бы мог сам справиться об этих курсах и именно у одной из их покровительниц, вот этой самой дамы (благородной сердцем и благодетельной), которую я за Вас просил. Это Анна Павловна Философова, жена государственного статс-секретаря Философова. По крайней мере я с моей стороны могу Вам обещать покровительство этой дамы вполне. Она же всей молодежи, и особенно женщинам, ищущим образования, глубоко и сердечно сочувствует.
Быть женою купца Вам с Вашим настроением и взглядом, конечно, невозможно. Но быть доброй женой и особенно матерью - это вершина назначения женщины. Вы поймете сами, что я ничего не могу Вам сказать и о том молодом человеке, о котором Вы пишете. Вы его называете малодушным, но если он так Вам сочувствует и готов Вам во всем содействовать, то он уже не малодушен. Впрочем, не знаю ничего. Главное, был бы добр и благороден. Если он к тому же добр и благороден взаправду, то может быть, еще Вы ниже его духовно, а не он Вас. Впрочем, Вы пишете, что его не любите, а это всё. Ни из какой цели нельзя уродовать свою жизнь. Если не любите, то и не выходите. Если хотите, напишите мне еще. Эта дама (имя ее в секрете; впрочем, в крайнем случае, отцу Вашему можете сказать) Вам будет тоже помогать. Извините, если письмо мое найдете, не соответствующим тому, чего Вы ожидали, но ведь Вы слишком много надавали вопросов, и нелегко на них отвечать.
Ваш весь
Глубокоуважаемая Екатерина Степановна,
Извините меня, что долго не отвечал на Ваше радушное и лестное для меня письмо, за которое Вас от всего сердца благодарю. Я высоко ценю такое прямое обращение ко мне и дорожу таким отзывом. Что же больше и что же лучше для писателя? Для того и пишешь. Это - братское общение душ, которое самому удалось вызвать: самая дорогая награда.
К сожалению, настоящей карточки моей не имею. Всё хочу сняться и никогда не нахожу времени. Но, кажется, снимусь весною и для этого жду солнечных дней. А пока посылаю Вам продающуюся на улице мою карточку, но совершенно на меня не похожую. Она снята кем-то 16 лет тому назад и не с меня, а с какого-то моего портрета. Все говорят, что сходства чрезвычайно мало. Если снимусь весной, то пришлю Вам новую карточку, не забуду. А теперь высылаю эту, мало похожую. Но другой никакой нет пока нигде.
Примите уверение в совершенном моем уважении.
Вам преданный
Многоуважаемая и дорогая Софья Ефимовна,
Я, право, не знаю и вообразить не могу, что Вы можете обо мне подумать за молчание, да еще на такой вопрос Ваш? А между тем со мной вышла одна дикая случайность. Когда Ваше письмо принесли, я сидел за обедом. Служанка внесла пачку писем (4 разом, я получаю теперь очень много). Я велел ей отнести в мою комнату и положить на стол, на подносик (указанное место, чтоб клали все приходящие ко мне письма и бумаги). После обеда я увидел пачку, разобрал ее, писем оказалось три, я прочел их. Что было четыре, заключаю только теперь по соображению. Но тогда, когда подавали мне за обедом, я их в руках служанки не сосчитал и до сих пор не прикоснулся. На подносике этом накопилось писем пятьдесят, все прочитанные. Затем я был болен (три припадка падучей), затем выпускал № "Дневника", опоздал и теперь только принялся перебирать некоторые отмеченные мною за весь месяц для ответа письма. (На самые необходимые я отвечаю немедленно.) И вдруг в ворохе писем я нахожу Ваше, не распечатанное, пролежавшее целый месяц! Как-нибудь, должно быть, скользнуло в середину и пролежало время. Теперь, прочитав письмо Ваше, я просто в отчаянии. И какое милое письмо! Вашим доктором Гинденбургом и Вашим письмом (не называя имени) я непременно воспользуюсь для "Дневника". Тут есть что сказать.
Воображаю, что Вам скучно. Пишете очень важный вопрос насчет доктора. Голубчик мой, скрепитесь: не любя ни за что нельзя выйти. Но, однако, поразмыслите: может быть, это один из тех людей, которых можно полюбить потом? Вот мой совет: от решительного слова уклоняйтесь до времени. У матери Вашей выпросите время для размышления (ничего отнюдь не обещая). Но к человеку этому присмотритесь, узнайте об нем всё короче. Если надо, сойдитесь и с ним более дружественно, для честности, однако, намекнув ему, чтоб он как можно меньше надеялся. И после нескольких месяцев строгого анализа - решите дело в ту или в другую сторону. Жизнь же с человеком немилым или несимпатичным - это несчастье. Но вот, однако ж, прошел месяц. Может быть, Вы уже давно как-нибудь решили и мой совет придет поздно. 35 и 19 лет мне не кажутся большой разницей, вовсе даже нет. Не знаю почему, но мне бы самому, лично, хотелось, чтоб этот человек Вам поправился, так чтоб Вы вышли замуж! Одно Вы не написали: какого он закона? Еврей? Если еврей, то как же он надворный советник? Мне кажется, евреи только слишком недавно получили право получать чины. Чтоб быть же надворным советником, надо служить по крайней мере 15 лет.
До свидания, друг мой.
Желаю Вам полного и всякого счастия. Не забудьте обо мне. не поминайте лихом, извещайте о себе. Я очень занят и очень расстроен моими припадками падучей.
Крепко жму Вашу руку.
Ваш по-прежнему
Многоуважаемая Анна Павловна,
Благодарю Вас за Ваше радушное приглашение: буду иметь большое удовольствие явиться к Вам в субботу к 5 часам. Я ем скоромное, как и Вы. Стихи прочел, не совсем понравились, потом скажу, почему. А пока весь Ваш
(1) описка, следует: 11
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Тут корректуры и тексту несколько на 2-ю главу (до 19-го полулистка). Дальше продолжение доставлю еще завтра. Сверх того несколько адрессов. Желаю, чтоб дошло до Вас в точности.
Любезнейший Михаил Александрович,
Посылаю продолжение и окончание 2-й главы, от 21 по 34 странички. Много ли будет? Очень бы желательно знать. И разберете ли Вы? Ох, надо бы торопиться. Зайду (1) вечером сам.
В<аш>
(1) далее было начато: в 6-м
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Посылаю Вам немного тексту на "Главу третью". 1) "Похороны "Общечеловека"". Причем прилагается частное письмо, из которого надо в обозначенном месте сделать выбор. Напечатать письмо петитом, все первые три страницы, а последнюю страницу и всё, что в первых зачеркнуто, не печатать. Очень прошу Вас не затерять и не разрывать письма, а непременно и скорее ко мне возвратить.
Главное же, прошу Вас, любезн<ый> Михаил Александрович - сделайте мне расчет как можно вернейший и точный: сколько у нас страниц всего, то есть с доставленной теперь частью третьей главы, и много ли еще надо написать страниц. Поймите, как это для меня важно, и пришлите мне расчет в продолжение дня.
Прилагаемая корректура (1) была мерзейшим образом в типографии продержана, а потому заняла у меня вдвое времени. При расчете страниц обратите внимание и на вставку в корректуре.
В<аш>
(1) далее начато: 2-й
Любезнейший и многоуважаемый Михаил Александрович,
Вот Вам окончание №. 5 страничек тексту (с 38 по 42 стран. включительно), составляющих по моему расчету непременно 2 1/2 страницы печатных "Дневника". Но нужно 3 1/2 страницы.
А потому для этой последней третьей недостающей страницы и прилагаю объявление о "Русской старине".
Затем сами будете видеть: если все-таки будет недоставать, то каким-нибудь образом растяните в печати объявления о "Р<усской> старине" и наше.
А если окажется слишком много текста, то можно кой-что сократить в объявлении о "Русской старине" по примеру прошлого месяца, да и само объявление стеснить. Если же можно и совсем обойтись без объявления о "Р<усской> старине", то, пожалуй, и не печатайте.
Ради бога, выручите. Я уже более не способен писать ничего на этот №, да и голова трещит.
Жму Вам руку
В<аш>
Р. S. Выйти непременно надобно послезавтра в субботу 2-го апреля. Цензор не выкинет ни слова.
На обороте: Михаилу Александровичу Александрову
Многоуважаемая А. Ф.
Я был болен и занят весь месяц, но хоть я и теперь очень занят, так что не имею возможности отвечать на письма, но на Ваше письмо, от 15 марта, не могу отказать себе в сердечной потребности черкнуть Вам хоть два слова (хотя Вы и не требовали ответа). Мне хотелось Вам только выразить, что из второго письма Вашего я узнал Вас вдесятеро больше, чем из первого, и неудержимо желаю Вам высказать, что глубоко уважаю Вас. То, что Вы говорите о Вашем отце (который, хотя невольно, но всё же причиною Вашего тяжелого положения), о том, что он хотя и не образован, а лучше многих образованных, о том, как Вы его любите и боитесь огорчить, - все это рисует Вашу прекрасную и твердую душу. Не удивляюсь после того, что жених Ваш (которого Вы не любите) так дорожит Вами. Решение Ваше выждать шесть месяцев превосходно. Много воды утечет до тех пор, а там как бог пошлет. Я во всяком случае, чем только могу, буду служить Вам. В половине мая выеду из Петербурга, но к концу августа буду в Петербург обратно (кроме того, буду на 10 дней в конце нюня). Во всяком случае я еще раньше шести месяцев буду в Петербурге.
А засим Вас глубоко уважающий
Многоуважаемая и добрейшая Софья Ефимовна,
Я всё нездоров, и всё в хлопотах, и из сил выбился. Думал, выпустив №, отдохнуть и всем ответить на письма (Вам первой), но столько прибыло новых писем, требовавших самого немедленного ответа из-за самых разнообразных, но не терпящих ни малейшего отлагательства причин, и столько явилось новых посетителей, из которых иные до того странные, что не было возможности не развязаться с ними как можно скорее, - что на это и ушло всё мое время (и уходит здоровье), и только теперь я схватываю несколько минут, чтоб Вам ответить. Во-первых, спасибо за то, что Вы так ко мне привязаны. А во-вторых - напечатал я о Гинденбурге по Вашему письму: не повредил ли Вам этим чем-нибудь в Вашем кругу? Сомнение это зародилось во мне только теперь. Когда я писал и печатал, в соображении моем были только Вы, а теперь думаю и про всю Вашу среду. Уведомьте меня, и если я чем-нибудь Вас огорчил или рассердил, то простите.
Ваше письмо очень любопытно, но, главное, Вы спрашиваете: что Вам делать при семейном разногласии, особенно по вопросу об экзамене? Мое бы мнение такое: не будьте с родителями жестки, не идите слишком напролом; ведь всё равно их мнений Вы не переделаете, а между тем они всё же Вам родители, отец и мать, и не можете же Вы поступить с ними жестоко и растерзать их сердца. Если любите несчастных и хотите служить человеколюбию, то знайте, что самое высшее несчастие в том, если (1) люди хорошие, добрые и великодушные не понимают или перестают понимать, вследствие своей среды и прежней жизни, известных идей и вступают в явное разногласие даже с теми, которых желают любить и осчастливить. Всего чаще это встречается между отцами и детьми. Без сомнения, и Вы не можете отдать в жертву всё свое и все самые дорогие свои убеждения, но всё же Вы должны быть снисходительны и сострадательны к ним до последнего предела. В этом настоящий подвиг человеколюбия, и нечего рваться куда-нибудь далеко на подвигом человеколюбия, тогда как он всего чаще у нас дома, перед глазами нашими. Не знаю Ваших теперешних отношений, но нельзя ли Вам, во-1-х, стать с ними мягче, а во-вторых, обещать им что-нибудь, но не сейчас, отзываясь тем, что Вы еще молоды и что хоть год, а Вам надо еще побыть одной. Про образование же, про экзамены, (2) конечно, решите чем-нибудь удобнее (и в свою пользу), если уничтожите жестокость отношений с Вашими родными и сойдетесь с ними. Но обещайте им что-нибудь непременно. Через год же много воды утечет. Кстати, насчет Вашего рассказа о 12 и 30 тысячах руб. приданого скажу лишь, что я не совсем понял причину Вашего гнева на жениха. Мне кажется, он лишь самым наглядным и простым образом выразил тем, что любит Вас больше денег, потому что, хоть и мог бы взять невесту в 30000, но не хочет, а берет лишь невесту с 12-тысячным приданым, (3) потому что любит не деньги, а ее самое. Вот как я понимаю из Вашего письма, или тут что-нибудь мне неизвестное. Вы спрашиваете: что же бы он сказал, если б у меня не было и 12000 руб.? По-моему, тоже самое, то есть хочу эту девушку даже и без приданого, потому что люблю ее самое, а не приданое. Ведь не виноват же он, что за Вами есть 12000 приданого? Впрочем, главное не в том, а в том: мил ли он Вам и по мыслям ли Вам или нет? Если нет, то, конечно, не выходите, хотя вспомните, что в Ваши лета нельзя и трудно судить людей без ошибок.
Насчет Виктора Гюго я, вероятно, Вам говорил, но вижу, что Вы еще очень молоды, коли ставите его в параллель с Гете и Шекспиром. "Les Misйrables" я очень люблю сам. Они вышли в то время, когда вышло мое "Преступление и наказание" (то есть они появились 2 года раньше). Покойник Ф. И. Тютчев, наш великий поэт, и многие тогда находили, что "Преступление и наказание" несравненно выше "Misйrables". Но я спорил со всеми искренно, от всего сердца, в чем уверен и теперь, вопреки общему мнению всех наших знатоков. Но любовь моя к "Misйrables" не мешает мне видеть их крупные недостатки. Прелестна фигура Вальжана и ужасно много характернейших и превосходных мест. Об этом я еще прошлого года напечатал в моем "Дневнике". Но зато как смешны его любовники, какие они буржуа-французы в подлейшем смысле! Как смешны бесконечная болтовня и местами риторика в романе, но (4) особенно смешны его республиканцы - вздутые и неверные фигуры. Мошенники у него гораздо лучше. Там, где у него эти падшие люди истинны, там везде со стороны Виктора Гюго человечность, любовь, великодушие, и Вы очень хорошо сделали, что это заметили и полюбили. Особенно что полюбили фигуру l'abbй Myriel. Мне это ужасно понравилось с Вашей стороны.
Вы пишете мне анекдоты про Ваших местных чудаков. Рассказал бы я Вам про чудаков, которые меня иногда посещают, и, уж конечно, удивил бы Вас.
Не скучайте, скрепитесь на время, а там и опять в Петербург или в Москву (где тоже есть курсы). Я верю, что Вы успеете, потому что у Вас есть характер.
В середине мая я уеду из Петербурга в деревню, но до того времени Вы мне, может быть, и напишете. Тогда сообщу Вам и адрес мой (летний то есть).
Преданный Вам искренно
(1) далее начато: до<брые>
(2) далее было: Вы
(3) вместо: тысячным приданым - было: тысячами приданого
(4) было: и
Многоуважаемый Владимир Иванович,
Дома я никакого извещения не нашел, как надеялся по словам Вашим, что мне уже послано "в числе других". А потому, рассудив, что всё это может быть еще в проекте (тем более что вчера не успел расспросить Вас точнее), не рискнул потерять вечер на предполагаемое "приветствие", потому что страшно запоздал с "Дневником", а время дорого и хлопот пропасть. Да и с "приветствием" могло выйти много хлопот: пиши я его для себя в "Дневнике", например, я бы был покоен, а тут я все-таки пишу для многих, которые могут остаться недовольны, непременно стали бы критиковать, поправлять - и время мое было бы потеряно. Главное же опять-таки в том, что всё это может быть еще только в проекте и не состоится.
А потому не рассердитесь, многоуважаемый Владимир Иванович, на меня за мой отказ: буквально завален собственным делом, а это бы меня отвлекло ужасно.
Ваш весь
Р. S. Конспект того, что Вы изложили мне дорогой для обработки, показывает, что Вы первый напишете в десять раз лучше Многих других. Я слишком в этом уверен.
Уважаемая Ольга Афанасьевна!
Ошибся я или нет в Вашем имени и отчестве? Ваш прежний адрес мне было долго искать, чтобы справиться, тем более, что теперь у меня совсем времени нет. Если ошибся, то извините.
Я очень сожалею об неудаче экзамена из географии, но это такие пустяки, по-моему, что отнюдь уже не надо было так преувеличивать дела. А Вы написали мне совсем отчаянное письмо. В сущности ничего не случилось кроме хорошего, потому что Вы все-таки выдержали экзамен из 2-х труднейших предметов. Из географии же отложите до осени и дело с концом. Из чего такие слезы и отчаяние? Я вижу, что Вы просто измучили себя и расстроили непозволительно свои нервы. Да, кажется, и всё семейство у Вас расстроено и встревожено Вами же. Это прекрасно, что Вы так любите Ваших родных, меня это очень тронуло и заставляет Вас особенно уважать, но непозволительно и непростительно так быть нетерпеливой, так торопиться и в Ваши крошечные лета восклицать: "из меня ничего не выйдет". Вы еще подросток, Вы не доросли еще до права так восклицать. Напротив, при Вашей настойчивости непременно что-нибудь выйдет. Оставайтесь только добры и великодушны. Вам надо спокойствия, Вам надо себя полечить, а потому непременно отдохните где-нибудь летом (на даче, что ли). Вы пишете про детей, с которыми хотели заниматься: почему же теперь Вам не заниматься с ними? - а если нельзя, то Ваше время не ушло, не беспокойтесь, жизнь велика, а выправитесь, то и скажете, что жизнь хороша.
Священник, которому Вы сдали экзамен из закона, конечно, добрый человек, но я бы на его месте сказал Вам, что Вы не стоите хорошей отметки. Это Вам за текст из Евангелия, приводимый Вами в письме о тех, "у которых отымется". Но ведь Вы понимаете это прекрасное место Евангелия совсем наоборот. Стыдно. А впрочем, ничего. В Вас, кажется, есть и чувство, и теплота сердца, хотя Вы капризны и избалованы. (Вы не сердитесь на меня за это?) Не сердитесь, дайте мне Вашу руку и успокойтесь. Боже мой! С кем не бывает неудач? Да и стоила бы чего-нибудь жизнь, в которой всё гладко. Побольше мужества и самосознания - вот чего Вам надо. А главное здоровья. Успокойте свои нервы и будьте счастливы. Вот искреннее желание Вашего
Любезный и многоуважаемый Михаил Александрович,
посылаю Вам моих десять страниц "Главы первой" апрельского "Дневника". К 6 странице заметьте длинную вставку тут же в непронумерованном листке. На этой же 6-й странице начинается 2-я маленькая глава и выноска внизу под знаком v= есть название ее. Затем продолжение завтра. 26-го утром же в восемь часов.
До свидания, может быть, зайду сам.
Ваш
Любезнейший Михаил Александрович, вот Вам еще 6 страниц, с приложением письма, из которого нужно сделать выписку непременно петитом, в указанном на 16-й странице месте.
Напечатать петитом из этого письма только то, что я очертил сбоку, а до всего остального не дотрагиваться.
Тут конец "Главы первой". Не знаю, сколько у Вас выйдет. Жду корректуры, а цензор Ратынский предуведомлен. После моей корректуры посылайте к нему.
Ваш
Р. S. Объявление об издании "Дневника", по обыкновенному, то есть на 1-й странице, как и в прошлый раз. Будет ли из всего лист? Кажется, меньше.
На обороте: Михаилу Александровичу
Любезнейший Михаил Александрович, посылаю Вам продолжение с 7-й по 12-ю страницу включительно, начинать же в строку с последнего слова в корректуре. Тут фраза была не окончена. Продолжение фразы на 7-й странице.
Голубчик Михаил Александрович, посылаю 5 страниц. Хорошо бы, если бы и сегодня, подобно вчерашнему, мне прислали эти 5 страничек вечером для корректуры, с тем чтоб взять их завтра в 8 часов.
Милейший Михаил Александрович, - вот конец рассказа. Боюсь только ужасно, что из типографии не придут за ним, сегодня (в понедельник), утром в восемь часов. Поскорее бы корректуру и к цензору: боюсь, чтоб чего не вычеркнул. И наконец, прошу Вас очень доставить мне с корректурой по возможности верный расчет и страниц - чтобы я знал, сколько остается написать. Завтра, во вторник, в 8 часов утра получите всё окончание №-ра.
Милостивый государь Алексей Сергеевич,
Извините, что Вас обеспокоил и даже, кажется, Вас из-за меня разбудили. Я сам сплю до 2-х часов, когда работаю, и понимаю, как досадно, когда потревожат. Но тогда г-н Илинский прямо, помнится, сказал: "ну так в воскресенье в 3 часа - и все так согласились. Значит, я ошибся. Так как я через два дня выезжаю из Петербурга, то вижу, что дело это, для меня по крайней мере, покончено.
Рассчитывал тоже, увидя Вас, не отказать себе в удовольствии заявить Вам о приятном впечатлении на меня по поводу собственно Ваших нескольких слов, на прошлой неделе, об Анне Карениной. Хорошо то, что в наше смущенное время Вы провозглашаете важность литературного явления как общественного факта, не боясь величия войны и прочего. Этот новый взгляд в Вашей газете очень отраден. Ради Христа, не примите с моей стороны за похвалу и поощрение к дальнейшему. Я просто выражаю мое удовольствие, которое бы наверно выразил Вам, если б удалось встретиться, и лично. Теперь всё дело у нас - в образе отношений к известным фактам, мыслям, явлениям. Вот этот-то образ отношений для многих совершенно неведом и еще не открыт, и все только мутятся и суетятся. Но извините, и примите как искреннее слово Вашего слуги,
Милостивый государь, Александр Павлович,
Извините от сердца, что долго не отвечал Вам. Только сегодня могу уехать из Петербурга на время, а до сих пор всё суетился в хлопотах и возился с нездоровьем. Но что же я Вам напишу? Вы умный человек и сами можете понять, что вопросы Ваши, мне Вами заданные, как-то отвлеченны, дымны, да и личности Вашей я, к тому же, совсем ведь не знаю. Меня то же мучило, что и Вас, еще с 16-ти, может быть, лет, но я как-то уверен был, что рано или поздно, а непременно выступлю на поприще, а потому (безошибочно вспоминаю это) не беспокоился очень. Насчет же места, которое займу в литературе, был равнодушен: в душе моей был своего рода огонь, в который я и верил, а там, что из этого выйдет, меня не очень заботило, ну вот и весь мой опыт, про который Вы спрашиваете. Но могу ли знать в точности Вашу душу? Если хотите мое мнение, то продолжайте твердо верить в Ваше влечение, и, может быть, судьба Вас поставит на поприще. Желания Ваши к тому же очень скромны, то есть быть непременно второстепенным тружеником. Но вот что прибавлю: мое влечение меня в мое время нисколько не отвлекало от реального взгляда на Жизнь, и я, будучи поэтом, а не инженером, до самого последнего года в инженерном училище был из первых в классе постоянно; затем некоторое время служил, и хоть знал, что рано ли, поздно ли, а оставлю службу, но до срока не видел ничего в общественных моих занятиях слишком непреодолимо враждебного моему будущему; напротив, твердо был уверен, что будущее все-таки будет мое и что я один ему господин. Если, например, служебные занятия не помешают пока Вашим литературным занятиям, то почему бы Вам и не взять места?
Всё это я пишу, конечно, совсем наобум, то есть слишком мало зная Вас, но единственно желая сделать Вам угодное и ответить Вам искренно и по возможности. А затем насчет (события!) и прочего, то не преувеличивайте. Позвольте пожать Вашу руку.
Ваш
(1) рядом рукою неизвестного: 1877
Многоуважаемый и любезнейший Михаил Александрович,
Пишу Вам из усадьбы Малый Прикол, в 10 верстах от заштатного города Мирополье, Суджинского уезда Курской губернии. Посылаю "Главу первую" "Дневника" за май-июнь, всего 21 полулисток. Глава первая тут кончена; но листа печатного еще не будет. Тут всего 13 или 13 1/2 наших страниц. С обычным нашим объявлением на первой странице будет всего 14 или 14 1/2 страниц. Опоздал и опоздаю. Решил, что в срок, то есть к 30-му июня, никак не выйдем. Выйдем же 5-го или 7-го июля. Я прибуду в Петербург не ранее как ко 2-му июля. Но всё же начните набирать (1) (№ двойной, озаглавлен май-июнь по примеру прошлого года за июль-август, и не менее будет трех листов). Очень скоро, то есть дня через три, вышлю Вам еще оригиналу, и потом еще. Полагаю, вышлю всё до моего еще приезда. Когда наберется полный лист, то печатайте так, как мы уговаривались. Остальные же листы, то есть 2-й и 3-й, вероятно, успею сам прокорректировать. Теперь же полагаюсь во всем на Вас; ради Христа, отдержите корректуру тщательнее.
На первых страницах пойдет латинский текст. Напечатайте не петитом, а обыкновенным шрифтом, и непременно через строчку латинского с русским, точь-в-точь так, как увидите в оригинале. Латинский текст переведен подсловно, то есть под каждым латинским словом соответствующее русское. Надо так и набирать и печатать.
NB. (самое главное). Ради бога, дайте прокорректировать латинский текст кому-нибудь знающему латинский язык.
Кроме того, еще самое важнейшее: надо непременно (2) снести цензору Ратынскому и попросить отцензуровать. Боюсь только, чтоб он куда не уехал, как в прошлом году! Пуцыкович обещался в таком случае похлопотать о назначении мне цензора. Напишу ему.
Надеюсь, что писано довольно разборчиво.
Итак, буду присылать беспрерывно по мере накопления. Вас же, голубчик Михаил Александрович, попрошу в случае чего-либо у Вас необыкновенного, то есть в типографии, или в случае отсутствия Ратынского, написать мне сюда: В город Мирополье, Курской губернии, Фед<ору> Мих<айловичу> Достоевскому.
И напишите, не рассчитывая, дойдет или не дойдет или что я уже выеду к тому времени. Если же ничего не будет особенного, то не уведомляйте.
Итак, пока до свидания. Если придется печатать первый лист, то печатайте всего 7000, а не 8000 экземпляров (NВ. Как Вы обойдетесь без моей подписи? Впрочем, приеду - подпишу).
Во всяком случае, будете ли или не будете начинать печатать до меня, но всё же, по мере получения оригинала, набирайте и несите к ценсору.
В следующую почту (3) еще напишу сам, что теперь забыл.
А пока Вам душевно преданный
На обороте: Михаилу Александровичу Александрову от Достоевского.
(1) было: печатать
(2) далее было: издать
(3) было: В следующем письме
Многоуважаемый я любезнейший Михаил Александрович, посылаю Вам еще 19 полулистков, от 22 по 40-й включительно. Здесь "Глава вторая". В следующий раз вышлю "Главу третью".
Что делать: опоздаем и опоздаем ужасно. Может быть, выйдем к 10-му лишь июля. Но Вы набирайте, и что можно, то и отпечатывайте, процензуровав. Здесь, я полагаю, будет 12 или 13 страниц. Так что всего, с "Главою первой", будет уже на 28 или на 29 страниц и еще остается мне Вам выслать лист с двумя или с 3-мя страницами.
Сам я постараюсь приехать к 1-му или ко 2-му июля.
Если можете, то уведомьте меня о чем-нибудь сюда: Курской губернии в город Мирополье. Ф. М. Достоевскому.
Теперь, если Вам ничто не помешает, то, полагаю, Вы могли бы набрать и отпечатать уже 1 1/2 листа. Если будете до меня отпечатывать, то печатайте не 7000 экз<емпляров>, как я писал Вам в последний раз, а 7 1/2 тысяч (семь с половиною тысяч).
Во всяком случае, голубчик Михаил Александрович, на Вас вся надежда, не запоздайте, и по возможности, всё вперед, да вперед. Но, ради бога, корректуру! Помарок у меня много, но ведь все-таки разборчиво! Ради бога, наблюдите, чтоб не было, по крайней мере, позорных ошибок.
До свидания, Михаил Александрович, крепко жму Вам руку.
Ваш весь
На обороте: Михаилу Александровичу Александрову.
Голубчик Михаил Александрович,
Посылаю 9-й, 11-й, 12 и 13 полулисток.
Обратите внимание, что 10-го полулистка нет, доставлю сегодня же, равно как и еще продолжение.
Ваш
Многоуважаемый и любезнейший Михаил Александрович,
Посылаю Вам "Главу третью" (еще не докончена), 14 полулистков. Надо думать, что тут девять или 10 печатных страниц. Остальное пришлю отсюда или привезу сам. Будет всего 3 листа. Отсюда думаю выехать 2 июля, буду в Петербурге или 4-го или 5-го июля. Теперь присланное немедленно набирайте и к цензору. Если всё благополучно и цензор пропустит, то, пожалуй, печатайте (у Вас уже далеко за 2 листа). То-то и есть, что не знаю, благополучно ли всё, есть ли цензор и всё прочее? Если у Вас нет бумаги, то потребуйте у Печаткина (в типографии знают, где мы берем). Ну, до свидания. Как-то свидимся в Петербурге!
Ради бога, позаботьтесь о корректуре! Не погубите!
Ваш весь
На обороте: Михаилу Александровичу Александрову.
Милый друг мой Аня, обнимаю тебя и целую. Деток тоже всех поголовно. Как вы съездили? Жду с нетерпением твоего письма. Только об вас и думаю.
Я приехал вчера весь изломанный дорогой. Подробностей не пишу, потому что спешу как угорелый, дела ужасно много и застал много хлопот. Приехал поезд в 11 часов утра. Приезжаю на квартиру, а Прохоровна только что передо мной ушла, ждала меня со вчерашнего дня. Послал за ней.
Как приехал, сей же час, не дожидаясь Прохоровны, за которою отправил дворника, отправился в типографию. Александров сказал мне, что они всё набрали, но ничего не отпечатали, потому что нет цензора. Ратынский уехал в Орловскую губ<ернию> в отпуск, Александров ходил и к Пуцыковичу (чтоб тот, в Комитете, выхлопотал мне цензора) и сам ходил в Комитет. Секретарь и докладывать не захотел, а выслушав объявил, что я из-под цензуры вышел, так пусть и издаю без цензуры. Это значит, если всё отпечатано будет к 9-му июля, то выйдет (накинув еще 7 дней) 16-го числа. Затем стали считать набор. Вдруг оказывается, что и с привезенным мною пакетом вчера и с объявлениями не будет доставать 5 стран<иц>. Стало быть, предстоит сочинять. Полчаса считали строки, и вдруг мне пришло в голову спросить самый пакет, и я увидел что они последней отсылки от 1-го июля еще не получали, то есть 5 дней, и я приехал раньше. Предпоследнюю же отсылку от 30 июня получили 4-го числа, то есть накануне моего приезда. Я по крайней мере обрадовался, что сочинять не надо будет. Затем поспешил в Цензурный комитет. И секретарь и Петров, все хоть и вежливы, но уговаривали меня изо всех сил печатать нецензурно, не то у вас будут сплошь вычеркивать. (Вероятно, у них какие-нибудь особые инструкции насчет теперешней литературы вообще, так что, очевидно, они мне не лично угрожали, а вообще такой ход дела, что велено строже). Я этого ужасно боюсь, но я все-таки стоял на том, чтоб мне дали цензора, обещали вчера же, но вот уже сегодня утро, а известий никаких нет, и опять сейчас придется ехать в Комитет, а между тем можно бы первый лист уже печатать. Навалили на меня корректур. Вчера отдержал лист, но более не мог. В мое отсутствие заходила Марья Николавна, написала мне записку, чтоб я ей назначил день, когда ей ко мне явиться. Ясно, что я должен сам заехать. Между тем времени ни минуты. Сейчас еду в типографию и цензуру. Затем буду сидеть за корректурами. И проч. и проч. Вчера поздно вечером пришел в типографию пакет с текстом от 1-го июля. Никого не видал. Николя заходил и вчера (без меня) и 3-го дня. Все думают, что у меня времени куча, только к ним ездить да болтать с ними. Не съезди я сегодня к Марье Николавне - ведь обидится.
На днях, послезавтра, если не завтра, напишу подробнее. А сегодня ничего не знаю, как еще меня решат. В этом и забота и обида. Целую вас всех: ты мне снилась в вагоне. Снилась и вчера. Целую вас всех тысячу раз.
Твой вечный и неизменный
Кланяйся всем.
Р. S. Сейчас заходил переплетчик. Бог знает, как они все узнали, что я приехал. Он хоть и хворый, но сам ведет дела. Я ему сказал, что дам знать, когда надо. Потом заходил подписчик и подписался. (Сколько их, должно быть, перебывало, да с тем и ушли.) Давеча, когда еще спал, изо всех сил звонил один мальчишка из Садовой от какого-то купца Николаева с требованием и с деньгами продать книгу, роман "Униженные и оскорбленные" (!) Разбудили меня. С тем и отправил.
Пиши подробности о детях. Будь терпелива. Целую твои ножки и еще всю, то есть в каждое место, и об этом много думаю. (2)
(1) дальше зачеркнута 21 строка. В копии А. Г. Достоевской, где этот текст также зачеркнут, прочитываются начальные слова: В квартире нашей прибрано по возможности <...>
(2) текст: Целую ... ... много думаю. - в копии вычеркнут
Милый друг Аня, пишу тебе это уже в полночь, так что письмо пойдет только в пятницу, завтра, 8-го июля. Сегодня (то есть в четверг) утром, в 6 часов, во сне, со мной был припадок и разломал меня так, как редко когда. И устал, и обессилел, и нервы расстроены, и мрак в душе! А между тем дел и хлопот бездна, дела не перестают, а еще пуще нарастают. Цензора мне дали, Лебедева, но всё же я не знаю, когда я выйду? Цензор вряд ли завтра, (1) то есть в пятницу, всё отчитает, а затем все-таки третья корректура, просмотр, печатание, а вдобавок Александров сегодня заболел и в типографию не приходил! Ну что если разболеется и не придет завтра и послезавтра! Тогда всё пропало, потому что никто в типографии, кроме него, не может рассчитать и определить числа строк, а я, со вставками и вымарками в корректуре, до сих пор не знаю: достает ли у меня тексту или перешло за 3-й лист? Если перешло, тогда ничего нельзя будет сделать, потому что и выкинуть уже невозможно, так как, по мере получения от цензора, они сейчас же уж и печатают. С другой стороны, если хоть и выздоровеет Александров, то когда я выйду? - вот вопрос. В субботу 9-го, уж конечно, не выйдет, 10-го же воскресение, да и выйдет ли еще и 10-го-то? Ничего не знаю! А меж тем надо нести объявление о выпуске № в газеты. (NВ. А формы-то объявления я не имею, надо вновь сочинять.)
Вчера заехал к Сниткиным и видел Марью Николавну. Все Сниткины (то есть Мих<аил> Ник<олаевич>) дома, но уезжают в начале будущей недели в деревню. О тебе много расспрашивали. Но Марья Николавна приняла меня свысока и дерзко: была в большой претензии, как это ты написала ей когда-то, чтоб она пришла ко мне 5-го, "и вдруг прихожу, вижу самовар на столе - и нет никого дома, признаюсь, я была чрезвычайно обижена!". Чем она могла быть обижена? Когда ты написала ей, чтоб она зашла 5-го, ты написала тоже, что и я приеду к 30-му июня; но я всего только успел приехать к 5-му. В письме ко мне, которое она мне оставила, она просит уведомить меня: когда она должна ко мне явиться. Мне она (хотя я и не спрашивал) объявила, что она все объяснения посылает тебе по почте, а что ей мне нечего объяснять. "Оставила мне Анна Григорьевна какие-то там пачки, под буквами и под цифрами, будут где-то на окнах лежать, а я все это забыла теперь и ничего не помню". Вообрази, как мне приятно это теперь слышать. И вообще, она тонирует и говорит свысока, чувствует, что с ней надобность. Полагаю, что она наговорит мне каких-нибудь грубостей и выведет из терпения. Вообще, теперь я и без того в болезненном настроении, а всё это, и ожидание дня выхода, производит на меня чрезвычайно гадкое впечатление. Впрочем, постараюсь с своей стороны избегнуть этой дряни, не замаравшись об нее, и буду терпелив.
Вчера вечером получил письмо от Победоносцева. Пишет наугад, беспокоясь за меня и не зная, где я, на прежний адрес: "Не выходит, дескать, "Дневник", не сделалось ли чего с Вами?". Сам он в Ораниенбауме, живет во дворце. Напишу ему, но вряд ли сам поеду - некогда.
На тараканов уже высыпал две стклянки купленного порошка. Много вымели (2) мертвых, но остальные еще кишат, особенно в кухне, в дровах. Вот тут их главные гнезда. Завтра велю вытаскивать дрова в сарай. Дворник не сказал мне, что 13-го июня по 13 июля у тебя всё забрал: значит, я ему заплатил по 13-го августа, да еще 4 руб. сверх того вперед. Прошу тебя очень, отыщи у меня на столе (или в зале на столе, но вернее это в моей каморке) статью "Северн<ого> вестника", фельетон, о Корниловой, против меня. Так как "Сев<ерный> вестн<ик>" мы совсем не получаем, то будет легко отыскать, всего какой-нибудь один номер. Отыщи и припрячь особенно, чтоб, сохрани бог, не пропало, для того и пишу. Иначе у меня статьи на следующий № не будет.
Одним словом, послезавтра, или когда только будет свободная минута, напишу и еще тебе. А теперь голова кружится, и весь изнурен, и мысли не собираются! Кстати, Марья Николаевна сообщила мне, что Овсянников воротил ей 280 экз<емпляров> за апрель. Каково! Значит, он всего 200 продал. Стало быть, двойных № за май - июнь, может быть, и совсем не возьмет, кроме тех, которые выменяет за 280 апрельских.
Марья Николавна дала мне 74 р. Но подробного счета не дала, говорит, что тебе напишет. Из этих 74 р. прислал 42 какой-то купец из провинции, он пишет, что ему надо вместо 60 экз<емпляров> присылать всего 40. Одним словом, "Дневник" видимо падает.
Что дети? Пиши. Целую их всех и благословляю. Аня, береги их! Напомни им об папе. Сегодня в 6 1/2 часов, очнувшись от припадка, пошел к тебе, и вдруг Прохоровна говорит мне в зале, что барыни нету. - Где же она? - Да она в деревне на даче. - Как это можно? Она должна быть здесь, когда она уехала? - И едва поверил, когда Прохоровна уверила меня, что я сам только 3-го дня приехал. Как мне тяжело было давеча пробуждаться!
Прощай, Аня, обнимаю тебя, целую крепко всех вас вчетвером. (3)
Тв<ой> ве<сь>
Р. S. Александров заболел, а помощник его уведомляет меня, (4) что выйти раньше 12-го, то есть вторника, невозможно. Черт знает, что делается на свете. Погода у нас со вчерашнего дня вдруг переменилась на холодную и пасмурную.
(1) далее было: 9-го
(2) было: выбили
(3) было начато: втр<оем>
(4) в тексте письма описка: его
Любезный брат Коля, я приехал еще 5-го июля. Прохоровна передавала мне, что ты заходил без меня и обещал зайти, но вот тебя нет. Здесь застал много неприятностей по выпуску "Дневника", хлопочу, в типографии говорят, что выйдет только 12-го, метранпаж Александров заболел, и я без него как без рук, у меня же был вчера припадок падучей и разбил меня. Если здоров и можешь навестить меня, то заходи после 1-го часу утра, около самого этого времени, от часу до трех, но не позже и не раньше. Буду очень рад взглянуть на тебя.
Брат твой
Милый друг мой Аня, целую тебя и обнимаю. Деток тоже. По них болит сердце. Скучно мне без вас здесь ужасно.
Сегодня вышел №. Он еще в субботу ночью был готов, и можно бы было выйти в воскресение, но в воскресение они не работали, а готово было всего только 3000 экз<емпляров>, к тому же в воскресенье. Вот я и отложил в понедельник. Довольно всё неудачно. Во-1-х, публиковать успел только в "Новом времени". Правда, и это оказалось довольно, потому что все как будто только и ждали в Петербурге, когда выйдет №? По всем продавцам публика беспрерывно спрашивала, и ко мне приходили все эти дни довольно, звоня и осведомляясь: когда выйдет. Переплетчикова дочь пришла еще вчера с вечера; но вчера и сегодня утром больше 500 экз<емпляров> заклеить не могли, так и свезли в 3 часа только эти 500 экз<емпляров> (само собою, городские были утром отправлены), тоже и 22 пакета городск<их> равно как сданы на почту в обертках по 5, по 4 и по 2. Большую половину посылок успели зашить, отправили раньше 3-х часов, там уж печати приложили, и что же: в конце концов чиновник отказался принять! "Поздно, дескать, и посылок много". Так и привезли их назад. Ездил сын переплетчика. Марья Николавна, как он рассказывает, сдала только 500 в бандеролях, а посылок не хотела дожидаться и уехала из почтамта, думая, что сын переплетчика один сдаст. Так и не знает теперь, что их не приняли. Сын переплетчика уверял, однако, что еще 4-х часов тогда не было и у других принимали. Сегодня вечером дочь переплетчика заклеила все бандероли, а нянька и дочь ее зашили и приготовили посылки. Остается только завтра поутру Марье Николавне проверить бандероли, что делает она очень мешкотно, например, сегодня. Сегодня же, например, утром переписывала и адреса тех, которые переменили их, всё это взяло время, а можно бы было с ее стороны раньше сделать. Наконец, она долго провозилась с посылками в синей бумаге, заклеила их все, и не так, так что сама оставила до завтра переделывать. Думаю, однако, что завтра, 12-го, всё пошлем, до капли, и гораздо раньше трех. Марья Николавна работала усердно, но она большая размазня, хотя мы, однако, совсем не ссорились и вели себя по-приятельски. Кстати, ты мне ни слова не сказала и в инструкции ни одного слова не написала о тех бандеролях, которые лежали в дубовом шкафе (продолжение арабских цифр и проч.). Я их уж отыскал случайно, а их несколько сот! Поздно приехал Коля. Капельку и он помог, съездив к Исакову.
№ брали в розничную продажу, но не так как в старину. Овсянников сдал 290 № апрельского Марье Николавне, пришел ко мне сегодня и взял ровно 145 май-июньского, с тем и ушел, ни на копейку больше: "Денег теперь нет". Я не предлагал на комиссию. Оглоблину я выдал 100 экз<емпляров>, Кузьмину 200, Глазунову 50. Попов взял всего только 40 экз<емпляров>. Магаз<ин> иногород<них> 200 экз<емпляров>, Невск<ая> кн<ижная> торговл<я> 50 экз<емпляров>. Кехрибарджи 25 экз<емпляров>, Р<усская> книжная торговля 25 экз<емпляров> (и 10 подписч<икам>), Мамонтов 78 экз<емпляров>, Конопыгин 30 экз<емпляров> (и 6 за 12 возвратн<ых>), Семенников 16 экз<емпляров> (и 2 подп<исных>). Кроме того, доставили Черкесову 10 экз<емпляров>, Соловьеву в Москву через Исакова 30. Исаков взял 33 экз<емпляра> (и 87 подписчик), Егоров 10 на деньги и 10 на комиссию, и наконец, пришел некто - содержатель уличных торговцев, как и Овсянников, некто Димитриев (знаешь ли ты?) и спросил было 200 экз<емпляров> на деньги, но узнав, что Овсянников взял всего только 140 экз<емпляров>, отказался и взял всего только 150 на деньги. Всего на всё на деньги наторговал сегодня только 110 или 115 руб. (еще не сосчитал аккуратно). Может быть, и еще соберу в эти дни, но разве очень немного. Вечером заходил в пассаже к Кузьмину, он все болен и лежит дома, а торгует вместо него жена. Нарочно спросил у ней: хорошо ли продается "Дневник", не боятся ли полтинника? Она отвечала, что точь-в-точь как прежде берут, ничего не боятся. Заходили несколько незнакомых покупать № на дому, единственно, чтоб узнать о моем здоровье.
Голубчик мой, я устал ужасно. Сегодня 5-й день припадка а у меня всё мрак в душе, усталость, рассеянность. Сегодня встал в 8 часов утра, завтра, верно, тоже подымут рано. Ни на кого пожаловаться не могу, все служат и помогают, а дело все-таки туго идет, но авось завтра всё кончу. Хочу сейчас лечь, потому что очень устал. Обедал сегодня в 8 часов. - Думаю об вас и беспокоюсь ужасно: всё мне кажется, что с вами какое-нибудь несчастье. Молюсь за вас беспрерывно богу. Напиши мне об Леше, как вы его нашли, а потом о впечатлениях Феди и Лили в Киеве. Постараюсь как можно скорее отсюда. О тебе думаю (и мечтаю) беспрерывно. Думаю хорошо. Целую твои ножки, стоя перед тобой на коленях. По ночам доходит до странного состояния души от припадка: "Хоть бы раз только, думаю, их увидать перед тем как умереть". Прошу тебя, Аня, обо мне не беспокойся, отдыхай, если можешь, купайся. Здесь три дня не показывалось солнце, свинцовые тучи, ветер и 8 градусов тепла в 4 часа пополудни. Тараканов сколько ни морю, не могу вывести. Порошку всякого истратил (1) уже на 4 руб., а всё ползают. Куплю еще хоть до 10 руб. всего и рассыплю по комнатам, но вывести их отчаялся.
Ни у кого не был, ни к кому не хожу. Заходил Пуцыкович, я об деньгах не говорил. Был у меня вчера Мещерский, он случайно дней на 5 в Петербурге, из Москвы, едет в Ревель, а потом в Азиатскую Турцию.
- Прохоровной я очень доволен, она очень работает, чистит, гладит и твои вещи проветривает и посылки зашивает. Без нее я бы пропал. Обнимаю тебя и целую, целую каждый пальчик на твоей ножке, мечтаю о тебе, и, сверх того, жму тебя прямо к сердцу, как мою добрую милую Аню, друга моего. До свидания. Деток благословляю. Господи! неужели с ними что случится.
До свидания же. Постараюсь отсюда вырваться поскорее. Всех вас целую бессчетно.
Тв<ой>
(1) было: купил
Милый друг мой Аня, завтра, 16 июля, хочу выехать из Петербурга, вечером с курьерским поездом. С самого 8-го июля, когда получил от тебя письмо из Киева, от 6-го июля, не получал от тебя до сих пор ни одной строчки! Что с вами сталось, что сделалось, понять не могу! Неужели письмо пропало на почте? Почему же ни одно твое письмо, ни к дворнику, ни к Коле, ни к Марье Николавне, за всё лето, не пропадало? Как мне не думать и не сомневаться? Вот уже трое суток хожу как пришибленный. Ночью сплю часа по 4 не больше, и всё вижу кошмары. Удивительная задалась мне поездка: приехал хлопоты, неудачи и сейчас припадок. Тут в болезненном состоянии выпуск №, и вот только чуть-чуть освежилась голова - муки об вас, об тебе и об детках! Дальше выносить не могу и завтра выезжаю. Завтра подожду до 2-х часов: если не придет от тебя письмо, то телеграфирую с нарочным (если только примут телеграмму в Мирополье или в Суджу, с доставкою в Малый Прикол). В телеграмме буду просить тебя телеграфировать мне немедленно (а для того попросить послать для этого нарочно Гордея в Суджу) к Елене Павловне в Москву, на Знаменке, дом Кузнецова, у которой нарочно для этого остановлюсь. В воскресение, 17 июля, я буду в Москве и прожду в Москве телеграммы до понедельника до 2-х часов. Если не получу от тебя ответной телеграммы, то уже не поеду в Даровое, взглянуть на места моего детства, а отправлюсь прямо к вам в Прикол. Что делать, Аня, тяжело мне теперь в эту минуту. Сегодня с вечера началось сердцебиение и не проходит. Всё думаю, думаю, и бог знает что приходит в голову. Мне всё представляется, что дорогою из Киева который-нибудь из них, Федя или Лиля, попал под вагон и ты (1) в отчаянии.
Таким образом, это письмо придет, может быть, вместе со мною, а потому о подробностях по выпуску № и проч. писать здесь не буду, тем более, что во всяком случае скоро увидимся. Что-то будет, как-то свидимся!
Сегодня перед вечером ездил к Марье Николавне, отвозил ей №№. Она мне сообщила, что ты ей еще очень недавно писала, что намерена съездить в Киев и в Харьков. Это меня заставило задуматься: очень может быть, что ты поехала и в Харьков, тем более, что тебе, помнится мне, этого желалось. Таким образом, и особенно с детьми, ты спешила и рвала; устала, устали и дети, письма мне из Харькова писать не хотела, домой, в Прикол, воротилась поздно, а тут еще, пожалуй, Гордей пьян напился, - и вот письмо ко мне пошло вместо обещанной субботы - в понедельник или во вторник. Только и тут ведь надо было бы ему уже прийти. Подожду до завтра. В Москве буду ровно столько времени ждать твоей телеграммы, пока нужнейшие дела покончу, то есть буду в понедельник у Салаева и куплю себе 8 бутылок ессентуки (по настоянию Михаила Николаевича Сниткина). Если же получу в Москве телеграмму, то проеду на сутки в Даровое.
Если ты была в Харькове, то в этом одно только дурное: то, что ты сделала это, по обыкновению твоему, скрытно от меня. Да, Аня, ты во все 10 лет нашей жизни была ко мне недоверчива, и не знаю, виноват ли я в этом? Думаю, что нет, а недоверчивость в твоем характере. Насчет же поездки в Харьков ведь ты знаешь, что я бы не воспротивился. Всё что ты делаешь - то хорошо. Твоему уму и расчету я (2) давно во многом доверяюсь, но ты мне не доверяешься, а если б доверилась, то написала бы мне, не ожидая возвращения в Прикол, из Харькова, и я не сидел бы в такой муке, как теперь. Не знаю почему, но мне очень хочется поверить толкованию Марьи Николавны, что ты была в Харькове. Потому что иначе приходится думать о несчастье, о смерти кого-нибудь из детей. (3)
Об делах, повторяю, при свидании. Да и мало их было, денег получил немного, (4) а истратил много. NB. Рудин внес (очень недавно) 150 р. Печаткину, но хозяину не заплатил. Я не видал его.
Завтра упаковка и хлопоты, равно как и телеграмма. Завтра, 16-го, рождение Феди: целую его и благословляю, равно Лилю и Лешу, поздравляю их всех, а тебя особенно. Милый ангел мой, Аня: становлюсь на колени, молюсь тебе и целую твои ноги. Влюбленный в тебя муж твой! Друг ты мой, целые 10 лет я был в тебя влюблен и всё crescendo и хоть и ссорился с тобой иногда, а всё любил до смерти. Теперь всё думаю, как тебя увижу и обниму. А думаешь ли ты обо мне сколько-нибудь? Ну, до свидания, до близкого! В Троицкую лавру, если б и получил телеграмму, не поехал бы, так хочется поскорее с вами увидаться. А в Даровое, если получу телеграмму, хотелось бы съездить всего только дня на 1 1/2: иначе я эти места никогда уже не увижу более!
Обнимаю вас всех еще раз.
Твой весь
Прождал письма до 2-х часов (киевское письмо тогда пришло ко мне в полдень). Не получил ничего, а теперь в сомнении и решил сегодня не выезжать, а выехать завтра - единственно потому, что, как мне кажется, пускать теперь телеграмму поздно. Пойдет она в 3 часа. Пока дойдет в Суджу, пока пошлют из Суджи нарочного - и приедет он в Прикол, пожалуй, в полночь, тебя разбудит, ты не выспишься, на меня рассердишься. Лучше пошлю завтра, в воскресение, 17-го, часов в 9 утра, и дойдет она к вам еще засветло. Если в понедельник (18-го) отправите Гордея в Суджу подать ответную телеграмму, то он даже в полдень поспеет подать ее, ну в 2 часа, и все-таки я к вечеру в понедельник могу получить ее у Елены Павловны. Я же, выехав завтра в Москву, поспею в Москву в понедельник утром. В понедельник будний день, и я всё успею сделать: и у Салаева буду и ессентуки куплю и даже, пожалуй, увижусь с Аксаковым. Затем, если не получу телеграммы, то выеду, если не успею в понедельник же вечером, то во вторник утром (всё судя по поезду), и в среду буду у вас. Если же получу телеграмму и у вас благополучно, то съезжу в Даровое. Милый друг мой, сегодня ровно 8 дней, как я не получал от тебя известия, и ровно 10 дней, как ты мне писала из Киева. Срок тяжелый, нельзя не задумываться. Не только одно, но и 2 письма могли бы уже прийти! До свидания, ангел мой, храни вас всех бог. Буду опять сегодня мучиться. Но авось придет еще письмо в продолжение дня или завтра. Целую тебя и детей, а тебя крепко-крепко.
Твой весь
Федю поздравляю.
Адресс Елены Павловны: Москва, на Знаменке, дом Кузнецова, Елене Павловне Ивановой. (5)
(1) далее было начато: не знаешь
(2) далее было: во всем
(3) далее зачеркнуто несколько слов
(4) было начато: всего ли<шь>
(5) далее было: г-ну Достоевскому.
<Черновой текст телеграммы>
Курской губернии в город Мирополье, с доставкою в Малый Прикол.
Г-же Достоевской
(1) От тебя (2) совсем не получал писем. (3) Живы ли? Сегодня выезжаю. (4) Телеграфируй (5) немедленно (6) в Москву, (7) на Знаменке, дом Кузнецова, Елене Павловне. (8) С передачею мне. (9) Поздравляю Федю.
(1) далее было: Кроме Киевского, ни одного письма от тебя не получил. (2) далее было: нет
(3) далее было: мучаюсь
(4) далее было начато: из Петерб<урга>
(5) было начато: С получениzем> телеграфируй
(6) далее было: мне
(7) далее было: а. Елене Павловне Ива<новой> б. мне
(8) далее было: Ивановой с передачей мне.
(9) далее было: а. немедленно б. Буду ждать до понедельника.
<Черновой текст телеграммы>
В город Суджу с нарочным в Малый Прикол Сниткину.
Кроме из Киева ни одного письма. Живы ли? Мучаюсь. Сегодня выезжаю в Москву. Немедленно телеграфируйте в Москву, на Знаменке, дом Кузнецова (1) Елене Павловне Ивановой. Для меня.
(1) далее было: Г-же
4 часа пополудни.
Бесценная, миллион раз милая Анютка, целую твои ножки, сейчас только получил твое письмо от четверга (14-го), а телеграмму уже послал в 10-м часу. Что делать, дорогая моя, такова судьба. Я уже писал тебе вчера. Кроме киевского, ни одного твоего письма до сегодня я не получил. От субботы письмо пропало. Я мог рассчитывать, что одно письмо могло пропасть, и не тревожиться очень. Но вот уже 9-й день, как я без письма, а в этот срок могло прийти и другое. По уговору нашему ты хотела писать каждые три дня. Следов<ательно>, если написала в субботу, то должна была написать во вторник. My в среду, так как в среду ездят от Ив<ана> Григорьевича в Мирополье. Рассчитывая единственно на эту среду, я не послал телеграммы вчера, считая, что от среды придет в субботу, ну в воскресение утром. Но вчера в субботу не пришло ничего, и ту ночь, которую я провел вчера, буду помнить всю мою жизнь. Мучило, главное, соображение, что 2 письма не могли оба пропасть. Следственно, что-нибудь случилось, или с тобой или с детьми. Аня, последние три дня я провел здесь ужасно. Особенно ночи. Не спится. Думаю, перебираю шансы, хожу по комнате, мерещутся дети, думаю о тебе, сердце бьется (у меня в эти три дня началось сердцебиение, чего никогда не было). Наконец начинает рассветать, а я рыдаю, хожу по комнате и плачу, с каким-то сотрясением (сам не понимаю, никогда этого не бывало) и только стараюсь, чтоб старуха не услыхала. А старуха поминутно по ночам кричит, что довершает картину. Наконец, солнце, жара (здесь нестерпимо жарко), бросаюсь на постель часов в 5 утра и сплю всего часа четыре, и всё страшные кошмары. Ну да довольно описывать. Я только для того, чтоб ты не сердилась очень за телеграмму. Не мог выдержать. Стоила телеграмма 6 руб. Вся причина, что посылала письма на имя дворника Василия Ивановича. Не говоря уже о том, что мне стыдно получать письма через Василия Ивановича, заходить к нему 15 раз справляться, молить и просить его, чтоб не потерял как-нибудь - я не понимаю, почему нельзя было прислать прямо на мое имя, на которое пришло в последний год 400 писем? Не понимаю. А про письмо я уверен, что оно на дворе затерялось.
Но довольно. Спешу, боюсь опоздать. Сегодня выезжаю. Ответной телеграммы от тебя, может быть, и не дождусь в Москве. Проеду сейчас же почти в Даровое и поскорей к Вам, ибо смертельно хочется обнять детей, а главное тебя, жестокая и холодная Анька, холодная женка! Если б горячо любила - не дотянула бы до четверга с письмом. Если б горячо тоже любила, написала бы (по-прежнему), что видишь меня во сне. Значит, или не видишь меня во сне, или видишь кого другого. Анька, жестокая, зацелую тебя всю, всю до последнего местечка и, выцеловав всё твое тело, буду молиться на тебя как на божество. Проклятая поездка в Даровую! Как бы я желал не ехать! Но невозможно: если отказывать себе в этих впечатлениях, то как же после того и об чем писать писателю! Но довольно, обо всём переговорим. А все-таки знай, в ту минутку, когда это читаешь, что я покрываю всё тельцо твое тысячами самых страстных поцелуев, а на тебя молюсь как на образ. Целуй детей бессчетно. Вчера Федино рождение, какой грустный день я вынес. Господи, да выносил ли когда что мучительнее.
Про какие тетрадки, розовую и зеленую, ты пишешь? Ничего подобного не нашел нигде. Из столов же взял всё по твоему приказанию и везу к тебе.
Твой вечный и весь нераздельный муж
Люби меня, Анька!
Детей целую без счету.
Если будет окладной дождь или просто очень худая погода, то не поеду в Даровое.
Пришел Коля и подал совет опустить письмо в кружку в Москве. Действительно, по расчету скорее дойдет, так и сделаю.
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Посылаю Вам часть "Дневника" на июль - август. (25 полулистов, (1) из каких выйдет, по моему счету, наших печатных один лист и 4 стран<ицы>). Начинайте без объявления в начале, а как прежде бывало, прямо с текста, а все объявления по-прежнему в конце.
Выезжаю в Петербург 2-го сентября, значит, 5-го или 6-го буду в Петербурге наверно. Выйдем, как рассчитываю, между 10-м и 15-м сентября, но не позже (в двойном числе листов, то есть в 3-х). Но, однако, всё же получше поторопиться набирать, чтоб поскорее отпечатать первый лист.
Если приготовите раньше меня и будете посылать к цензору, то уж к Ратынскому. Если же на случай его еще нет в Петербурге, то к Лебедеву, так как его тогда формально назначили. Бумага Вам уже, конечно, доставлена в типографию. Мы об ней отсюда им писали.
Пожалуйста, попросите корректоршу о правильной корректуре! Следующую высылку отправлю Вам, вероятно, накануне отъезда отсюда, то есть 1-го сентября. Итак, до близкого свидания.
Ваш весь
На обороте: Михаилу Александровичу Александрову.
(1) далее было: будет всего
Любезнейший и многоуважаемый Михаил Александрович,
Вот Вам продолжение "Дневника" "Глава вторая", 18 полулистков. Вслед за сим еду в Петербург сам и, может быть, как и в прошлый раз, опережу эту посылку. С собой везу и всё остальное, уже написанное. Но выйдет всего 3 1/2 наших печатных листа. Желал бы застать корректуру первого листа. Обо всём остальном переговорим уже лично. Итак, до ближайшего свидания. А теперь
весь Ваш
На обороте: Михаилу Александровичу Александрову.
Если 3 листа, то тем лучше. Чем меньше, тем лучше. В 1/2 6-го буду сам, а сверстку не подписываю.
Любезный брат Коля, что с тобой происходит? Болен ли ты или на нас за что-нибудь рассердился? Мы о тебе каждый день поминали и всё удивлялись, что ты не идешь. Сделай дружбу, или сам приди или уведомь о себе письменно.
Твой весь
Жена кланяется и говорит тебе то же, что и я.
Милостивый государь Юрий Александрович,
Я уезжал в Курскую губернию и письмо Ваше получил лишь недавно. А потому очень прошу извинить меня за опоздавший ответ.
Прежде всего благодарю Вас за Ваш добрый и слишком лестный для меня привет. Но такие отзывы, как Ваш, я ценю гораздо больше, чем всякие литературные похвалы. В теплом и задушевном слове Вашем Вы высказали мне более, чем я стою, и если Вы мои несколько строк ответа считаете достойными передачи Вашим детям для памяти и хранения, то и я сохраню и передам моим детям Ваше письмо, вместе с другими, столь же лестными и дорогими для меня письмами от моих читателей, которые я удостоился получить в продолжение моей литературной деятельности.
Еще раз благодарю Вас и горячо жму Вам руку.
Глубоко уважающий Вас
Михаил Александрович, зайдите ко мне сегодня часов в девять, потому что я никуда не хожу. Надо лично передать рукопись с объяснениями, я же болен и прийти не могу. Зайдите же, ради бога. Посылаю листочек один, чтобы наборщики были хоть чем-нибудь заняты.
Ваш
Милостивый государь, многоуважаемый Виктор Павлович,
Не будете ли столь ко мне добры, чтоб уделить мне минут 5 для одного разговора (не более пяти минут)?
Если это возможно, то назначьте мне час, когда прибыть? Я нездоров и никуда еще не выезжаю, но нужда заставляет, а потому желалось бы Вас застать наверно.
В ожидании Вашего доброго ответа
Позвольте пребыть Вашим преданным слугою
Пески, Греческий проспект, близ Греческой церкви, дом Струбинского, кв. № 6, Ф. M. Достоевский.
Многоуважаемый Дмитрий Васильевич,
Прочтя Ваше письмо, я с величайшим удовольствием пожелал как можно скорее исполнить Ваше поручение насчет комедии (то, что Вы написали об ней, то есть тема, непогрешимость, "высокообразованность скороспелых богачей, зависть адвокатов" и проч. - всё это показалось мне чрезвычайно живым и именно тем, что теперь нужно на сцену).
Я не отвечал Вам до сих пор единственно потому, что всё рассчитывал ответить уже о результате, то есть пойти туда и посондировать. Но между тем засел дома больной в лихорадке, не велено никуда ни ногой, и принимаю хинин и проч. Кажется, однако, скоро мой арест кончится, и я схожу к Салтыкову (Щедрину), которому мне и без того надо отдать визит. Заметьте себе, однако, что я вовсе не со всеми знаком в редакц<ии> "Отечественных зап<исок>". Я знаю лишь Некрасова, Щедрина и Плещеева, с остальными же на учтивых словах и вижусь редко. Некрасов по болезни принимает в редакции слишком мало участия, Плещеев не имеет никакого, а значит всё - Салтыков. По моему мнению, он единственно издает журнал, пользуется дружбой и доверенностью Некрасова неограниченной и, кажется, пайщик издания. Он всё и решит. Впрочем, прямо скажу: тут может быть лишь один вопрос (мимо всякого вопроса о достоинстве комедии) : "Настолько ли имя Ваше ретроградно, что уже несмотря ни на что Вам надо будет непременно отказать?" Они именно держутся такого взгляда, и приди хоть сам Мольер, но если он почему-либо сомнителен, то и его не примут. Ну вот, я Вам объяснил тайну; само собою разрешить я ее не могу, но с Щедриным поговорю в непродолжительном времени, предлагая ему Вашу вещь совершенно от себя, так что самолюбие Ваше не пострадает, - тогда напишу. А пока свидетельствую полное уважение Вам и Вашей супруге и жму Вам руку.
Многоуважаемый Дмитрий Васильевич,
Третьего дня я видел Некрасова и Салтыкова и говорил о чем Вы знаете. Некрасов лежит и похож на труп, изредка шепчет, скоро умрет, но "Отеч<ественными> записками" занимается, и я именно застал его и Салтыкова в совещании о выходе следующего №. Я совершенно неприметно к чему клоню речь, между разговором спросил у обоих: что они думают о Вас как о писателе? Некрасов прямо, с первого слова, сказал: "Что же думать о человеке, который, сколько он там лет пишет, только и делал, что кричал и говорил против нас и того направления, которому мы служим?" Сказано это было и весьма резко и решительно, а так как поддержал тут же и Салтыков то же самое, то я и нашел необходимым совсем уж не заговорить ни о комедии Вашей, ни о предложении, о котором они и остались в полной неизвестности.
Полагаю, что Вас не скомпрометировал, - Вы видите, что здесь произнесено суждение не литературное, а направительное.
Сообщая Вам это, посоветовал бы Вам не отчуждаться от "Русского вестника" - но знаю, что в этом Ваш взгляд и Ваша воля, а потому, конечно, Вы поступите, как пожелаете.
В заключение свидетельствую Вам искреннейшее мое уважение, равно и супруге Вашей и крепко жму Вам руку.
(1) было: не столько литературное.
Любезнейший Михаил Александрович,
Посылаю Вам текста 4 полулистка со вставкой. По точнейшему расчету тут ровно 4 страницы примерно без 20 строк (которые и пойдут на промежутки). Одним словом, ровно 4 листа. Теперь всё кончено. Жду корректуру.
Вчерашнюю корректуру посылаю обратно (в ней строк 10 прибавил).
Ваш весь
А Плевно-то взяли.
Многоуважаемая Анна Павловна,
Так Вы были больны и, как пишете, опасно! В тот же день, как получил Ваше милое письмецо, хотел ехать к Вам, но сам я теперь завишу от цензора и метранпажа в типографии, потому что на днях выдаю выпуск замучившего меня "Дневника". Так было и в воскресение и сегодня, а завтра последний и самый горячий день. Но я постараюсь урваться к Вам, как только увижу возможность бросить корректуры и сверстки. У меня тем туже всё это двигается, что сам я весь этот месяц был болен и 2 недели лежал в лихорадке. Почел пока необходимым Вас уведомить этим письмецом. Благодарю Вас за Ваше. А пока
Весь Вам преданный искренно и душевно
Любезнейший друг Павел Александрович, ты никогда не мог в более неудачное для меня время обратиться ко мне за деньгами, как теперь. Я как раз прекращаю мое издание, и ликвидирование этого дела потребовало гораздо более средств, чем я ожидал. Я остаюсь в значительных долгах бумажной фабрике. Кроме того, я, непредвиденно для меня, принужден был, в 2 последние месяца, выдать несколько сот рублей застарелого долгу и в долг. А теперь хвораю, близятся праздники, деньги нужны, и я принужден даже и в рубле быть осмотрительным. В генваре у меня уже денег не будет совсем. А потому тебе не могу уделить и рубля. Ты знаешь, когда бывают деньги, я никогда тебе не отказываю. Но ныне дело другое.
Итак, ты кончаешь с банком и с своим местом в банке. Всё это я летом, когда мы все увещевали тебя держаться другой системы в своих отношениях к банку - предвидел. Но вот что: ты хочешь ехать сюда. Как знаешь. Но я тебе заране говорю, что более ходить и просить за тебя никого не буду. Я множество раз не то что компрометировал себя, но даже унижался из-за твоих дел письмами и личными просьбами у разных лиц. Но ведь, кажется, довольно. Тебе за 30 лет самому, ты уже обременен семейством, ты бы сам должен был понять и сознать свои обязанности к своей семье, между тем так ли ты ведешь себя, чуть получишь место? Сужу по тому, что сам видел и от тебя самого слышал: одни интриги, несогласия, ссоры, и уж конечно слишком ясно было, даже и мне новоприезжему летом, что они не испугаются того, что ты "знаком с Ламанским" (как ты выражался), а сместят тебя с места при первом удобном случае, потому что сам же ты их заставил себя не любить. Кроме того, у тебя неслыханное самомнение: ты думаешь об себе гораздо выше, чем можешь претендовать и по своим предыдущим занятиям и по образованию. Когда же говоришь с тобою об этом, ты не только не слушаешь, но еще заносчиво смеешься в глаза, как и мне, наприм<ер>, самому. Извини меня, более ходить по людям из-за твоих дел не буду, сам поправь их, потому что я не совсем верю твоему письму и думаю, что дела твои всё еще поправимы. Перемени тон в своем месте служения. Это можно сделать без подлости, а лишь выказав благоразумие.
Но довольно. Жаль только, что ты так склонен к интриге и не брезгаешь ею в ущерб даже многому, что должно бы было остановить тебя. Не дойдешь до хорошего, если так продолжать будешь - вот искренний совет мой тебе. А более что же я могу прибавить?
Твой отчим
Супруге поклон, детей целую.
Милостивая государыня!
Простите мне, что так долго не отзывался на Ваше милое, доброе, лестное и в высшей степени дорогое для меня письмо Ваше. Извиняться не стану, потому что слишком много надо тут говорить: я в эти два года так расстроил мое здоровье и живу такою ненормальною жизнью, что, право, и не знал бы, с чего и начать, если б вздумал извиняться. Но вот еще обстоятельство: можете ли Вы представить, что я теперь твердо не знаю, ответил я Вам или нет на Ваше (единственное) письмо ко мне от 13 октября. Меня берет сомнение, что я Вам ответил, написал Вам, но лишь забыл отметить в записной книжке об этом. Из этого Вы можете заключить, какая у меня ужасная память (вследствие припадков моей падучей болезни). Я даже лица людей, с которыми познакомился, забываю и, встречаясь потом, не узнаю их и таким образом (верите ли?) наживаю даже врагов. Очень буду рад, если Вы известите меня, что получили это письмо мое и рассеете мои сомнения в том, писал я Вам или нет.
Одно скажу: хоть в эти два года я и устал с "Дневником" (а потому и хочу год отдохнуть), но зато и много доставил мне этот "Дневник" счастливых минут, именно тем, что я узнал, как сочувствует общество моей деятельности. Я получил сотни писем изо всех концов России и научился многому, чего прежде не знал. Никогда и предположить не мог я прежде, что в нашем обществе такое множество лиц, сочувствующих вполне всему тому, во что и я верю. Во всех этих письмах если и хвалили меня, то всего более за искренность и прямоту. Значит, этого-то всего более и недостает у нас в литературе, коли сразу и вдруг так горячо меня поняли. Значит, искренности и прямоты всего более жаждут и всего менее находят. Но жажда эта знаменательна и способна зародить в сердце самые отрадные впечатления.
Глубоко Вам кланяюсь с искренним чувством жму Вашу руку.
Вам преданный и благодарный
Глубокоуважаемый и искренно любимый мною Степан Дмитриевич,
Заголовок Вашего письма переписываю целиком, потому что ничего не может быть справедливее как то, что я Вас всегда глубоко уважал и искренно любил. А когда думаю о давнопрошедшем и припоминаю юность мою, то Ваш любящий и милый лик всегда встает в воспоминаниях моих, и я чувствую, что Вы воистину были один из тех немногих, которые меня любили и извиняли и которым я был предан прямо и просто, всем сердцем и безо всякой подспудной мысли. Это хорошо, что Вы иногда отзываетесь и вызываете тем и меня на обмен мыслей и впечатлений или, лучше сказать, на общение жизнию. Но о деле. Высылаю Вам книгу Ап<оллона> Григорьева, Страхов только всего и издал. "Дневника" же моего на будущий год Вам высылать не буду, потому что на время (на год) решил прекратить его. Тут много сошлось причин: устал, усилилась падучая (именно через "Дневник"), наконец, на будущий год хочу быть свободнее, хотя вряд ли и два месяца прохожу без работы. Есть в голове и в сердце роман и просит выразиться. Есть и еще причины, предполагаю, что через год явиться будет самая пора: хочу попробовать одно новое издание, в которое и войдет "Дневник" как часть этого издания. Таким образом расширю свою форму действия, "Дневник" же сам собою так сложился, что изменять его форму, хоть сколько-нибудь, невозможно. Голубчик Степан Дмитриевич, Вы не поверите, до какой степени я пользовался сочувствием русских людей в эти два года издания. Письма ободрительные, и даже искренно выражавшие любовь, приходили ко мне сотнями. С октября, когда объявил о прекращении издания, они приходят ежедневно, со всей России, из всех (самых разнородных) классов общества, с сожалениями и с просьбами не покидать дела. Только совестливость мешает мне высказать ту степень сочувствия, которую мне все выражают. И если б Вы знали, сколькому я сам научился в эти два года издания из этих сотен писем русских людей.
А главная наука в том, что истинно русских людей, не с исковерканным интеллигентно-петербургским взглядом, а с истинным и правым взглядом русского человека, оказалось несравненно больше у нас в России, чем я думал два года назад. До того больше, что даже в самых горячих желаниях и фантазиях моих я не мог бы этого результата представить. Поверьте, мой дорогой, что у нас в России многое совсем не так безотрадно, чем прежде казалось, а главное - многое свидетельствует о жажде новой, правой жизни, о глубокой вере в близкую перемену в образе мыслей нашей интеллигенции, отставшей от народа и не понимающей его даже вовсе. Вы сердитесь на Краевского, но он не один; все они отрицали народ, смеялись и смеются над движением его и таким ярким святым проявлением его воли и формой, в которой он представил свое желание. С тем эти господа и исчезнут, слишком устарели и измочалились. Не понимающие народа теперь должны несомненно примкнуть к биржевикам и жидам, и вот final представителей нашей "передовой" мысли. Но идет новое. В армии наша молодежь и наши женщины (сестрицы) показали совсем другое, чем все ожидали и о чем все пророчествовали. Будем ждать.
(Краевский же служит известным лицам и, кроме того, на мой взгляд, хотел отличиться оригинальностью, еще с Сербской войны. Задавшись раз, уже не мог оставить.)
Впрочем, здесь у нас мало толку во всех даже газетах, кроме "Московских ведомостей" и их политических передовых, ценимых за границей очень. Остальные газеты эксплуатируют лишь минуту. Во всех сотнях писем, которые я получил в эти два года, всего более хвалили меня за искренность и честность мысли; значит, этого-то всего более и недостает у нас, этого-то и жаждут, этого-то и не находят. Граждан у нас мало в представителях интеллигенции.
Жена моя Вам искренно кланяется (детишек у меня трое, два сына и дочь). Из наших прежних всего чаще вижу Майкова (он болен печенью и ездит летом за границу на воды) и Порецкого, которого встречаю у общих знакомых. Всем им передам Ваш привет. Как Ваше здоровье - мало об этом пишете.
У меня "катар дыхательных путей" - видите, даже официальное название болезни заучил. Каждое почти лето езжу в Эмс. Передайте и мою благодарность за внимание и сочувствие Вашему русскому вевейскому кружку. А теперь до свидания, обнимаю Вас и целую.
Ваш навсегда и неизменно
М<ихаил> А<лександрович>. Измененное мною в корректуре - непременно исправьте, особенно самого последнего листка. Посылаю тексту. Завтра днем дам еще (но не рано утром).
Многоуважаемый Михаил Александрович,
Вот Вам продолжение "Дневника", от 13-го по 17-й полулистка включительно. Это - конец первой главы. Дальнейшее постараюсь доставить (1) в свое время.
(1) далее было: как-нибудь
Любезнейший Михаил Александрович, вот Вам окончание. По моему точнейшему расчету тут 2 1/2 страницы. А потому прибавляю объявление о Спенсере. (1) Больше уж не дам ни строки. Но достанет, я думаю, на всё.
Очень буду ждать завтра известий. Несколько побаиваюсь цензуры.
Ваш весь
(1) описка, следует: о Синклере.
1878
Многоуважаемая Катерина Прокофьевна,
Благодарю за всё. Племянник мой кланяется Вам в пояс, особенно за Шабанову. На днях надеюсь быть у Вас и прочесть Вам ту статейку, о которой говорил. Еще не получил, хотя и уведомили меня, что отпечатана. Получу и сейчас доставлю.
Ваш всепокорнейший
Милостивый государь Константин Степанович,
Я получил (от 6 февраля сего года) уведомление Ваше о избрании меня в члены-корреспонденты Императорской Академии наук по Отделению русского языка и словесности вместе с тем и диплом на означенное звание.
Убедительнейше прошу Вас, высокоуважаемый Константин Степанович, передать высокому ученому учреждению, удостоившему меня избрания, что я принимаю избрание это с живейшею признательностью, вполне сознавая и ценя всю великость оказанной мне чести за столь малые и слабые, покамест, заслуги мои.
При сем покорнейше прошу Вас принять от меня уверение в совершенном моем к Вам почтении и преданности.
Другая редакция:
Милостивый государь Константин Степанович,
Я получил (от 6 февраля сего года) уведомление Ваше о избрании меня в члены-корреспонденты Императорской Академии наук по Отделению русского языка и словесности равно и диплом на означенное звание.
Убедительнейше прошу Вас, многоуважаемый Константин Степанович, сообщить высокому ученому учреждению, удостоившему меня избрания, что я принимаю его с признательностью и слишком способен (1) ценить честь, мне оказанную, за весьма малые заслуги мои.
При сем покорнейше прошу Вас принять (2) уверение в совершенном моем к Вам почтении и преданности.
(1) было: умею
(2) было: принять лично]
Милостивая государыня Александра Николаевна,
Благодарю Вас за присылку книжки. То, что Вы у меня перепечатали, мне не повредит теперь, но если б вышло пораньше, то повредило бы. К большому сожалению, не могу Вам дать перепечатать "Мальчик у Христа на елке" - потому что сам намерен издать (и это в самом скором времени) мои маленькие рассказы. Согласитесь, что перепечатка у Вас могла бы мне, в таком случае, повредить. Во всяком случае очень сожалею, что решительно не могу угодить Вам. Анна Григорьевна благодарит Вас за память о ней и кланяется. Ваш покорный слуга и преданный Вам
...Да многие не верят теперь литературе, то есть ее искренности, и ожидают чего-то нового, а те-то и не примечают ничего. Вы вот жалуетесь на жидов в Черниговской губернии, а у нас здесь в литературе уже множество изданий, газет и журналов издается на жидовские деньги жидами (которых прибывает в литературу всё больше и больше), и только редакторы, нанятые жидами, подписывают газету или журнал русскими именами - вот и всё в них русского. Я думаю, что это только еще начало, но что жиды захватят гораздо еще больший круг действий в литературе; а уже до жизни, до явлений текущей действительности я не касаюсь: жид распространяется с ужасающею быстротою. А ведь жид и его кагал - это всё равно, что заговор против русских!
Есть много старых, уже седых либералов, никогда не любивших Россию, даже ненавидевших ее за ее "варварство", и убежденных в душе, что они любят и Россию, и народ. Всё это люди отвлеченные, из тех, у которых всё образование и европейничанье состоит в том, чтоб "ужасно любить человечество", но лишь вообще. Если же человечество воплотится в человека, в лицо, то они не могут даже стерпеть это лицо, стоять подле него не могут из отвращения к нему. Отчасти так же у них и с нациями: человечество любят, но если оно заявляет себя в потребностях, в нуждах и мольбах нации, то считают это предрассудком, отсталостью, шовинизмом. Это всё люди отвлеченные, им не больно, и проживают они в сущности в невозмутимом спокойствии, как бы ни горячились они в своих писаниях. Редакция "Слова" это отсталые либералы, совершенно не замечающие, что они давно уже выжили свое время, что они отжили, и ненавидящие всё новое и свежее по инстинкту. Да и ничего они в новом, текущем и грядущем и понять не могут. Заступаются они за жидов, во-первых, потому, что когда-то (в XVIII столетии) это было и ново, и либерально, и потребно. Какое им дело, что теперь жид торжествует и гнетет русского? Для них всё еще русский гнетет жида. А главное, тут вера: это из ненависти к христианству они так полюбили жида; и заметьте: жид тут у них не нация, защищают они его потому только, что в других к жиду подозревают национальное отвращение и ненависть. Следовательно, карают других, как нацию.
Милостивая государыня, Любовь Александровна!
Разбирая письма, на которые, за всяким недосугом и нездоровьем, не ответил, набрел и на Ваше вторичное, от 7 января. Из него вижу, что на первое Ваше письмо Вы ответа не получили, и, однако, я Вам написал ответ, и помнится, на один из указанных Вами адресов, а именно на H. H. Бекетова (так ли? Получили ли?). Или я только замыслил написать Вам ответ, но за недосугом и за множеством переписки отложил, затем заболел, забыл, и Вы никакого еще от меня ответа не получали? Всё это могло случиться, потому что у меня самая расстроенная (падучею болезнью) память в мире. Намерения я нередко принимаю за исполнения, за что часто на меня сердятся.
Во всяком случае, хоть я Вам, может быть, и ответил и послал письмо (это, кажется, наверно), но для очистки совести отвечу этими несколькими строками еще.
Оба письма Ваши я прочел с искренним чувством. Вы меня заинтересовали, и мне бы приятно было Вас узнать. Уверяю Вас, Любовь Александровна, что я ни на миг не усомнился в смысле выражений Вашего первого письма, что, кажется, Вас беспокоит (во 2-м письме). Если когда свидимся, то тем лучше будет. Что же до писем, то на этот счет я скучлив: я не умею написать письма и боюсь писать. Пишешь с жаром, пишешь много (это случалось), и вдруг какая-нибудь черточка - и всё письмо понимается наизнанку. Что же, если действительно есть мысль, на которой нельзя согласиться? Переписываться о какой-нибудь такой мысли года два или три? Прекрасное занятие! Оттого не боюсь вступать с Вами в такие рассуждения, что из писем Ваших мне ясно выказался Ваш ум: с Вами можно говорить, Вы поймете и не рассердитесь. А вот недавно одна госпожа очень обиделась, когда я (не зная ее вовсе) отказался вести с нею предложенную ею мне постоянную переписку. Вы думаете, я из таких людей, которые спасают сердца, разрешают души, отгоняют скорбь? Многие мне это пишут - но я знаю наверно, что способен скорее вселить разочарование и отвращение. Я убаюкивать не мастер, хотя иногда брался за это. А ведь многим существам только и надо, чтоб их убаюкали.
Не помню, что я Вам ответил на первое Ваше письмо. Во всяком случае позвольте пожать Вам искренно и дружески руку, поблагодарить за доброе ко мне чувство и надеяться, что чувство это не так скоро изменится во вражду.
До свидания, храни Вас судьба!
Ваш
Добрейший и любезнейший Николай Лукич.
Во-первых, простите, что так непростительно запоздал с ответом за хворостью и всякими недосугами. Во-вторых, что я Вам могу ответить и какой намек могу Вам дать на Ваш роковой и вековечный вопрос? И в двух ли строках письма уложится это дело? Вот если б мы говорили с Вами несколько часов другое дело, но ведь и тогда ничего бы, может быть, и не вышло, неверующие всего труднее убеждаются словами и рассуждениями. А не лучше ли бы Вам прочесть повнимательнее все послания ап<остола> Павла? Там очень много говорится собственно о вере, и лучше и сказать нельзя. Хорошо, если б Вы тоже прочли всю Библию в переводе. Удивительное впечатление в целом делает эта книга. Выносите, например, такую мысль несомненно: что другой такой книги в человечестве нет и не может быть. И это - верите ли Вы, или не верите.
Намеков тут никаких быть не может. Скажу Вам лишь одно слово: всякий организм существует на земле, чтоб жить, а не истреблять себя.
Наука определила так и уже подвела довольно точно законы для утверждения этой аксиомы. Человечество в его целом есть, конечно, только организм. Этот организм бесспорно имеет свои законы бытия. Разум же человеческий их отыскивает. Теперь представьте себе, что нет бога и бессмертия души (бессмертие души и бог - это всё одно, одна и та же идея). Скажите, для чего мне тогда жить хорошо, делать добро, если я умру на земле совсем? Без бессмертия-то ведь всё дело в том, чтоб только достигнуть мой срок, и там хоть всё гори. А если так, то почему мне (если я только надеюсь на мою ловкость и ум, чтоб не попасться закону) и не зарезать другого, не ограбить, не обворовать, или почему мне если уж не резать, так прямо не жить на счет других, в одну свою утробу? Ведь я умру, и всё умрет, ничего не будет! Таким образом, и выйдет, что один лишь человеческий организм не подпадает под всеобщую аксиому и живет лишь для разрушения себя, а не для сохранения и питания себя. Ибо что за общество, если все члены один другому враги? И выйдет страшный вздор. Прибавьте тут, сверх всего этого, мое я, которое всё сознало. Если оно это всё сознало, то есть всю землю и ее аксиому, то, стало быть, это мое я выше всего этого, по крайней мере не укладывается в одно это, а становится как бы в сторону, над всем этим, судит и сознает его. Но в таком случае это я не только не подчиняется земной аксиоме, земному закону, но и выходит из них, выше их имеет закон. Где же этот закон? Не на земле, где всё закончено и всё умирает бесследно и без воскресения. Нет ли намека на бессмертие души? Если б его не было, то стали ли бы Вы сами-то, Николай Лукич, о нем беспокоиться, письма писать, искать его? Значит, Вы с Вашим я не можете справиться: в земной порядок оно не укладывается, а ищет еще чего-то другого, кроме земли, чему тоже принадлежит оно. Впрочем, что ни пиши, ничего из этого не выйдет. Крепко жму Вам руку и прощаюсь с Вами. Не оставляйте Вашего беспокойства, ищите и, может быть, найдете. Ваш слуга и искренний доброжелатель
Многоуважаемый Владимир Васильевич, дорогой корреспондент.
Ваше прелестное, умное, симпатичное письмо получено мною 19-го ноября прошлого года, а теперь 16-е марта 1878 года. И вот только теперь я собрался Вам отвечать, можете ли Вы примириться с этим? Правда, в декабрьском № "Дневника", который вышел в январе, было к Вам несколько слов, - но это не облегчает дела. Я и не оправдываюсь, но выставлю хоть две причины. Слишком больное и расстроенное состояние вплоть до самого последнего № "Дневника". Так и положил тогда никому не отвечать, пока не издам последнего №. Ну а затем, почти вплоть до сих пор еще пущее нездоровье, всё падучая и мрачное затем расположение духа. Ну вот это первая причина, верьте ей. Вторая причина мое страшное, непобедимое, невозможное отвращение писать письма. Сам люблю получать письма, но писать самому письма считаю почти невозможным и даже нелепым: я не умею положительно высказываться в письме. Напишешь иное письмо, и вдруг вам присылают мнение или возражение на такие мысли, будто бы мною в нем написанные, о которых я никогда и думать не мог. И если я попаду в ад, то мне, конечно, присуждено будет за грехи мои писать по десятку писем в день, не меньше. Вот вторая причина, верьте ей.
Письмо Ваше произвело на меня чрезвычайно милое и дружественное к Вам впечатление. Я получаю очень много дружественных писем, но таких корреспондентов, как Вы, немного. В Вас чувствуешь своего человека, а теперь, когда жизнь проходит, а меж тем так бы хотелось еще жить и делать, - теперь встреча с своим человеком производит радость и укрепляет надежду. Есть, значит, люди на Руси, и немало их, и они-то жизненная сила ее, они-то спасут ее, только бы соединиться им. Вот для того, чтобы соединиться, и Вам отвечаю и жму Вам руку от всего сердца.
Всё Ваше письмо прочел раза три и (виноват) прочел и еще кой-кому, и еще кой-кому прочту. Взгляд мне Ваш хочется передать здесь, дух Ваш русский (настоящий) втолковать кому-нибудь из здешних. (NB. Читал, между прочим, Аполлону Николаевичу Майкову, поэту. Он был восхищен и даже взял на время Ваше письмо к себе. С этим человеком я в очень многом согласен в мыслях.)
О подробностях письма Вашего писать не стану. О здешнем много бы можно написать, но я коротко писать не умею, да и просто - не умею писать писем. Но если спросите что-нибудь, то есть если захотите именно от меня ответа в чем-нибудь, то отвечу, обещаю это. А теперь одно дело: Вы не прочь мне еще писать, как упомянули в Вашем письме. Я это очень ценю и на Вас рассчитываю. В Вашем письме меня очень заинтересовало, между прочим, то, что Вы любите детей, много жили с детьми, да и теперь с ними бываете. Ну вот и просьба к Вам, дорогой Владимир Васильевич: я замыслил и скоро начну большой роман, в котором, между другими, будут много участвовать дети и именно малолетние, с 7 до 15 лет примерно. Детей будет выведено много. Я их изучаю и всю жизнь изучал, и очень люблю, и сам их имею. Но наблюдения такого человека, как Вы, для меня (я понимаю это) будут драгоценны. Итак, напишите мне об детях то, что сами знаете. И о петербургских детях, звавших Вас дяденькой, и о елизаветградских детях, и о чем знаете. (Случаи, привычки, ответы, слова и словечки, черты, семейственность, вера, злодейство и невинность; природа и учитель, латинский язык и проч. и проч. - одним словом, что сами знаете.) Очень мне поможете, очень буду благодарен и буду жадно ждать. Я в Петербурге буду наверное до 15-го мая, после того буду, вероятно (с моими детьми), в Старой Руссе. До 15-го мая адрес мой теперешний.
Посылаю Вам мою фотографическую карточку и еще раз прошу прощения. Хоть и невежлив был с Вами, но люблю Вас.
А теперь до свидания. Верьте моей сердечной искренности и глубочайшему к Вам уважению.
Ваш весь
Любезный брат Коля, посылаю шесть (6) рублей, более не могу никак. Сами сидим без денег. Теперь не то время, доживаем последнее, а получки почти ниоткуда. Жалею, что болен, я тоже не совсем здоров, да и время слишком располагает к худу.
Выздоровеешь - зайди. До свидания, тороплюсь.
Твой весь
Анна Гр<игорьевна> кланяется, дети тебя целуют.
На конверте: Его высокоблагородию Николаю Михайловичу Достоевскому (со вложением 5 руб. и 1 руб. на руки Наталье Мартыновне).
На обороте: Предтеченская улица, дом № 5, квартира № 12 Егорова
Милостивый государь, Николай Павлович,
О книгах для Керенской библиотеки мною уже давно сделано распоряжение о высылке, и в настоящее время Вы, конечно, всё получили.
Теперь же о рукописи в декабрьском неподписанном письме. В "Дневнике" я не ответил ничего, потому что надеялся разыскать Ваш адресс по книге подписчиков (Керенск, штемпель конверта) и переписаться с Вами лично, но за множеством недосуга и нездоровья откладывал день ото дня. Наконец пришло Ваше письмо от 3 марта и всё объяснило. Отвечаю не сейчас потому, что опять стал болен. А потому покорнейше прошу извинить замедление.
Первым делом вопрос: кто этот мыслитель, мысли которого Вы передали? Если можете, то сообщите его настоящее имя. Он слишком заинтересовал меня. По крайней мере, сообщите хоть что-нибудь о нем подробнее как о лице; всё это - если можно.
Затем скажу, что в сущности совершенно согласен с этими мыслями. Их я прочел как бы за свои. Сегодня я прочел их (анонимно) Владимиру Сергеевичу Соловьеву, молодому нашему философу, читающему теперь лекции о религии, лекции посещаемые чуть не тысячною толпою. Я нарочно ждал его, чтоб ему (1) прочесть Ваше изложение идей мыслителя, так как нашел в его воззрении много сходного. Это нам дало прекрасных 2 часа. Он глубоко сочувствует мыслителю и почти то же самое хотел читать в следующую лекцию (ему осталось еще 4 лекции из 12). Но вот положительный и твердый вопрос, который я еще в декабре положил Вам сделать:
В изложении идей мыслителя самое существенное, без сомнения, есть долг воскресенья преждеживших предков, долг, который, если б был восполнен, то остановил бы деторождение и наступило бы то, что обозначено в Евангелии и в Апокалипсисе воскресеньем первым. Но, однако, у Вас, в Вашем изложении, совсем не обозначено: как понимаете Вы это воскресение предков и в какой форме представляете его себе и веруете ему? То есть понимаете ли Вы его как-нибудь мысленно, аллегорически, н<а>прим<ер> как Ренан, понимающий его прояснившимся человеческим сознанием в конце жизни человечества до той степени, что совершенно будет ясно уму тех будущих людей, сколько такой-то, например, предок повлиял на человечество, чем повлиял, как и проч., и до такой степени, что роль всякого преждежившего человека выяснится совершенно ясно, дела его угадаются (наукой, силою аналогии) - и до такой всё это степени, что мы, разумеется, сознаем и то, насколько все эти преждебывшие, влияв на нас, тем самым и перевоплотились каждый в нас, а стало быть, и в тех окончательных людей, всё узнавших и гармонических, которыми закончится человечество.
Или: Ваш мыслитель прямо и буквально представляет себе, как намекает (2) религия, что воскресение будет реальное, личное, что пропасть, отделяющая нас от душ предков наших, засыплется, победится побежденною смертию, и они воскреснут не в сознании только нашем, не аллегорически, а действительно, лично, реально в телах. (NB. Конечно не в теперешних телах, ибо уж одно то, что наступит бессмертие, прекратится брак и рождение детей, свидетельствует, что тела в первом воскресении, назначенном быть на земле, будут иные тела, не теперешние, то есть такие, может быть, как Христово тело по воскресении его, до вознесения в Пятидесятницу?)
Ответ на этот вопрос необходим - иначе всё будет непонятно. Предупреждаю, что мы здесь, то есть я и Соловьев, по крайней мере верим в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на земле.
Сообщите же, если можете и хотите, многоуважаемый Николай Павлович, как думает обо этом Ваш мыслитель, и, если можете, сообщите подробнее.
А об назначении: чем должна быть народная школа, я, разумеется, с Вами во всем согласен.
Адресс мой прежний: то есть у Греческой церкви, Греческий проспект, дом Струбинского, квартира № 6.
NВ. Этот адресс до 15 мая (впрочем, и после можно писать на него, хотя я и уеду, но письма до меня дойдут).
Глубоко Вас уважающий
(1) далее было: их
(2) было начато: гов<орит>
Милостивая государыня многоуважаемая Александра Петровна!
Простите ли Вы мне, что отвечаю Вам так поздно? Много было дела, много разных забот, а пуще всего - нездоровье. Во всяком случае прошу - простите. Не лень и не небрежность были причиной замедления.
№, однако, Вам был выслан скоро по получении Вашего письма от 21 января. Но карточку мою, которую Вы желали получить, и ответ мой на привет Ваш замедлились, отчасти и потому, что сам в то время не имел еще карточки и приобрел только лишь недавно.
Позвольте пожелать Вам здоровья и еще долгой жизни. Мне тяжело бы было терять столь сочувствующих мне людей. Позвольте надеяться, что и впредь Вы сохраните всё доброе расположение Ваше ко мне. Ваше письмо в первый раз сказало мне о Вашем существовании, а между тем, смотрите, мы никогда не видались, а уже друзья, встретились в жизни и исполнили божий завет: сошлись, протянули друг другу руки, полюбили друг друга, а когда умрем, то с мыслью, что не чужды были друг другу, повлияли друг на друга и получили кой-что друг от друга.
Верьте, что так бы следовало всем людям жить на земле, но покамест того еще нет, дружатся и роднятся духовно пока лишь одни единицы, а умирают - то оставляют почти всё чужих и не приметивших их существование...
До свидания.
Глубоко уважающий Вас и слуга Ваш
Вопрос о четвертом измерении.
(Письмо в редакцию)
М<илостивый> г<осударь>.
Преподаватель механики Осип Николаевич Ливчак, прибывший на днях из Вильно по делу, касающемуся некоторых современных военно-технических вопросов, сообщил мне, между прочим, весьма любопытный документ. Он завязал три узла на нитке, припечатанной по концам печатями, - одним словом, разрешил задачу Цольнера и Следа, касающуюся "четвертого измерения", о которой, как известно, был поднят в последние два месяца довольно любопытный спор в печати и в публике. Я видел даже и документ: нитку, припечатанную к бумаге печатями, с завязанными на ней узлами, а на этой же бумаге и 12 подписей лиц, бывших свидетелями успешного разрешения г-ном Ливчаком хитрой задачи. По крайней мере этим кой-что разъяснится. Мне показалось, что об этом даже нужно сказать хоть два слова в печати, вот почему и адрессую вам это.
Примите, и пр.
Милостивая государыня,
На Ваше письмо от 20 февраля отвечаю лишь теперь, через месяц, за недосугом и нездоровьем, а потому весьма прошу Вас не рассердиться.
Вы задаете вопросы, на которые надо писать вместо ответа трактаты, а не письма. Да и вопросы-то разрешаются лишь всею жизнию. Ну что если б я Вам написал хоть 10 листов, но одно какое-нибудь недоумение, которое при устном разговоре могло бы быть тотчас разъяснено, - и вот Вы меня не понимаете, не соглашаетесь со мною и отвергаете все мои 10 листов? Ну разве можно на эти темы говорить между собою людям вовсе незнакомым через переписку. По-моему, совершенно невозможно, а для дела так и вредно.
Из письма Вашего я заключаю, что Вы добрая мать и многим озабочены насчет Вашего подрастающего ребенка. Но к чему Вам разрешение тех вопросов, которые Вы мне прислали. - не могу понять. Вы слишком многим задаетесь и болезненно беспокоитесь. Дело может быть ведено гораздо проще. К чему такие задачи: "Что такое благо, что нет?". Эти вопросы - вопросы лишь для Вас, как и для всякого внутреннего человека, но при воспитании-то Вашего ребенка к чему это? Все, кто способны к истине, все те чувствуют своею совестию, что такое благо, а что нет? Будьте добры, и пусть ребенок Ваш поймет, что Вы добры (сам, без подсказывания), и пусть запомнит, что Вы были добры, то, поверьте, Вы исполните пред ним Вашу обязанность на всю его жизнь, потому что Вы непосредственно научите его тому, что добро хорошо. И при этом он всю жизнь будет вспоминать Ваш образ с большим почтением, а может быть, и с умилением. И если б Вы сделали много и дурного, то есть по крайней мере легкомысленного, болезненного и даже смешного, то он несомненно простит Вам, рано ли, поздно ли в воспоминании о Вас все Ваше дурное ради хорошего, которое запомнит. Знайте тоже, что более Вы для него ничего и не можете сделать. Да этого и слишком довольно. Воспоминание о хорошем у родителей, то есть о добре, о правде, о честности, о сострадании, об отсутствии ложного стыда и по возможности лжи, - всё это из него сделает другого человека рано ли, поздно ли, будьте уверены. Не думайте, по крайней мере, что этого мало. К огромному дереву прививают крошечную ветку, и плоды дерева изменяются.
Ваш ребенок 8 лет: знакомьте его с Евангелием, учите его веровать в бога строго по закону. Это sine qua non, иначе не будет хорошего человека, а выйдет в самом лучшем случае страдалец, а в дурном так и равнодушный жирный человек, да и еще того хуже. Лучше Христа ничего не выдумаете, поверьте этому.
Представьте себе, что ребенок Ваш, выросши до 15 или 16 лет, придет к Вам (от дурных товарищей в школе, например) и задаст Вам или своему отцу такой вопрос: "Для чего мне любить Вас и к чему мне ставить это в обязанность?". Поверьте, что тогда Вам никакие знания и вопросы не помогут, да и нечего совсем Вам будет отвечать ему. А потому надо сделать так, чтоб он и не приходил к Вам c таким вопросом. А это возможно будет лишь в том случае, если он будет Вас прямо любить, непосредственно, так что и вопрос-то не в состоянии будет зайти ему в голову - разве как-нибудь в школе наберется парадоксальных убеждений; но ведь слишком легко будет разобрать парадокс от правды и на вопрос этот стоит лишь улыбнуться и продолжать ему делать добро.
К тому же, излишне и болезненно заботясь о детях, можно надорвать им нервы и надоесть; просто надоесть им, несмотря на взаимную любовь, а потому нужно страшное чувство меры. В Вас же, кажется, чувства меры, в этом отношении, мало. Вы пишете, наприм<ер>, такую фразу, что, "живя для них (для мужа и сына), жила бы лично эгоистическою жизнью, а имеешь ли право на то, когда вокруг тебя люди, нуждающиеся в тебе?". Какая праздная и ненужная мысль. Да кто же Вам мешает жить для людей, будучи женой и матерью? Напротив, именно живя и для других, окружающих, изливая и на них доброту свою и труд сердца своего, Вы станете примером светлым ребенку и вдвое милее Вашему мужу. Но если Вам пришел в голову такой вопрос, значит, Вы вообразили, что нужно прилепиться и к мужу, и к ребенку, забыв весь свет, то есть без чувства меры. Да Вы этак только надоедите ребенку, даже если б он Вас и любил. Заметьте еще, что Вам может показаться Ваш круг действия малым и что Вы захотите огромного, чуть не мирового круга действия. Но ведь всякий ли имеет право на такие желания? Поверьте, что быть примером хорошего даже и в малом районе действия - страшно полезно, потому что влияет на десятки и сотни людей. Твердое желание не лгать и правдиво жить смутит легкомыслие людей, Вас всегда окружающих, и повлияет на них. Вот Вам и подвиг. И тут можно страшно много сделать. Не ездить же, бросив всё, за вопросами в Петербург в Медицинскую Академию или шататься по женским курсам. Я этих вижу здесь каждый день: какая бездарность, я Вам скажу! И даже становятся дурными людьми мало-помалу из хороших. Не видя деятельности подле себя, начинают любить человека по книжке и отвлеченно; любят человечество и презирают единичного несчастного, скучают при встрече с ним и бегают от него.
На вопросы, Вами заданные, решительно не знаю, что сказать, потому что и не понимаю их. Конечно, виноваты в дурном ребенке, в одно и то же время, и дурные его природные наклонности (так как человек несомненно рождается с ними) и воспитатели, которые не сумели или поленились вовремя овладеть дурными наклонностями и направить их к хорошему (примером). Во-2-х, на ребенка, как и на взрослого, влияет и большинство среды, в которой он находится, и влияют и отдельные личности до полного овладения им. Никакого тут вопроса нет, и всё это - судя по обстоятельствам (а Вам надо побеждать обстоятельства, так как Вы мать и это Ваш долг, но не мучением, не чувствительностью, не докучанием любовью, а добрым внешним примером). По вопросу же о труде и говорить не хочу. Заправите в добрых чувствах ребенка, и он полюбит труд. Но довольно, написал много, устал, а сказал мало, так что, конечно, Вы меня не поймете.
Примите уверение в моем уважении.
Ваш слуга
Петр Великий мог бы оставаться на жирной и спокойной жизни в Московском дворце, имея 1 1/2 мильона государственного доходу, и, однако ж, он всю жизнь проработал, был в труде и удивлялся, как это люди могут не трудиться.
Милостивый государь Леонид Васильевич,
"Дневник" за оба года, надеюсь, уже Вы теперь получили. Он сейчас, после письма Вашего, и был выслан.
Теплое и дружеское напоминание Ваше о прежнем петербургском житье, о наших встречах и о тогдашних людях взволновало меня. Но знаете, чем особенно? Тем, что я совсем забыл не только Вас, но и Юрасова, про которого Вы упоминаете в письме Вашем. Не смешали ли Вы меня с моим третьим братом, Николаем Михайловичем? Я должен Вам сказать, что я страдаю падучею болезнию, и она отнимает у меня совершенно память, особенно к некоторым событиям. Верите ли, что я, поминутно, не узнаю в лицо людей, с которыми познакомился всего с месяц назад. Кроме того - я совсем забываю мои собственные сочинения. В эту зиму прочел один мой роман, "Преступление и наказание", который написал 10 лет тому, и более двух третей романа прочел совершенно за новое, незнакомое, как будто и не я писал, до того я успел забыть его. Но всё же, думаю, не настолько же я забывчив, чтоб забыть такого человека, которого посещал (хотя и в 60-м году), у которого встречался с людьми, то есть Юрасова например. Никакого Юрасова я теперь не могу припомнить. Повторяю, нет ли с Вашей стороны ошибки?
Но всё равно, из письма Вашего вижу, что Вы всё же знакомы со мной и знаете меня.
Что же до прежних, тогдашних людей, шедших тогда с новым словом, то они несомненно сделали свое дело и отжили свой век. Несомненно тоже, что идут (и скоро придут) новые люди, так что горевать и тосковать нечего. Будем достойными, чтоб встретить их и узнать их. Вы с Вашим умом и сердцем, конечно, не отвергнете их, не пропустите их мимо. Огромное теперь время для России, и дожили мы до любопытнейшей точки...
Рад бы прислать Вам карточку мою, если б сам имел, чтоб Вы могли увидав сличить: ошиблись Вы или нет? Но сам не имею карточки, все роздал и очень досадую, что не могу Вам выслать.
Позвольте пожать Вам искренно руку.
Ваш покорный слуга
Дорогой нам, всем русским, генерал
и незабвенный старый товарищ
Федор Федорович,
Может быть, Вы меня и не помните, как старого товарища в Главном инженерном училище. Вы были во 2-м кондукторском классе, когда я поступил, по экзамену, в третий; но я припоминаю Вас портупей-юнкером, как будто и не было тридцати пяти лет промежутка. Когда, в прошлом году, начались Ваши подвиги, наконец-то объявившие Ваше имя всей России, мы здесь, прежние Ваши товарищи (иные, как я, давно уже оставившие военную службу), - следили за Вашими делами, как за чем-то нам родным, как будто до нас, не как русских только, но и лично, касавшимся. - Раз встретившись нынешней зимой с многоуважаемым Александром Ивановичем и заговорив о войне, мы с восторгом вспомянули о Вас и о победах Ваших. Александр Иванович, услышав от меня, что я хотел бы Вам написать, стал горячо настаивать, чтоб я не оставлял намерения. И вот вдруг оказывается, что Вы, дорогой нам всем русский человек, тоже нас помните. Глубоко благодарим Вас за это. Здесь мы трепещем от страха, чем и как закончится война, - трепещем перед "европеизмом" нашим. Одна надежда на государя да вот на таких, как Вы.
Дай же Вам бог всего лучшего и успешного. С моей стороны посылаю Вам горячий русский привет и глубокий поклон. Теперь у нас светлый праздник: Христос воскресе! И да воскреснет к жизни труждающееся и обремененное великое Славянское племя усилиями таких, как Вы, исполнителей всеобщего и великого русского дела.
А вместе с тем да вступит и наш русский "европеизм" на новую, светлую и православную Христову дорогу. И бесспорно, что самая лучшая часть России теперь с Вами, там, за Балканами. Воротясь домой со славою, она принесет с Востока и новый свет. Так многие здесь теперь верят и ожидают.
Примите, многоуважаемый Федор Федорович, этот привет и глубокий поклон мой как сердечное и искреннее выражение чувств от старого товарища и от благодарного русского покорнейшего слуги Вашего
Петербург.
Любезнейший брат Коля,
Денег имею менее, чем когда-либо, а потому посылаю влагаемые 3 руб. (а 40 к. Наталье Мартыновне в руки). Больше, к чрезвычайному моему горю, не могу дать, и дома остаюсь с суммой меньшей, чем тебе даю. А потому извини и не сердись. Пришли еще раз на неделе (в конце около пятницы), и, может, будут, но опять немного. Да и во всяком случае получу о тебе известие, если пришлешь. Итак, пришли. Да пришли тоже те какие-то бумаги или документы нашей няни Прохоровны, которые ты взял для написания какой-то просьбы или не знаю уж что. Эти бумажонки до крайности теперь нужны. Сделай же милость. и с просьбой, если возможно. А то так и так.
Жена кланяется. Дети целуют тебя.
Твой весь
Милостивый государь,
многоуважаемый Александр Иванович,
Письмецо это приготовляю заране, на всякий случай, то есть ввиду того, что могу не застать Вас дома. Прилагаю при сем и письмо к многоуважаемому Федору Федоровичу. А за сим Христос воскресе, желаю Вам всего лучшего среди нашего хлопотливого времени. Примите уверения в искреннейшем моем уважении и привязанности.
Ваш покорный слуга
Многоуважаемые г-да, писавшие мне студенты.
Простите, что так долго не отвечал вам; кроме действительного нездоровья моего, были и еще обстоятельства замедления. Я хотел было отвечать печатно в газетах; но вдруг вышло, что это невозможно, по не зависящим от меня обстоятельствам, по крайней мере невозможно ответить в должной полноте. Во-вторых, если б отвечать вам лишь письменно, то, думал я. что же я вам отвечу? Ваши вопросы захватывают всё, решительно всё современное внутреннее России; итак, целую книгу писать, что ли - всё profession de foi?
Решился, наконец, написать это маленькое письмецо, рискуя быть в высшей степени вами непонятым, а это было бы очень мне неприятно.
Вы пишете мне: "всего нужнее для нас - разрешить вопрос, насколько мы сами, студенты, виноваты, какие выводы о нас из этого происшествия может сделать общество и мы сами?".
Далее вы очень тонко и верно подметили существеннейшие черты отношения русской современной прессы к молодежи:
"В нашей прессе явно господствует какой-то предупреждающий тон снисходительного извинения (к вам то есть)". Это очень верно: именно предупреждающий, заготовленный заранее, на все случаи, по известному шаблону, и в высшей степени оказенившийся и износившийся.
И далее вы пишете: "очевидно, нам нечего ожидать от этих людей, которые сами ничего от нас не ожидают и отворачиваются, высказав свое бесповоротное суждение "диким народам"".
Это совершенно верно, именно отворачиваются, да и дела им (большинству по крайней мере) нет до вас никакого. Но есть люди, и их немало, и в прессе, и в обществе, которые убиты мыслью, что молодежь отшатнулась от народа (это главное и прежде всего) и потом, то есть теперь, и от общества. Потому что это так. Живет мечтательно и отвлеченно, следуя чужим учениям, ничего не хочет знать в России, а стремится учить ее сама. А, наконец, теперь несомненно, попала в руки какой-то совершенно внешней политической руководящей партии, которой до молодежи уж ровно никакого нет дела и которая употребляет ее, как материал и Панургово стадо, для своих внешних и особенных целей. Не думайте отрицать это, господа; это так.
Вы спрашиваете, господа: "насколько вы сами, студенты, виноваты?". Вот мой ответ: по-моему, вы ничем не виноваты. Вы лишь дети этого же "общества", которое вы теперь оставляете и которое есть "ложь со всех сторон". Но, отрываясь от него и оставляя его, наш студент уходит не к народу, а куда-то за границу, в "европеизм", в отвлеченное царство небывалого никогда общечеловека, и таким образом разрывает и с народом, презирая его и не узнавая его, как истинный сын того общества, от которого тоже оторвался. А между тем в народе всё наше спасение (но это длинная тема)... Разрыв же с народом тоже не может быть строго поставлен в вину молодежи. Где же ей было, раньше жизни, додуматься до народа!
А между тем всего хуже то, что народ уже увидел и заметил разрыв с ним интеллигентной молодежи русской, и худшее тут то, что уже назвал отмеченных им молодых людей студентами. Он давно их стал отмечать, еще в начале шестидесятых годов: затем все эти хождения в народ произвели в народе лишь отвращение. "Барчонки", говорит народ (это название я знаю. я гарантирую его вам, он так назвал). А между тем ведь в сущности тут есть ошибка и со стороны народа; потому что никогда еще не было у нас, в нашей русской жизни, такой эпохи, когда бы молодежь (как бы предчувствуя, что вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной) в большинстве своем огромном была более, как теперь, искреннею, более чистою сердцем, более жаждущею истины и правды, более готовою пожертвовать всем, даже жизнью, за правду и за слово правды. Подлинно великая надежда России! Я это давно уже чувствую, и давно уже стал писать об этом. И вдруг что же выходит? Это слово правды, которого жаждет молодежь, она ищет бог знает где, в удивительных местах (и опять-таки в этом совпадая с породившим ее и прогнившим европейским русским обществом), а не в народе, не в Земле. Кончается тем, что к данному сроку и молодежь, и общество не узнают народ. Вместо того, чтобы жить его жизнью, молодые люди, ничего в нем не зная, напротив, глубоко презирая его основы, например веру, идут в народ - не учиться народу, а учить его, свысока учить, с презрением к нему - чисто аристократическая, барская затея! "Барчонки", говорит народ - и прав. Странное дело: всегда и везде, во всем мире, демократы бывали за народ; лишь у нас русский наш интеллигентный демократизм соединился с аристократами против народа: они идут в народ, "чтобы сделать ему добро", и презирают все его обычаи и его основы. Презрение не ведет к любви!
Прошлую зиму, в Казанскую историю нашу, толпа молодежи оскорбляет храм народный, курит в нем папироски, возбуждает скандал. "Послушайте, - сказал бы я этим казанским (да и сказал некоторым в глаза), - вы в бога не веруете, это ваше дело, но зачем же вы народ-то оскорбляете, оскорбляя храм его?" И народ назвал их еще раз "барчонками", а хуже того - отметил их именем "студент", хотя тут много было каких-то евреев и армян (демонстрация, доказано, политическая, извне). Так, после дела Засулич народ у нас опять назвал уличных револьверщиков студентами. Это скверно, хотя тут, несомненно, были и студенты. Скверно то, что народ их уже отмечает, что начались ненависть и разлад. И вот и вы сами, господа, называете московский народ "мясниками" вместе со всей интеллигентной прессой. Что же это такое? Почему мясники не народ? Это народ, настоящий народ, мясник был и Минин. Негодование возбуждается лишь от того способа, которым проявил себя народ. Но, знаете, господа, если народ оскорблен, то он всегда проявляет себя так.
Он неотесан, он мужик. Собственно, тут было разрешение недоразумения, но уже старинного и накопившегося (чего не замечали) между народом и обществом, то есть самою горячею и скорою на решение его частью молодежью. Дело вышло слишком некрасивое, и далеко не так правильно, как бы следовало выйти, ибо кулаками никогда ничего не докажешь. Но так бывало всегда и везде, во всем мире, у народа. Английский народ на митингах весьма часто пускает в ход кулаки против противников своих, а во французскую революцию народ ревел от радости и плясал перед гильотиной во время ее деятельности. Всё это, разумеется, пакостно. Но факт тот, что народ (народ, а не одни мясники, нечего утешать себя тем или другим словцом) восстал против молодежи и уже отметил студентов; а с другой стороны, беда в том (и знаменательно то), что пресса, общество и молодежь соединились вместе, чтобы не узнать народа: это, дескать, не народ, это чернь.
Господа, если в моих словах есть что-нибудь с вами не согласное, то лучше сделаете, если не будете сердиться. Тоски и без того много. В прогнившем обществе - ложь со всех сторон. Само себя оно сдержать не может. Тверд и могуч лишь народ, но с народом разлад за эти два года объявился страшный. Наши сентименталисты, освобождая народ от крепостного состояния, с умилением думали, что он так сейчас и войдет в ихнюю европейскую ложь, в просвещение, как они называли. Но народ оказался самостоятельным и, главное, начинает сознательно понимать ложь верхнего слоя русской жизни. События последних двух лет много озарили и вновь укрепили его. Но он различает, кроме врагов, и друзей своих. Явились грустные, мучительные факты: искренняя честнейшая молодежь, желая правды, пошла было к народу, чтобы облегчить его муки, и что же? народ ее прогоняет от себя и не признает ее честных усилий. Потому что эта молодежь принимает народ не за то, что он есть, ненавидит и презирает его основы и несет ему лекарства, на его взгляд, дикие и бессмысленные.
У нас здесь в Петербурге черт знает что. В молодежи проповедь револьверов и убеждение, что их боится правительство. Народ же они, по-прежнему презирая, считают ни во что и не замечают, что народ-то, по крайней мере, не боится их и никогда не потеряет голову. Ну что, если произойдут дальнейшие столкновения? Мы живем в мучительное время, господа!
Господа, я написал вам что мог. По крайней мере отвечаю прямо, хотя и неполно, на вопрос ваш: по-моему, студенты не виноваты, напротив, никогда молодежь наша не была искреннее и честнее (что не малый факт, а удивительный, великий, исторический). Но в том беда, что молодежь несет на себе ложь всех двух веков нашей истории. Не в силах, стало быть, она разобрать дело в полноте, и винить ее нельзя, тем более, когда она сама очутилась пристрастной (и уже обиженной) участницей дела.
Но хоть и не в силах, а блажен тот и блаженны те, которым даже и теперь удастся найти правую дорогу! Разрыв с средой должен быть гораздо сильнее, чем, например, разрыв по социалистическому учению будущего общества с теперешним. Сильнее, ибо, чтобы пойти к народу и остаться с ним, надо прежде всего разучиться презирать его, а это почти невозможно нашему верхнему слою общества в отношениях его с народом. Во-вторых, надо, например, уверовать и в бога, а это уж окончательно для нашего европеизма невозможно (хотя в Европе и верят в бога).
Кланяюсь вам, господа, и, если позволите, жму вам руку. Если хотите мне сделать большое удовольствие, то, ради бога, не сочтите меня за какого-то учителя и проповедника свысока. Вы меня вызывали сказать правду от сердца и совести; я и сказал правду, как думал и как в силах думать. Ведь никто не может сделать больше своих сил и способностей.
Ваш весь
Любезный брат, поздно присылаешь, еду, еще 2 минуты - не застал бы дома. Хотел бы написать, не могу. Посылаю 4 руб. Паспорт вовсе надобен был не по сомнению в его безопасности, а потому, что его надо доставить Философовой, иначе она не поедет хлопотать о богадельне, а время уходит, ваканцию в богадельне у Погреба займут.
Когда я сказал Наталье Мартыновне, что поздно пришла, она обиделась и бросилась уходить. Отчего, господи, один я на свете ни на кого не обижаюсь, а есть ли человек, который бы меня не задел.
Обнимаю тебя и целую, заходи, у меня ревматизм, ноет рука. Беда, опоздал.
Тв<ой>
На конверте: Его высокородию Николаю Михайловичу Достоевскому.
Милостивый государь Александр Дмитриевич,
Вы, вероятно, совершенно поймете, что на письмо Ваше от 16 марта мне трудно было отвечать тотчас, так как надо было познакомиться с Вашей рукописью. Но познакомиться я сейчас не мог за неимением времени и здоровья не только для чужих, но и для собственных своих дел, самых необходимейших.
Кроме того, должен сообщить Вам, что в письме Вашем было для меня довольно много непонятного. Вы пишете: "отвечайте категорически: да или нет" и тут же прибавляете: "мне терять нечего". Но на что же отвечать? На Вашу тему о самоубийстве? Но не думаю, чтоб Вы предполагали получить от меня ответ в письме. Писать на эти темы письма совсем невозможно, тем более, что я не знаю Вас лично и не знаю Ваших мыслей. По тетради же Вашей очень трудно составить о Вас какое-нибудь понятие. Можно заключить, что Вы человек впечатлительный, любящий искусство, интересующийся современными темами. Но это мало. К тому же я хоть и прочел более половины Вашей тетради, но в ней такой беспорядок и так она интимно (то есть для Вас одного) написана, что, признаюсь, она задала мне много труда, а объяснений мало дала.
Относится ли наконец Ваш вопрос: "да или нет" до "Записок гимназиста"? Но я едва разыскал эту рубрику и, признаюсь, не совсем понял, что это такое? Действительно ли бывшие письма или повесть? И наконец, Вы пишете, что у Вас есть 100 страниц. Где же эти 100 страниц? Одним словом, повторяю, я совсем спутался.
Если благоволите зайти ко мне сами, то я вернее всего бываю дома или от 2-х до 3-х утра или от 8 до 9 вечера. Может быть, тогда что-нибудь и объясните.
Позвольте Вас поблагодарить за личное Ваше ко мне расположение, и верьте, что умею оценить.
Всегда готовый к услугам Вам
Monsieur le Prйsident,
Vous me faоtes grand honneur en m'invitant au Congrиs Littйraire international, dont nos confrиres de Paris ont pris l'initiative.
Le but que vous vous proposez touche de trop prиs aux intйrкts des lettres, pour que je ne me fasse pas une obligation de rйpondre а votre appel. Il y a, en outre, pour moi un attrait tout particulier dans cette solennitй littйraire, qui doit s'ouvrir sous la prйsidence de Victor Hugo, le grand poиte dont le gйnie a exercй sur moi, dиs mon enfance, une si puissante influence.
Je dois prйvoir toutefois, que ma santй peut me crйer des difficultйs. Il m'est indispensable de faire une saison d'eaux, et je ne sais rien encore ni du lieu ni de l'йpoque que les mйdecins prescriront.
Je ferai tous mes efforts pour concilier cette nйcessitй avec mon vif dйsir de prendre part au Congrиs. Mais, ne disposant pas de mon entiиre libertй d'action, je dois vous en informer, pour qu'en prйsence de cette incertitude vous dйcidiez s'il convient ou non de m'adresser une carte de dйlйguй.
Veuiller agrйer, Monsieur le Prйsident, l'expression de mes sentiments de haute considйration.
Господин президент,
Вы оказываете мне великую честь своим приглашением на международный литературный конгресс, устраиваемый по инициативе наших парижских собратьев.
Выдвигаемая Вами цель слишком близка интересам литературы, чтобы я не счел себя обязанным ответить на Ваш зов.
Помимо этого, лично меня особенно влечет к этому литературному торжеству то, что оно должно открываться под председательством Виктора Гюго, поэта, чей гений оказывал на меня с детства такое мощное влияние.
Я должен предусмотреть тем не менее, что состояние моего здоровья может создать для меня затруднения. Мне необходимо пройти курс лечения на водах, и я пока еще ничего не знаю о месте и времени, которые предпишут мне мои врачи.
Я напрягу все усилия, чтоб согласовать эту необходимость с моим живейшим желанием принять участие в конгрессе. Но, не располагая полной свободой действий, я вынужден известить Вас об этом, чтобы Вы решили ввиду этой неопределенности, надлежит ли посылать мне билет делегата.
Благоволите принять, господин президент, выражение чувств высокого уважения к Вам.
<с франц.>
Многоуважаемая Анна Павловна,
К чрезвычайному несчастью, у меня субботний вечер уже обещан, и даже в два места, и я, не зная как поступить, хочу быть в обоих местах, если только удастся. Ваше же приглашение выходит третье, и я, на этот раз, поневоле должен отказаться, чтоб не оскорбить тех. Но если бы это было отложено или как-нибудь повторилось впоследствии, то я с удовольствием, хотя бы и пришлось сидеть на скамейках. В некоторых случаях я вовсе не белоручка. Благодарю за бумажку няни, которую получил.
Жму Вашу руку и остаюсь Ваш весь
Милостивый государь,
многоуважаемый Иосиф Николаевич,
Я с чрезвычайным удивлением прочел письмо Ваше. Вы пишете, во-1-х: "Вам вероятно известно, что моему военно-техническому проекту, с которым я специально приехал перед пасхой в Петербург, не суждено было и по нынешний день удостоиться какого бы то ни было внимания со стороны правительства". Но позвольте, почему же мне это известно? Вы изволили заехать ко мне раз, и после того я ни разу не видал Вас и (само собою) ничего не слыхал об Вас. И вот вдруг Вы избираете меня "докладчиком" по Вашему делу у его высочества и прибавляете странные строки: "Одним словом, я вполне уверен, что Вы, в настоящем случае, как нельзя более подходите к той роли, которую навязывает Вам как бы сама судьба"...
Это ужасные слова, Иосиф Николаевич: СУДЬБА (!) навязывает на меня такую страшную обузу, а между тем кто я и что я? Я больной человек, которого доктора гонят из Петербурга, чтоб начать пить воды, да, кроме того, я, обремененный семейством, необходимо должен нынешним летом лечить детей на водах в Старой Руссе. Наконец, я живу своим трудом, и у меня есть свои родные, заветные мечты и намерения. Я, например, теперь затеял свой труд и, летом же, несмотря па лечение (потому что у меня нет отдыха), намерен и должен приступить к труду моему. И вот я всё это бросай: "Сама, дескать, судьба назначает меня", потому что я, по Вашему взгляду, в настоящем случае "как нельзя более подхожу к той роли, которую навязывает мне эта судьба". И вот я бросай детей, труд свой, забудь свое здоровье, облекайся во фрак и гоняйся за аудиенцией у е<го> в<еличества> в Кронштадте, в Свеаборге, хлопочи, излагай, докладывай. Мало того: Вы дозволяете мне наконец вскрыть Ваш пакет, познакомиться с Вашим изобретением с обязанностию "проштудировать" его и, наконец, придумать, создать особую форму изложения проекта (1) (особенно нравится мне тут Ваше словцо: "докладчик", которым Вы облекаете будущую роль, предназначенную мне судьбой) и - о ужас - добиваться аудиенций и отстаивать проект, разумеется, и в той дальнейшей комиссии, куда перешлет его, без сомнения, его высочество, и т. д. и т. д.
Без сомнения, меня, слабого, немощного, вечно обремененного болезнями и обязанностями человека, мог бы подвигнуть патриотизм и вынудить от меня готовность на такие огромные труды и на обязанности уже высшие, чем к детям, к семейству пли к собственному делу. Но ведь этот патриотизм может явиться, согласитесь сами, лишь в том случае, если я буду убежден в том, что Ваш проект есть именно всё, что надо, и что Англия будет им (и только им) побеждена. Но ведь я, пока, не имею убеждения полного об истине Вашего проекта. Кроме того, если б я и познакомился с ним, то, по недостатку технических знаний, ни за что не мог бы решить сам: "Истина ли это или нет?". А посему, оставаясь в таком неразрешенном положении, я, конечно, не могу вполне верить, а стало быть, не могу для того дела, в которое и сам не уверовал, иметь настолько патриотизма, чтобы взять на себя такие жертвы, труды и заботы. Да еще под какою ответственностью! Чуть лишь не удастся проект, и вот от Вас наверно услышу обвинение (2): "Сгубил мою мысль, не сумел доложить!" и т. д. и т. д. Да то ли еще? А вдруг Вы заподозрите, что кто-нибудь воспользовался Вашим проектом (уже потом), и вот опять обвинение: "Тайну не хранил", и проч. и проч.
Теперь вникните серьезно. Мне, обсуждая всю эту странность, то есть странность Вашего письма и предложения, приходит на ум, что Вы были подвигнуты каким-нибудь посторонним влиянием. Нельзя же предположить, что Вы, даже не удостоивший перед Вашим отъездом из Петербурга заехать ко мне и известить меня о своих делах, вдруг назначаете меня исполнителем, докладчиком Вашим с прибавлением, что это определение самой судьбы! Не уверила ли Вас Варвара Ивановна Прибыткова в том, что я сию же минуту готов служить, бросить всё свое и лететь по Вашему делу, куда прикажут? Признаюсь, я даже уверен, что тут могло быть нечто с ее стороны. Многие женщины любят обещать, покровительствовать, ходатайствовать - и вот она Вас уверила и обо мне: "Он, дескать, у меня в кармане". Но уверяю Вас, что с этой дамой я знаком лишь самым отдаленным образом и что никогда ничего она не сообщала мне об Ваших делах. За три лишь дня до получения мною письма Вашего она вдруг явилась ко мне с странным предложением вскрыть какой-то ящик и Ваш пакет - для чего, я не понял, чтоб быть каким-то свидетелем чего-то и почему-то. Я, разумеется, понял что она что-то хочет свалить на меня и на мою ответственность, и отказался наотрез, поняв, в какой степени могу отвечать за это вскрытие. Вот все, что было. Ничего я никогда ей не обещал, ничего сам от нее не слыхал, так что всё это свалилось на меня как с неба.
Во всяком случае, уведомляю Вас, что я даже и по физической одной невозможности не мог бы служить Вам, потому что на днях выезжаю из Петербурга до осени, покамест в Старую Руссу.
А теперь
Примите уверение в моем искреннем уважении и совершенной преданности.
Р. S. Ради бога, извините за помарки, не сочтите за небрежность. Не умею писать без помарок.
(1) далее было: (так как вы сами этими мелочами не занимаетесь, а только изобретаете, и мы, докладчики Ваши, должны уже всё это представлять).
(2) было начато: вопль
Многоуважаемая Анна Павловна,
Благодарю за книги, но книгу Флеровского отсылаю Вам обратно. Дело в том, что, много, через неделю выезжаю из Петербурга, теперь же занят с утра до ночи и ночью всем тем, что надо закончить перед отъездом. Днем же на всю неделю у меня часы распределены тоже по разным разъездам, а потому читать здесь, в Петербурге, я уже ничего не могу и не буду, а стало быть выходит, что надо Вам возвратить Флеровского, так как Вы этой книгой дорожите. Тэна же возьму с собою до сентября (если же и эта книга Вам нужна, то дайте знать и я Вам возвращу ее до отъезда). Впрочем, я наверно и сам к Вам заеду проститься. Итак, благодарю за книги.
Что же до технолога, то тут какое-то мошенничество. Этот господин зашел ко мне на днях (первый раз в жизни). Фамилья его Хаецкий (так он назвался). То же говорил мне, что и Вам (о купцах), тоже уверял, что не ел сутки, тоже указывал на свое платье. Просил на хлеб. Я дал ему три рубля и теперь почти жалею, ясно вижу, что это промышленник. Это потому, что никогда я его не посылал к Вам, ни одного слова не сказал про Вас, даже имени не упомянул (и в мыслях не было посылать его к Вам!). И вдруг он Вам мелет такую неправду. Ясное дело, что он от кого-нибудь и где-нибудь узнал о том, что я с Вами знаком, и воспользовался моим именем для рекомендации, чтоб выманить и у Вас. (Моим именем и прежде некоторые пользовались, являясь к другим, будто я их послал, и тем очень меня компрометировали, по редакциям например). Итак, это явно мошенник. Прошу Вас не принимать его. Я же еще раз уверяю и даю слово, что не посылал его к Вам и не упоминал о Вас совсем в разговоре с ним ни прямо ни намеком.
Что он технолог - это может быть, но что он мошенник - это несомненно. Да не шпион ли он?
А засим до свидания. Благодарю и жму Вашу руку.
Ваш
Итак, если Тэн очень нужен, черкните мне, я к Вам завезу.
Дорогой и любезный брат Николай Михайлович, сегодня скончался у нас Алеша, от внезапного припадка падучей болезни, которой прежде и не бывало у него. Вчера еще веселился, бегал, пел, а сегодня на столе. Начался припадок в 1/2 10-го утра, а в 1/2 третьего Лешечка помер. Хороним в четверг 18-го на Большом Охтенском кладбище. До свидания, Коля, пожалей о Леше, ты его часто ласкал (помнишь представлял пьяного: Ванька дуляк?) Грустно, как никогда.
Все плачем.
Твой брат
Р. S. Не знаешь ли, где живет Федор Михайлович? Надо бы его известить.
На конверте: Здесь. Его высокоблагородию Николаю Михайловичу Достоевскому На Петербургской стороне, по Большому проспекту, в доме г-жи Шевяковой, дом № 69
Милый Павел Александрович,
Сегодня скончался у нас Алеша, от внезапного, никогда не бывавшего до сих пор припадка падучей болезни. Еще утром сегодня был весел, спал хорошо. В 1/2 10-го ударил припадок, а в 1/2 третьего Леша был уже мертв. Хоронить будем на Большеохтенском кладбище в четверг, 18-го мая. Пожалей моего Лешу, Паша. Дай бог здоровья твоим деткам. Кланяйся супруге.
Твой всегдашний
Здравствуй, милая Аня. Как твое здоровье - это главное. Здоровы ли Федя и Лиля? Смотри за ними, ради Христа. - А теперь опишу тебе лишь самое главное, без больших подробностей, которые доскажутся при свидании. Дорогой я устал ужасно, так что и теперь еще невмочь, да сверх того схватил такой кашель в вагоне (всё сквозной ветер), какого почти и не запомню. Приехали в Москву в 12-м часу вечера. Нанял в "Victori'ю" на Страстном бульв<аре>. Везет меня извозчик, я и спрашиваю его: Хорошая это гостиница? - Нет, сударь, нехорошая. - Резкий и твердый ответ удивил меня. - Чем же нехорошая? - Да там ни один порядочный гость не остановится никогда. - Как так? - А так что только для виду. Там никто никогда не остановится, разве самый незнающий. Эти номера, как в банях. Как ночь, так с Страстного бульвара кавалеры девок водят, на час времени и занимают. Все знают, и скандалы бывают.
- Я спросил, какая же гостиница лучше. Он мне очень расхвалил "Европу", против Малого театра (тоже очень недалеко от Страстного бульвара). Я и велел ехать в "Европу". Действительно, стоят все семействами и видимо почтенные люди. Мне дали номер в 2 р. 50 к., дорогонько и в третьем этаже, но лезть в 4-й этаж показалось мне тяжело, и я занял. Всю ночь напролет не спал, мучаясь удушливым, разрывным кашлем. Встал в 10 часов утра, кашель кончился (теперь вечером опять подымается). В 1-м часу поехал к Каткову и застал его в Редакции. (Он живет на даче и только наезжает.) Катков принял меня задушевно, хотя и довольно осторожно. Стали говорить об общих делах, и вдруг поднялась страшная гроза. Думаю: заговорить о моем деле, он откажет, а гроза не пройдет, придется сидеть отказанному и оплеванному, пока не пройдет ливень. Однако принужден был заговорить. Выразил всё прямо и просто. При первых словах о желании участвовать лицо его прояснилось, но только что я сказал о 300 рублях за лист и о сумме вперед, то его как будто передернуло. - Видите ли что, сказал он мне, - мы всего только на пришлой неделе совещались общим советом: продолжать ли вести "Русский вестник" или закрыть его на будущий год, потому что я сам, по нездоровью, не в силах наблюдать за обоими изданиями ("Моск<овскими> ведомостями") и "Р<усским> в<естником>"), а потому позвольте мне подумать, что вам ответить, так как придется решиться опять продолжать журнал и значительно на него затратить. Узнав же, что я всего в Москве на 3, на 4 дня, обещал мне дать ответ завтра, в среду, 21 числа, для чего и просил меня заехать к нему в Редакцию в 2 часа пополудни.
Я теперь, в 10 часов вечера, во вторник, 20-го, сижу и думаю, что завтра он мне несомненно откажет. Если же не откажет, то будет хлопотать на сильной сбавке с 300 р. Письмо это пошлю тебе завтра, 23, (1) после того как увижусь с Катковым, и потому оставляю на завтра Post Scriptum, из которого разом всё и узнаешь.
Ливень прошел на минутку, и между 1-м и 2-м ливнем я успел проехать к сестре Варе, у которой и выждал перемены погоды почти до 5 часов. Возвратясь в гостиницу, пообедал и в 7-м часу отправился в Нескучный сад к Соловьеву. (Извозчик туда и назад 2 руб.) Соловьева застал, очень странный, угрюмый и поношенный. Я ему рассказал тоже откровенно. Он очень удивился, что Лавров (и еще другой кто-то) у меня не были. Теперь он не знает, где Лавров (но не в Москве). А Юрьев в другой губернии в деревне. Тем не менее желание их приобресть мой роман - верное, и люди состоятельные. Итак, с ними теперь ни видеться, ни списаться нельзя, а разве только состоится их предложение мне в сентябре. Но думаю, что тогда и еще кое-кто предложит. Во всяком случае, возвратясь в Старую Руссу, примусь работать. Но если откажет Катков, то придется жить, примерно до октября, бог знает чем.
С Соловьевым решили ехать в Оптину Пустынь в пятницу (Калужской губер<нии> на границе Тульской, Козельского уезда). Завтра Соловьев ко мне придет в гостиницу в 5 часов пополудни.
У книгопродавцев не был, буду завтра. У Елены Павл<овны> еще не был, тоже завтра. До свиданья, Аня, обнимаю тебя. Завтра Post Scriptum, решающий в нашей участи многое. Устал ужасно. Поцелуй детей, скажи, что папа целует. Поцелуй и Ваню. Поклон Анне Николаевне. Очень жутко за детей. Целую тебя очень. Итак, до Р. Scriptum'a (Москва, Гостиница "Европа", против Малого театра, занимаю № 21-й).
Post Scriptum.
Новости: сейчас ко мне Катков прислал из Редакции рассыльного с извинением, что сегодня он дать мне ответа не может, потому что, по встретившимся внезапно обстоятельствам, должен немедленно съездить в деревню (рассыльный выразился: в именье), а потому и просил меня побывать у себя завтра, в четверг, 22, то есть прийти в Редакцию, где и получу от него ответ. Он, стало быть, завтра воротится. Не вижу изо всего этого ничего для себя доброго. Ничего.
До свидания, голубчик. Завтра напишу о результате и отправлю к тебе вечером. А теперь отправляю это письмо. Сегодня обойду книгопродавцев. <2 строки нрзб.> (1) Детей целую.
Твой
NB. Ночью спал опять всего 4 часа. Нервы расстроены ужасно. Желудок тоже.
На конверте: В Старую Руссу (Новгородской губ<ернии>)
Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской. По Перерытице, дом бывший Гриббе
(1) описка, нужно: 21
(2) строки густо зачеркнуты А. Г. Достоевской
Милая Аня, пишу тебе совсем наскоро, столько дела, беготни и проч., что совсем спутался и времени ни минуты. Получил сейчас от тебя письмо: позволь попенять на краткость, могла бы хоть капельку распространиться. Любочку расцелуй, да уж и Федю тоже. Сегодня был у Каткова и не знаю, как тебе и написать. Надо пересказать, потому что очень длинно, а на письме не упишешь. Короче, он рад, деньги вперед, 300 р. и проч. - за это ничуть не стоят, а меж тем всё еще не решено, будет ли мой роман в "Р<усском> в<естни>ке", и даже будет ли еще и сам "Р<усский> в<естни>к". В октябре решится, и я обещал приехать в Москву. Деньги же Катков не только даст, но и особенно просил меня взять вперед: то есть 2000 теперь, 2000 в октябре (или в конце сентября и проч.). Одним словом, всё расскажу на словах при свидании. От денег же я не отказался, и тебе в Петербург незачем будет ехать.
У книгопродавцев был у всех, все расскажу при свидании, но получил лишь от Преснова (7 руб.). Да от Васильева пока 50 руб., а перед отъездом моим доставит полный счет. И про это всё расскажу при свидании.
Был у Аксакова, встретил Пуцыковича. Очень всё интересно, но всё при свидании. Завтра утром поеду с Соловьевым в Оптину пустынь. Во вторник буду в Москве (вероятно). Был у меня Прохоровщиков (почитатель), вот тот, который (1) третьего года был у государя в Ливадии, московский миллионер. Очень хочет и зовет меня Новикова (Киреева). Не знаю, когда к ней. Много рассказывать придется, когда приеду. Тороплюсь.
Итог: с Катковым я в наилучших отношениях, в каких когда-либо находился. - Он особенно велел кланяться тебе. Сегодня мы просидели и проговорили более 2-х часов. У него, отчасти до тебя, просьба. При Лицее есть Ломоносовские стипендиаты. Это Лицей содержит даром из сирот беднейшего класса, но дает им высшее образование. Один ученик, Александров, страдает золотухой, болью в ноге и проч. Ему 15 лет. Доктора решили выключить из Лицея. Катков же по доброте сердца и на свой счет, не выключая, посылает его в Старую Руссу (завтра). Но не знает совсем, куда и как послать. А потому посылается формальная (не от Каткова) казенная бумага от Лицея к Рохелю - в том смысле: что вот, дескать, воспитанник Александров, под ваше покровительство и т. д., поместите удобнее, лечите и пришлите счет содержания. Так они и сделают. Но Катков особенно просит меня и тебя принять в этом деле участие, то есть (это я говорю) или позвать к себе, или отправиться тебе самой к Рохелю и предупредить об воспитаннике Александрове; и чтоб он особенно взял бумагу Лицея во внимание (не с Катковым же ему ссориться). Но так как в бумаге просят Александрова и поместить, и кормить, а не только что лечить, то допытайся у Рохеля, какие он может сделать распоряжения, чтобы приютить мальчика. Если же возможно, прибавил Катков, то нельзя ли нанять ему квартиру, где-нибудь у какого-нибудь священника, который бы надзирал над ним и проч., а он бы лечился тем временем. - Главное в том, что воспитанник вовсе не аристократ, а из беднейшего народного сословия. Катков прибавляет, что очень не худо, если б Рохель представил счет поскромнее, потому что за этого мальчика некому платить, сказал Катков, у него ничего нет и плачу за него лишь я. Приехав, примусь за М-м Рохель в этом смысле.
Ну вот пока всё, Аня. Во вторник, в среду я буду обратно в Москве, тут будут всякие дела. Нервы расстроены. Рвусь возвратиться в Старую Руссу, где всё расскажу тебе. А теперь прощай. Целую тебя. Вижу тебя во сне. Целуй детишек, будь весела. Молился у Иверской.
Твой
Детишек целуй, Елену Павловну видел 10 минут, она живет на даче в Сокольниках и наезжает в №№ раз в неделю. Дала мне золотые часы Ольги Кирилловны, которые и привезу.
Деток обнимаю. Целую Ваши ручки и ножки, хотя и не стоите Вы того по краткости Ваших писем.
Твой
На конверте: В Старую Руссу (Новгородской губернии)
Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской.
(1) далее было начато: прош<лого>
Милый голубчик Аня, только что сейчас воротился из Оптиной пустыни. Дело было так: мы выехали с В. Соловьевым в пятницу, 23 июня. Знали только, что надо ехать по Московско-Курской жел<езной> дороге до станции Сергиево, то есть станций пять за Тулой, верст 300 от Москвы. А там, сказали нам, надо ехать 35 верст до Опт<иной> пустыни. Пока ехали до Сергиева, узнали, что ехать не 35, а 60 верст. (Главное в том, что никто не знает, так что никак нельзя было узнать заране.) Наконец, приехав в Сергиево, узнали, что не 60 верст, а 120 надо ехать, и не по почтовой дороге, а наполовину проселком, стало быть, на долгих, то есть одна тройка и ту останавливаться кормить. Мы решили ехать и ехали до Козельска, то есть до Оптин<ой> пустыни, ровно два дня, ночевали в деревнях, тряслись в ужасном экипаже. В Опт<иной> пустыни были двое суток. Затем поехали обратно на тех же лошадях и ехали опять два дня, итого, считая со днем выезда, ровно семь дней. Вот почему и не писал тебе долго, а из Оптиной пустыни писать было слишком неудобно, потому что надо было посылать нарочного в Козельск и т. д. Обо всем расскажу, когда приеду. Приехал в Москву, остановился опять в "Европе" и тотчас поехал к Елене Павловне за письмами. Ее, разумеется, не застал, она в Сокольниках, но уговорено было еще прежде, что письма будет получать и сохранять швейцар. Итак, получил все три твои письма, за которые очень благодарю и тебя целую. - Но пока деньги не в кармане - радоваться нечему. Там (у Каткова) не разберешь, за неделю могли передумать. Завтра отправлюсь к Каткову. Если получу, то одну часть возьму на себя (то есть на груди, попрошу зашить Варю), а другую вышлю по почте. Но все дела, по расчету моему, не могу окончить скоро, а потому, вероятно, выеду в Старую Руссу в воскресенье в 8 ч. 30 м. утра и приеду к Вам в понедельник 3-го июля, в 1-м часу пополудни. - Если же не получу денег, то приеду раньше.
Вообще, милый друг, тут много может быть для тебя непонятного, то есть неизвестного. Но все подробности оставляю до приезда, расскажу при свидании.
Целую тебя очень, целую деточек. Вероятно, получишь это письмо в воскресенье, хотя я сейчас же, то есть в четверг, несмотря на ночь, иду опустить его в ящик. Целую еще раз вас всех очень, целую Ваню, поклон Анне Николаевне. А тебе еще раз, особенно ручку и все остальное.
Твой весь
Может быть и то, что в редакции Каткова не застану, а распоряжение сделать забыто, и потому придется получить (если получить) не завтра, а послезавтра и т. д. А потому и не дивись, если запоздаю против обещанного.
Весь ужасно изломан, припадков не было, но боюсь, что будут, пора.
На конверте: В Старую Руссу (Новгородской губернии)
Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской.
Милый друг Аня, посылаю тебе восемьсот рублей из тех денег. Вероятно, прибудут к тебе, когда уже я сам буду дома.
Твой весь
На конверте: В Старую Руссу (Новгородской губернии)
Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской По Перерытице, дом бывший Гриббе Со вложением восьмисот рублей кредитными билетами.
М<илостивый> г<осударь> Сергей Андреевич!
Я получил Ваше письмо третьего дня, 9 июля. Я узнал Вас и стал Вас уважать с того времени, когда начала издаваться редактированная Вами "Беседа". С тех пор я слышал от некоторых, что и Вы отзывались обо мне с симпатией. Я очень бы рад был с Вами познакомиться лично. В письме Вашем прочел выражение, что я сохранил о Вас мое мнение, "несмотря на то, что мы с Вами так давно уже не виделись". Но разве мы с Вами когда-нибудь виделись и были лично знакомы? Вы не поверите, как часто подобные напоминания тяжело на меня действуют. Дело в том, что у меня уже двадцать пять лет падучая болезнь, приобретенная в Сибири. Эта болезнь отняла у меня мало-помалу память на лица и на события до такой степени, что я (буквально) забыл даже все сюжеты и подробности моих романов, и так как иные не перепечатывал с тех пор, как они напечатаны, то они остаются мне буквально неизвестны. И потому не рассердитесь, что я забыл те обстоятельства и то время, когда мы были знакомы и когда встречались с Вами. Со мной это часто бывает и относительно других лиц. Если будете столь любезны, напомните мне, хотя бы когда при случае, о времени и обстоятельствах нашего прежнего знакомства.
Насчет моего романа вот Вам вся полная истина в ответ на Ваше лестное приглашение:
Роман я начал и пишу, но он далеко не докончен, он только что начат. И всегда у меня так было: я начинаю длинный роман (NB. Форма моих романов 40-45 листов) с середины лета и довожу его почти до половины к новому году, когда обыкновенно является в том или другом журнале, с января, первая часть. Затем печатаю роман с некоторыми перерывами в том журнале, весь год до декабря включительно, и всегда кончаю в том году, в котором началось печатание. До сих пор еще не было примера перенесения романа в другой год издания.
Когда я после долгого сотрудничества в "Русском вестнике" напечатал мой роман "Подросток" у Некрасова, по предложению последнего, хотя ждал этого романа "Р<усский> вестник", - я уведомил M.
H. Каткова, что все-таки считаю себя преимущественно его сотрудником. Вот почему насчет теперешнего романа уже вошел в сношение с Мих<аилом> Никифоровичем и даже взял из их редакции 2000 руб. вперед (как и всегда прежде брал вперед). Тем не менее о романе моем мы с ним окончательно не решили по причинам, которые, по подробностям их, трудно уместить в письме, но которые в сущности их заключаются в обстоятельствах посторонних, до литературной сущности романа не относящихся, но могущих случиться и быть разъясненными лишь в конце сентября или в октябре сего 1878 года.
Таким образом, я и могу дать Вам совершенно точный ответ на Ваше предложение поместить мой роман в "Русской думе" лишь в октябре месяце, если сами Вы к тому времени будете находиться в Москве. Тогда именно объяснится, где я буду печатать мой роман.
Что же касается до "Русской думы", то известия об ее начале я принял с чрезвычайным и искренним сочувствием, помня "Беседу", и всегда буду считать для себя лестным ей по мере сил служить.
Если найдете нужным меня о чем-нибудь уведомить, то я до 25 августа здесь, в Старой Руссе.
<Ф. Достоевский.>
Многоуважаемый и добрейший Михаил Александрович,
Я имею до Вас одну чрезвычайную просьбу, за которую заранее прошу у Вас прощения. Вот дело:
Некто Алфимов, в настоящее время служащий помощником акцизного надзирателя 1-го округа 1-го участка Пермской губернии, человек еще довольно молодой (по воспитанию технолог 1-го разряда), имеет крайнюю нужду переменить (не службу, а) место своей службы или перемещением в Петербург, или в одну из ближайших к Петербургу губерний. Я его лично не знаю, но сущность дела в том, что он, в начале прошлой зимы, женился на одной Глафире Михайловне Андреевой. Эта Андреева - одна из дочерей умершего уже несколько лет тому в Петербурге начальника Отделения в "одном департаменте". Имел он многочисленное семейство, получал содержания тысяч 8, но когда умер, всё семейство осталось почти без средств и большею частью живет своим трудом. Глафира Михайловна и почти все ее сестры были подругами детства с моей женой и потом соученицами в гимназии, так что жена моя всегда принимала в них во всех сердечное участие и желала им добра. Наконец, прошлого года эта Глафира Михайловна, девушка с прекрасными качествами и которую я знаю лично, вышла замуж (уже будучи под тридцать лет) за этого Алфимова, акцизного чиновника в Перми, который и увез ее в Пермь. Хоть не знаю лично Алфимова, но думаю, что человек порядочный и честный, потому что иначе не вышла бы за него такая девушка. Теперь она, с месяц тому, приехала из Перми в Петербург и ищет возможности переселиться в Петербург или поблизости Петербурга. И вот я, здесь уже в Руссе, получаю от Алфимова письмо с просьбой, не могу ли я достать места. Нужно Вам заметить, многоуважаемый Михаил Александрович, как характерную черту нашего теперешнего русского быта, что я, с тех пор как стал издавать "Дневник", начал получать со всей России множество писем от совсем незнакомых людей с просьбами заняться их делами, поручениями (удивительными по разнообразию их), но главное, приискать места занятий, службы и даже государственной службы: "Вы, дескать, правдивый, добрый и искренний человек, это видно по всему тому, что Вы сочинили, а потому-де сделайте и для нас доброе дело, доставьте место" и т. д. и т. д. Всего характернее, что они считают меня в связях со всеми, от кого зависит раздавать места. На все эти письма я должен писать отказы, потому что и десятой просьбы не могу выполнить, и всё это принесло мне много тоски. Не понимаю, почему и Алфимов обратился ко мне, то есть почему и он считает меня таким всемогущим. Чтоб не отказывать доброй и симпатичной жене его, я решился рискнуть написать к Вам (о чем их и уведомил, и они теперь ждут ответа). Он просится на должность помощника акцизного надзирателя и очень бы рад был, если б у Вас в Новгородской губернии. Предлагает справиться о его службе у управляющего пермскими акцизными сборами Александра Матвеевича Благовидова и уверен, что тот даст о нем хорошую аттестацию. Прибавлю от себя, что Алфимов, по-видимому, человек отчасти старого пошиба: говоря о начальстве даже мне, в письме своем пишет: "Его Превосходительство г-н Управляющий" и проч. Но из этих скромных людей бывают, думаю так, весьма часто хорошие и добрые чиновники. Вся рекомендация его в моих глазах (и самая главная) есть то, что он муж такой женщины, как Глафира Михайловна.
Если можете что-нибудь сделать, добрейший и многоуважаемый Михаил Александрович, то сделайте, чем очень, очень меня обяжете и жену мою, которая, кланяясь Вам, присоединяет и свои просьбы к моим. - Алфимов прибавляет в своем письме, что если теперь у Вас (он пишет: "У Его Превосходительства Михаила Александровича") нет вакансии, то он бы просил, чтоб, до открытия вакансии, Вы бы зачислили его кандидатом к себе на службу, и тогда уже он поедет один обратно на службу в Пермь, а жену оставит здесь у ее сестер, "так как она по своему болезненному состоянию не может ему сопутствовать в Пермь", в Перми же будет ожидать своей участи, то есть открытия места.
Еще раз: если можете, сделайте что-нибудь, многоуважаемый Михаил Александрович, если же нет, то конечно нечего делать. Но повторяю опять: простите, что Вас беспокою, я слишком понимаю, как тяжелы все эти просьбы, но ведь это всё просьбы бедных людей, а их так много, так много. Да Вам ли не знать, как их много, дорогой и добрейший Вы человек!
Адресс мой: Старая Русса, Федору М<ихайлови>чу Достоевскому.
Крепко жму Вам руку и глубоко кланяюсь.
Ваш слуга
Милостивый государь Леонид Васильевич,
Благодарю Вас за Ваше теплое и радушное письмо от 9 мая. Сейчас отозваться не мог по разным причинам: смерть ребенка, отъезд в Старую Руссу на лето, поездка в Москву, а из Москвы в Оптину пустынь с Владимиром Соловьевым (молодым нашим философом, может быть, слышали), затем, по возвращении в Руссу, неделя болезни и проч. и проч. - Я очень рад за Вас (как за человека вообще), что Вы, человек 60-х годов, не только не считаете себя поконченным и законченным, но прямо чувствуете себя в силах и сознаете в себе силы и права принадлежать ко всему текущему, живому и насущному, бьющемуся продолжающейся жизнью. Ведь и я, например, точь-в-точь так же, хотя по симпатиям я вовсе не 60-х и даже не сороковых годов. Скорее теперешние года мне более нравятся по чему-то уже въявь совершающемуся, вместо прежнего гадательного и идеального. В самом деле, трудно кому-нибудь более, чем русский человек впадать в ошибки. Протекло время с освобождения крестьян - и что же: безобразие волостных управлений и нравов, водка безбрежная, начинающийся пауперизм и кулачество, то есть европейское пролетарство и буржуазия, и проч. и проч. Кажется ведь так? и что ж: остановитесь только на этом, поразитесь этим слишком через меру - и Вы немедленно впадаете в ошибку, потому что просмотрели главное. Не будь этих 2-х лет войны - и не догадался бы никогда о том, что, при всем несомненном дурном в народе за эти годы, к нему привилось сверх того политическое сознание, точное понимание смысла и назначения России (если не вполне точное, то всё больше и больше точнеющее), одним словом, привилась и развилась высшая идея. А ведь были бы только высшие идеи, или начало высших идей, то прочее всё приложится, всё может перегореть и исправиться к лучшему. И вот этот факт народного сознания наши либералы (60-x годов хотят изо всей силы похоронить и - соединяются в таком случае с гонителями народа, с презирающими его, с теми, которые до сих пор наклонны считать его за податную единицу и только.
Точь-в-точь и с нашей интеллигентной молодежью. Поверьте безобразным фактам и скажете, как Кетчер в Москве, что молодежь гниет. Ничуть не бывало, она ищет правды, с смелостью русского сердца и ума, и лишь руководителей потеряли. Но этот вопрос наш насущный, об этом еще будет время говорить. А фактами я не смущаюсь, у меня свои наблюдения.
Может быть, Вы тоскуете в Анапе, но, по-моему, самое лучшее для дела это то, что порядочные и заключающие в себе жизнь люди не кучатся у нас по центрам, как, например, во Франции всё скучилось в Париже. Пусть сами набираются, разбиваясь по России, многообразного русского духа и к тому же исполняют собою долг пропагаторства. Этим ведь Россия живет.
Я до октября здесь, в Руссе. Отдыхаю и пишу пока роман и дальше еще не знаю, чем займусь зимой. В октябре определю.
Книги мои, имеющиеся в продаже, суть: "Бесы" - 3 р. 50 к., "Идиот" - 3 р. 50 к., "Преступление и наказание" - 3 р. 50 к. и "Подросток" - 3 р. 50 к. "Зап<иски> из М<ертвогоx д<ома>" 2 р. Всё вместе, стало быть, 16 р. Но я уступаю моим подписчикам 10 процентов. Значит, всё будет стоить 14 р. 40 к. Да сверх того пересылку беру на свой счет.
С искренним чувством уважения жму Вам руку и пребываю Вашим покорным слугою
Старая Русса, Ф. М<ихайлови>чу Достоевскому
Любезнейший Павел Александрович,
5 недель тому назад г-н Александр Александрович Рудин, по доброте своей ко мне, взялся тебе передать (и передал) 30 р. для оплаты экз<емпляров> "Дневн<ика>" и отвоза этих экземпляров в склад, и для взноса процентов по одному свидетельству на вещи, причем Анна Григорьевна убедительно просила тебя прислать в заказном письме сюда, в Старую Руссу, к нам и это свидетельство по оплате процентов, и прежние 2 свидетельства по заложенным билетам внутреннего займа, у тебя еще прежде находившиеся. На всё это, и на извозчика, и на пересылку у тебя из 30 руб. должны были оставаться деньги. И, однако же, ни слуху от тебя ни духу, и мы в беспокойстве. 2 недели тому назад Анна Григорьевна тебе писала, но ты не ответил. Вообще услуга была не велика, но ты рассудил уклониться. Мог бы сообразить, однако, что я немало для тебя услуг делал. Мог бы тоже сообразить, что ведь я впредь и себя могу считать уже избавленным навеки от всяких услуг после такого с твоей стороны поведения.
Прошу и требую теперь, непременно, чтобы ты передал Александру Александровичу, из рук в руки, все три находящиеся у тебя свидетельства как на заложенные вещи, так и на билеты внутрен<него> займа. Если же не заблагорассудишь, то я так не кончу, и поверьте, Павел Александрович, что для Вас будет весьма невыгодно, если я изберу известную мне дорогу для получения удовлетворения.
Надеюсь потому твердо, что ты исполнишь наконец поручение.
А засим имею честь быть
Многоуважаемый Виктор Феофилович!
Письмецо Ваше, за которое весьма благодарю, получил еще две недели назад и вот до сих пор как-то не собрался ответить, хотя каждый день хотел. Да и теперь напишу лишь две строчки, единственно, чтоб заявить Вам, что Вас люблю и о Вас не забыл иногда думать. Вы спрашиваете: что я не пишу, и почему обо мне не слышно? Но, во-первых, кроме Вас, и написать некому, а про Вас я и не знал (до письма Вашего), где Вы находитесь. - Да и писать мне почти вовсе нечего. Работаю роман, но дело идет как-то туго, и я только лишь в начале, так что я очень недоволен собой. Погода здесь была довольно дурная, а у меня было два припадка - вот и все мои новости. Кроме того: в Петербурге буду не раньше как через месяц, то есть к октябрю; во-первых, здесь работать лучше, во-вторых, воздух превосходный; в-третьих, погода поправилась и осень, кажется, будет хороша. Тем не менее убедительнейше прошу Вас черкнуть мне хоть раз из Петербурга с получением сего, потому что сижу здесь в уединении и пробиваюсь лишь газетами, которые страшно надоели. Спасибо, что уведомили об Аксакове, напишу ему непременно. Пишете, что убийц Мезенцова так и не разыскали и что наверно это нигилятина. Как же иначе? наверно так; но излечатся ли у нас от застоя и от старых рутинных приемов - вот что скажите! Ваш анекдот о том, как Вы послали Мезенцову анонимное письмо одесских социалистов, грозивших Вам смертию за то, что Вы против социализма пишете, - верх оригинальности. Вам ничего ровно не ответили, и письмо Ваше кануло в вечность - так, так! Кстати, убедятся ли они наконец, сколько в этой нигилятине орудует (по моему наблюдению) жидков, а может, и поляков. Сколько разных жидков было еще на Казанской площади, затем жидки по одесской истории. Одесса, город жидов, оказывается центром нашего воюющего социализма. В Европе то же явление: жиды страшно участвуют в социализме, а уже о Лассалях, Карлах Марксах и не говорю. И понятно: жиду весь выигрыш от всякого радикального потрясения и переворота в государстве, потому что сам-то он status in statu, составляет свою общину, которая никогда не потрясется, а лишь выиграет от всякого ослабления всего того, что не жиды. - Статьи нашей печати об убийстве Мезенцова - верх глупости. Это всё статьи либеральных отцов, несогласных с увлечениями своих нигилистов детей, которые дальше их пошли. Хоть и говорят они, что народ еще не заражен социализмом, но ни один из них не сознает значения этого факта, не преклоняется перед народом, а, напротив, по-прежнему отрицает его и возвышается над ним, гордясь своим европеизмом. Если б издавал "Дневник", написал бы кое-что.
Никак не думал, что Мещерский в Петербурге. Передайте ему, если увидите его, мой привет от чистого сердца. Не пишет ли он чего? Если пишет роман - пусть пишет с оглядкой, тщательно, не спешит на почтовых. При таком таланте, как у него, нельзя портить безнаказанно. В Петербурге ли Константин Петрович Победоносцев? Глубокий ему привет, если увидите его. Кто такой Н. Морской, печатающий в "Новом времени" роман: "Аристократия Гостиного двора"? Не Буренин ли? Прелестная вещица, хоть и с шаржем.
До свидания голубчик, крепко жму Вам руку.
Ваш искренний
Р. S. Жена благодарит за поклон и просит Вам поклониться.
Любезный брат Николай Михайлович,
Мы уже с неделю как приехали из Старой Руссы. Квартиру наняли: на углу Ямской и Кузнечного переулка (близ Владимирской церкви), дом № 2 и 5-й, квартира № 10. Приходи. У нас всё благополучно.
Твой брат
Милостивый государь Владимир Дмитриевич,
Сим честь имею Вас уведомить, что на продажу леса в Шейной порубке, в количестве 70 десятин, по восьмидесяти двум руб. пятидесяти коп. за десятину, я с моей стороны согласен.
Насчет же задатка покорнейше прошу Вас или выслать ко мне, или подождать, пока я буду в Москве (я буду или в ноябре или в декабре в начале). Но посылать г. Полякова нарочно, на мой счет, - для меня хлопотливо, тем более, что тут, да и при всем почти этом деле, г. Поляков не бог знает сколько участвовал своею деятельностию, так зачем же его еще беспокоить? Гонорар свой и всё ему следуемое он получит вернее, чем я что-нибудь со всего этого имения. - Во всяком случае, однако, скажу г. Полякову, и в случае, если присутствие его столь необходимо, то он и сам поедет, его никто не может сдержать.
Остаюсь с истинным уважением готовый к услугам Вашим
Сегодня, милый друг мой Аня, после самого мучительного путешествия прибыл в Москву. В вагонах, закупоренных, с гадчайшей вентиляцией, была такая духота, что думал умереть. Кроме того, закурили воздух так, что я кашлял всю ночь до надрыва. Ни на минуту нe заснул. Обессилел ужасно. Ночью холод и дождь повсеместный, всю дорогу, а в Тверской губернии мокрый снег. Здесь в Москве дождь и туман. Мрак ужасный. У нас в Петербурге только один день был такой скверный во весь октябрь, как сегодня здесь.
Остановился в "Европе", № комнаты 25. Оделся, умылся (в потопленном нумере) и поехал к Каткову. Не застал и не застал действительно, а не нарочно. Сказал, что буду сегодня вечером у него в 8 часов. Так как я сам назначил, что приеду, а не он звал, то боюсь, что, пожалуй, откажет и не примет. Бог их знает, какие у них в Москве порядки. Это было бы для меня унизительно, и я в настоящую минуту (6 часов пополудни) в самом скверном расположении духа.
Не застав Каткова, поехал к Соловьеву книгопродавцу. Не застал дома. Буду у него завтра. - Затем поехал к Любимову: не застал дома. Затем поехал к Рассохину. Сказал мне, что всей cуммы отдать мне не может, а отдаст лишь 20 р. А что если б я подождал денька два, то отдаст больше. Я сказал, что зайду 9 ноября.
Затем был у Кашкина. Этот был готов и выдал мне сейчас 65 р. 35 к. и объявил мне, что мы в расчете. Номеров же оставленных у него большая пачка. Обещался сам обшить в рогожу и прислать мне в №. Я попросил его сосчитать цену №. Он обещался приготовить всё через 2 дня. Таким образом твой счет: 213 р. А он отдал в разные сроки с теперешним 130 р. и говорит, что в расчете. Он твердо уверен, что по оценке оставшихся №№, они наверно окажутся не менее 83 р. Таким образом и выйдет твой счет, то есть 213 р.
Всё это, как кажется, люди хорошие, прекрасные и плательщики, только в деньгах нуждающиеся. Деликатность их побеждает, а неделикатность отвращает. Соловьев, конечно, особая статья, потому что он богат.
Затем был у Вари; поговорили. Ничего особенно любопытного.
Что ты, что детки? Спать хочу ужасно, до невероятности. Нервы расстроены. Еще больше расстроил, прочитав давеча в вагоне брошюру Цитовича. Дело его правое, но такого дурака я еще и не видывал. Вот не посылай дурака защищать правое дело, Измарал! Теперь на эту тему и писать более нельзя.
Обнимаю тебя, ангел мой, целую, ангельчиков тоже целую.
Надеюсь приехать как можно скорее. Скучно мне ужасно. Спать хочу ужасно.
Целую тебя 50 тысяч 335 раз. Столько же раз поцелуй за меня детей. Само собой разумеется, завтра опять напишу.
Твой весь
На конверте: В С.-Петербург. На углу Ямской ул. и Кузнечного переулка, дом № 2 и 5-й. № квартиры 10. (Близ Владимирской церкви)
Ее Высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской.
Милая и дорогая моя Аня, вчера ровно в 8 часов был у Каткова. Он меня уже ждал и принял превосходно и любезно, но видимо был занят. Я, впрочем, просидел с час. Говорил об романе. Он оставил рукопись и на мое сожаление, что многое (поправки) неразборчиво, отвечал, что он твой почерк умеет превосходно разбирать и что это самый лучший почерк. Затем сказал, что он всё это прочтет. "Ведь вы наверно у нас дней пяток али недельку пробудете". Таким образом, я вывожу, что мне надо будет, до того времени как он прочтет, и не беспокоить его, то есть не то чтоб он сам об этом намекнул, а мне-то самому кажется, что мне это будет приличнее, ибо, посещая его и на другой день, и на третий, как будто буду торопить его, сгорая нетерпением: что скажет он о моем произведении. Я оставил в Редакции мой адресс, так что если в эти два-три дня, пока я не буду ходить, ему понадобится мне сказать что-нибудь, то всегда можно будет мне дать знать (1) об этом. Во время моего посещения к нему входили все его дочери, сын его и кн<язь> Шаховской, муж его старшей дочери. Они приходили прощаться на ночь, но, видимо, желали меня видеть, а потому и просидели с полчаса. Все были очень милы, любезны и внимательны - особенно кн<язь> Шаховской и моя знакомая (эмская) дочка его, которая чрезвычайно похорошела. Прощаясь, я упомянул о деньгах. Он сказал, что конечно так, и очень можно, но что всех 2000 р. ему будет зараз выдать затруднительно, так как подписка еще не началась, а что не соглашусь ли я частями получить. Впрочем, прибавил он, если вам очень нужно, то я и разом выдам, но мне будет трудно. Я, разумеется, согласился частями, примерно 1000 р. теперь, а остальные (как он сам сказал) недельки через три. Теперь не знаю, как всё решится на деле. Мне грустно то, что я было хотел попросить та этот раз не две, а три тысячи, но так как он и на двух замялся, то я и спросил две. Ну вот ход дела: не знаю, хорошо ли это всё или нет. Во всяком случае надо подождать здесь в Москве дня три бесплодно, потом еще дня два получения денег, а мне ужасно скучно, Аня, так скучно, что я уж тоскую по вас.
Теперь вот что: так как он сам, несмотря на всю искреннюю любезность, меня на сегодня (8-е число) не пригласил обедать и так как не только не пригласил, а сам сказал об этих двух или трех днях жданья, не заботясь о том, что я в антракте буду делать, то я и решил окончательно не ездить сегодня поздравлять. Это значило бы просто заискивать у него. Не знаю, правильно ли я рассуждаю, но, однако, мне так окончательно показалось, и я не поеду.
Выспался я хорошо. Сегодня в 12 часов приходил Кашкин с визитом, принес экземпляры "Дневника" (обшитые рогожей) и письмо к тебе со счетом и просьбою о высылке экз<емпляров> всех моих сочинений. Письмо тебе привезу. Но его проверке своего счета с твоим выходит всей разницы всего на три рубля, причем он представил и причину этой разницы; всё увидишь из его письма к тебе, которое привезу.
Сегодня заеду к Соловьеву и, может быть, опять к Любимову.
Ну вот и всё. Жду твоего письма. Скучно мне очень. Погода скверная, сегодня, впрочем, дождя нет. Обнимаю тебя и детишек крепко. Как-то вы живете. Были бы здоровы. Читаю процессы по вечерам. Очень всё скучно. До свидания. Очень тебя люблю, ты мне снилась ночью. Перецелуй наших ангелов. Пусть не ссорятся. До свидания. Еще раз целую тебя бесконечно.
Твой весь
Завтра, вероятно, еще напишу.
Р. S. Кстати, вчера в 8-м часу, отправляясь к Каткову, понес и вчерашнее письмо к тебе, чтоб бросить по дороге в ящик. Шел дождик, и было очень грязно. На углу улицы, не найдя ящика, спросил у городового: где же ящик? Он ответил, что перенесен на ту сторону улицы (шагах в 40 от прежнего места). "Да пожалуйте письмецо, - вызвался он, - я его сейчас снесу и опущу". Я ему отдал письмо, и он дошел до ящика на моих глазах, а все-таки меня берет сомнение: ну как он не опустил, и ты не получила вчерашнего письма?
Нa конверте: В С.-Петербург. На углу Кузнечного переулка и Ямской ул., близ Владимирской церкви, дом № 2-й и 5-й, кварт. № 10.
Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской.
(1) было: ко мне прислать
Милый мой голубчик Аня. Вчера, отправив тебе письмо, уже в четвертом часу пополудни, пошел к книгопрод<авцу> Соловьеву. Застал его дома. Он приготовил счет и деньги. Что-то говорил мне весьма неясно о счете, и я его попросил лучше написать о всем тебе самой; выдал он мне 109 руб. 90 к. При этом на одно "Преступ<ление> и наказание" пришлось 87 р. Что же до "Бесов", то у него еще прежних своих есть, говорит он, экземпляров двести, так что он "сотенку бы и возвратил с удовольствием". "Мертвого же Дома" есть еще базуновского (доставшегося ему от Базунова) 300 экз<емпляров>. Был очень любезен и по обыкновению своему хитрил и путался. - Между прочим, сказал мне: "А у Михаила Никифоровича были с поздравлениями?". И когда я сказал, что нет, прибавил: "Как же это не сходить, там такой был съезд, молебен и проч. Как же это вам не сходить?". Я подумал: в самом деле, зайти поздравить можно, и пошел. Действительно, съезд был и продолжался. На этот раз меня прямо пригласили к хозяйке Софье Петровне. Она встретила меня необыкновенно любезно и даже не пустила в кабинет Каткова, а просила посидеть сначала у ней. Было в ее гостиной много гостей, ее дочери и проч. Дам, впрочем, одна или две, и то родственницы, а остальное всё мужчины и всё какие-то старички родственники (князь Шаховской, отец, например, (1) и другие). Я посидел с 1/2 часа, и она всё время со мной проговорила; сидела же нездоровая, в мигрени. Затем прошел в кабинет к Каткову. У него сидели тоже два каких-то светских московских старичка. И вдруг вошел сам генерал-губернатор кн. Долгорукий, в четырех звездах и с алмазным Андреем Первозванным. Раскланявшись сановито и с соблюдением всего своего сана (немного комическим) с Катковым, начал подавать руки гостям и первому мне. Тут Катков поспешил сейчас же сказать ему мое имя, и Долгорукий изволил вымолвить: "Как же, та-ка-я Зна-ме-ни-тость, гм, гм, гм" - решительно точно 40 лет назад, в доброе старое время. Затем происходил общий разговор, в котором Катков показал себя в высшей степени порядочным человеком, ибо, начав рассказ о приобретении им подмосковного имения, поминутно обращался от Долгорукова ко мне, несмотря на то, что я сидел несколько сзади Каткова, у окна. Посидев немного, я встал и простился. Катков проводил меня до дверей. К Софье Петровне я уже не заходил, а прошел другим ходом, между прочим, через столовую, и заметил, что стол накрыт не более как на 20 или даже на 18 кувертов. А так как только Каткова семейства садится за стол не менее 12 человек, то я и заключил, что званого обеда никакого нет, а обедают лишь ближайшие родственники. - Затем отправился (уже в 5-м часу) к Любимову. Того не застал, но встретила жена его, почти совсем еще моложавая дама (хотя есть взрослая уже дочь). Она меня удержала с попреками, зачем я еще вчера второй раз не зашел (как обещался было) и что она меня весь вечер ждала. Пришел затем Любимов, удивительно любезный. Говорили о романе. Катков непременно хотел сам читать, и как Любимов (еще 7-го числа вечером) ни упрашивал его дать ему прочесть, но Катков не согласился и оставил у себя, ему же сообщил и план романа и все, что я слегка, во время свидания, передал ему о романе. (Значит, интересуется очень.) Любимов обещал мне, по просьбе моей, ускорить чтение. "Я буду приставать к нему", - сказал он. - После того пристал ко мне, чтоб я остался обедать "чем бог послал". Я согласился. И вот не знаю, так ли они всегда обедают или был у них праздничный день (обедали кроме меня еще две дамы гостьи и один профессор Архипов): закуски, вина, 5 блюд, из которых живая разварная стерлядь по-московски. Если это каждый день у них, то, должно быть, хорошо им жить. Обед был очень оживленный. Любимов подтвердил, что у Катковых никакого званого обеда нет. Обед и разговор был очень оживлен, затем уже в 7 часов поехал к Елене Павловне и не застал ее дома. Узнал от детей Елены Павловны, что Машенька (Иванова) в Москве, и хочу непременно к ней сегодня съездить. Адрес же узнал уже сегодня от Вари, которая зашла ко мне в гостиницу. Вот и все, до сей минуты, мои здесь похождения. Завтра, может быть, еще напишу тебе. Но вот уже теперь 2 часа, а письма от тебя нету. Заеду, может быть, сегодня к Рассохину, а может, и завтра. По вечерам сижу в № и читаю процессы. Завтра собираюсь (2) пойти в Малый театр.
Беспокоюсь об Вас. Что-то ты, мой голубчик, и что-то детки? Хочется поскорей получить от вас письмецо. Не знаю, придется ли отправиться отсюда к вам в субботу (вероятно, нет), но не думаю, чтоб задержали дальше воскресения. Обнимаю вас всех и целую. Тебя особенно и деток особенно. Опять ты мне снилась во сне. До свидания, ангел мой.
Твой весь
Корректуры Любимов сам вызвался присылать ко мне в Петербург. Марковичу они посылают.
Очень целую тебя.
Р. S. Книгопродавцы все в восторге от нового журнала "Лилины выдумки", просят на комиссию, обещают большой успех. Передай обоим авторам и издателям и крепко их поцелуй.
На конверте: В С.-Петербург. На углу Ямской улицы и Кузнечного переулка, дом № 2-й и 5-й, квартира № 10 (близ Владимирской церкви)
Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской.
(1) было начато: и про<чие>
(2) было начато: хоч<у>
Дорогой мой голубчик Аня, вчера в 6 часов вечера получил твое милое письмецо, которое очень меня обрадовало и успокоило. Слава богу, что вы здоровы, деток поцелуй и поблагодари Лиличку за письмецо, а Федю за старание. Известие о Навроцком показывает разве то только, что они все-таки в своей "Русской речи" не будут моими явными ругателями. Что же до посещения Шера, то я к нему вероятно не поеду, потому что он все же не был у меня сам в Петербурге. Не знаю, впрочем. Времени-то у меня совсем мало, а то, может быть, заехал бы к Ольге Федор<ов>не Шер, что совсем уже другое дело. Но времени мало. Вчера заходил ко мне в 6 часов Любимов - отдать визит и кой о чем поговорить. Он сказал, что насчет денег всё решено. Катков передал ему рукопись, не успев прочесть всю, но перелистовав всю, он же (Любимов то есть) прочел 1-ю треть и нашел все очень оригинальным. Но скверно то, что выдача денег зависит главное от кассира ихнего, Шульмана, который всем командует, до такой степени, что и Катков у него насчет выдачей вообще в полной зависимости. Скажет "нет денег в кассе" и ничего не поделаешь. Тысяча, впрочем, будет, но хотелось бы мне, чтоб не задержали меня и чтоб выехать если не завтра, в субботу, то уж непременно бы в воскресенье. А тут еще, говорил Любимов, Катков захворал. Теперь час пополудни, и пойду сейчас к нему для окончательного решения. Затем схожу к Рассохину, у которого вчера быть не успел. Затем к Варе, которая звала к себе. Вчера же, узнав от Вари адресс Машеньки Ивановой, поехал к ней, не застал дома и узнал от детей, Оли и Наташи, что и Верочка только что приехала, с Юлей, из деревни на три дня в Москву и остановилась у Машеньки. Ее тоже не было дома. Сказав, что приеду вечером, поехал домой и после обеда отправился сперва к Елене Павловне, которую еще не видал, и, пробыв у ней с полчаса, поехал к Верочке. Там всех нашел в сборе и просидел у них до полночи. Верочка предобрая и премилая, она не знала о смерти Алеши. Итак, вот все мои дела. Вчера имел глупость взять билет в театр, на бенефис, идет комедия Островского в первый раз. - Итак, милый мой ангел, вероятно, выеду отсюда в воскресенье, хотя и желал бы завтра, в субботу. Целую тебя крепко. Больше не пиши писем. Лилю и Федю целую. Обнимаю всех, а с тобой хочется увидеться особенно поскорее сверх всех других причин. Во всяком случае, здесь мне очень скучно. Еще раз целую. Как вы живете? Здорова ли ты, ангел мой?
Твой вечный
На конверте: В С.-Петербург. На углу Ямской улицы и Кузнечного переулка, дом № 2-й и 5-й, квартира № 10 (близ Владимирской церкви)
Ее высокоблагородию Анне Григорьевне Достоевской.
Милый друг Аня, дела, кажется, совсем застряли и решительно не удаются. Дело в том, что Катков, кажется, серьезно расхворался. Вчера не мог принять меня и выслал сказать, чтоб я пожаловал денька через два. Если через два, то, значит, завтра, в воскресенье. (Конечно, он не отговаривается, а в самом деле болен.) Но в воскресенье у них всё в редакции заперто, и денежных выдач быть не может. Один из редакционных чиновников вышел ко мне и сказал, что Шульман (кассир) сам ко мне придет завтра (то есть сегодня) в гостиницу и принесет деньги. Я назначил час - но вот назначенный час прошел, и никого не было. Результат: если сегодня не получил денег, то завтра, по поводу воскресения, наверно не получу. Теперь недоумеваю, что делать: ехать ли опять в Редакцию? Но мне как-то стыдно приставать. Мелькает у меня мысль уехать без денег, написав Каткову письмо (если только нельзя увидеть его завтра лично), чтоб прислали деньги в Петербург. Но и это хорошо ли? Потому что, например, если я завтра в воскресенье выеду (сегодня-то уж никак нельзя) без денег, а они между тем могли бы выдать в понедельник, - то, значит, всего только дня не мог выждать. Совсем не знаю, как быть, и нахожусь в прескверном расположении Духа.
Вчера получил от Рассохина 25 р., - а "всей суммы отдать не могу". Заметил я некоторую даже грубость и фамильярность в его ответе. Я ему ничего не сказал.
Вчера был у Вари, а вечером в театре. Всё гадко. Скучно мне здесь, наконец, до нестерпимости. Вдобавок мокрый снег и сквернейшая погода. К тому же опять затянуло желудок, надо бы опять принять капсюлей, но и это неудобно.
Пишу наскоро. В Редакцию все-таки загляну. До свидания, милая моя. Только и думаю, что о тебе и о детках. Люблю вас очень. Поцелуй милых ангелов. Думаешь ли ты обо мне. Каждую ночь ты мне снишься.
Обнимаю крепко.
Твой весь
Все чиновники в Редакции Каткова ужасно обращаются свысока и небрежно со всеми. Я полагаю, что и Шульман даже важничает, хочет показать свою силу. Начинает мне это надоедать. А что если Катков в самом деле очень расхворается? Может повлиять и на всё дальнейшее.
М<илостивые> г<осуда>ри. Спешу заявить вам мое искреннее сожаление, что никак не мог явиться присутствовать (1) на музыкально-литературном вечере в пользу недостаточных студентов Вашего института. Доктор, как нарочно, отсоветовал мне выход из дому (2) еще на несколько дней. Убедительне<йше> прошу вас передать мое сожаление и многоуважаемым товарищам вашим, почтившим меня почетным билетом для входа на вечер. Мне слишком бы желательно было, чтобы они не усомнились в том, как высоко я ценю их лестное для меня внимание.
Прошу вас, м<илостивые> государи, принять уверения в моем искреннейшем к Вам уважении.
Вам совершенно преданный и слуга ваш
(1) вместо: явиться присутствовать - было: быть (2) было начато: со дво<ра>
Голубчик брат, посылаю тебе 7 рублей. Очень жалею, что ты всё хвораешь, я тоже. А между тем опять наступают беспокойства, работы. Целую тебя. Поправляйся и приходи. До свидания.
Брат твой
Поздравляю тебя с Новым Годом, любезнейший брат, и посылаю всё, что могу. Очень плохо у самого.
До свидания. Желаю здоровья. Сам я кашляю, как жид.
Твой весь
Прилагаю 7 руб.
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Завтра, то есть 31-го января, высылаю Вам продолжение романа моего ("Карамазовы"), книгу третью (всю). Этой книгой третьей заканчивается вся первая часть романа. Таким образом, первая часть состоит из трех книг.
Всего частей будет три и каждая часть будет соответственно делиться на книги, а книги на главы.
В этой третьей книге всего восемьдесят восемь моих полулистков, что и составит, кажется, ровно 5 1/2 листов "Русского вестника".
Таким образом, вся 1-я часть романа будет содержать в себе от 13-ти до 14-ти печатных листов "Русского вестника".
Вместе с сим, многоуважаемый Николай Алексеевич, спешу Вас заранее предупредить, что на мартовскую книжку "Русского вестника" я ничего не могу (не в силах) прислать, так что печатание 2-й части начнется с 4-й, то есть с апрельской, книжки "Русского вестника", и эту вторую часть я тоже (1) напечатать желал бы не прерывая, до самого ее окончания.
С чрезвычайным нетерпением буду ожидать из редакции корректур 2-й части. Все корректуры буду теперь высылать заказными.
(NВ. Третью часть романа высылаю теперь тоже в заказном пакете, равно как и это письмо.)
Так ли я адресую, и хорошо ли, что я слишком подробно прибавляю в адрессе: "На Страстной бульвар" и т. д.?
Я до сих пор в чрезвычайном беспокойстве: дошли ли до Вас все высылки корректур первой части? Только одну последнюю корректуру, после Вашей телеграммы, я выслал заказною. Первые же три отослал не заказными. Это меня чрезвычайно беспокоит: там было немного поправок, но они существенные.
Итак, с нетерпением жду корректур этой третьей, высылаемой теперь книги. Кстати: убедительнейше прошу Вас напечатать эту третью книгу (5 1/2 листов) в февральском № "Русского вестника" всю, без перерыва, не дробя, например, на март, в который я не могу дать текста. Совершенно нарушится гармония и пропорция художественная.
Я же эту третью книгу, теперь высылаемую, далеко не считаю дурною, напротив, удавшеюся (простите великодушно маленькое самохвальство. Вспомните ап<остола> Павла: "Меня не хвалят, так я сам начну хвалиться").
Убедительнейше прошу Вас передать глубочайшее мое уважение Вашей супруге.
Засим примите и Вы уверение в моем уважении и лучших к Вам чувствах.
Ваш слуга
(1) далее было: хочу
(Черновой набросок начала письма)
Многоуважаемый Константин Петрович.
Во-первых, благодарю Вас очень за уведомление о прибытии М. Н. Каткова.
Многоуважаемый Виктор Павлович,
Я с величайшим удовольствием готов читать в пятницу, если Вам понадоблюсь, о чем и спешу уведомить. Но что читать? Этого я еще не решил (не успел). Впрочем, если публика Ваша будет новая, то есть другие люди, а не прежние разберут билеты - то почему же не повторить того, что читал 9-го марта?
Или надо цензору заранее представить, на случай, если что другое? Если же цензору не надо, а для публикации нужно точное наименование читаемого, то можно просто написать: Рассказ или отрывок из романа, или как-нибудь в этом роде, без точного определения до времени. Впрочем, как Вам угодно. Я постараюсь что-нибудь надумать и выбрать из прежде (1) изданного. Но если б можно, повторяю, тот рассказ под секретом, который я уже читал, то было бы всего покойнее. Примите уверение в моем уважении.
Ваш покорный слуга
(1) далее было начато: напеч<атанного>
Милостивая государыня, многоуважаемая Ольга Алексеевна,
Когда я прибыл в "Евр<опейскую> гостиницу" (ровно в 3 часа), то швейцар сказал мне прямо, что Вас нет дома, что Вы выехали. Отдавая билетик мой, я еще раз спросил - и он опять ответил мне то же самое. Наконец, уходя, никак не доверяя словам швейцара, спросил его в третий раз, настоятельно: не ошибся ли он? И он в третий раз и уже с грубостию ответил мне: "Сказано, что нет, значит нет". - Всё это пишу в такой подробности, чтоб Вы не подумали как-нибудь, что я осведомился небрежно, поверил первому слову и т. д. Сожалею чрезвычайно, что именно во вторник я совершенно весь день не принадлежу себе, а потому Вашим добрым и любезным приглашением воспользоваться никак не могу. К тому же нахожусь в нравственной тревоге: всю эту неделю я буду занят бог знает чем - выездами, повторениями чтений и проч., тогда как надо писать и писать и готовить обещанное к сроку. Но не могу и представить себе, чтоб мы с Вами еще раз не увиделись. Верьте искренности моих чувств и моей к Вам преданности, равно как и глубочайшего уважения - Ваш всегдашний слуга
На конверте: Ее превосходительству Ольге Алексеевне Новиковой. Европейская Гостиница № кв. 113. Михайловская улица)
Многоуважаемый Виктор Феофилович,
Вчера получил Ваше письмо. Вы в скверном расположении духа, не давайте себя убивать обстоятельствами. Поверьте, что всё перемелется - мука будет. То, что Вы пишете на счет Михаила Никифоровича, даже и невероятно. Тут что-нибудь другое, какое-нибудь недоразумение. Если б он раздумал и не захотел принять Ваших просьб или предложений, то так бы и известил Вас, а не уклонялся бы. - А потому до разъяснения дела нельзя ничего сказать.
"Братья Карамазовы" производят здесь фурор - и во дворце, и в публике, и в публичных чтениях, что, впрочем, увидите из газет ("Голос", "Молва" и проч.). До свидания, спешу ужасно, ибо очень занят. Постарайтесь получить ответ от М<ихаила> Н<икифорови>ча. Теперь, конечно, может быть, скоро воротитесь. Если получите от Петрова и если эти деньги могли бы Вам послужить (для выезда), то располагайте ими, могу Вас ими ссудить на время. Вам совершенно преданный
Ваше императорское высочество,
Я в высшей степени несчастен, будучи поставлен в совершенную невозможность исполнить желание Ваше и воспользоваться столь лестным для меня предложением Вашим. Завтра, в пятницу, 16 марта, в 8 часов вечера, как нарочно, назначено чтение в пользу Литературного фонда.
Билеты были разобраны публикою все еще прежде объявления в газетах, и если б я не мог явиться читать объявленное в программе чтения учредителями фонда, то они, из-за моего отказа, принуждены бы были воротить публике и деньги.
Повторяю Вам, Ваше высочество, что чувствую себя совершенно несчастным. Я со счастьем думал и припоминал всё это время о Вашем приглашении прибыть к Вам, высказанное мне у его императорского высочества Сергея Александровича, и вот досадный случай приготовил еще такое горе! Простите и не осудите меня. Примите благосклонно выражение горячих чувств моих, а я остаюсь вечно и беспредельно преданный Вашему императорскому высочеству покорный и всегдашний слуга Ваш
Ваше императорское высочество,
Завтра в 9 1/2 часов буду иметь счастье явиться на зов Вашего высочества.
С чувством беспредельной преданности всегда пребуду Вашего высочества вернейшим слугою
Многоуважаемая Ольга Алексеевна,
Насчет "Русской речи" могу сообщить лишь то, что знаю, знаю же обстоятельно весьма лишь немногое. Навроцкий настоящий редактор-издатель, единственный (кажется) собственник журнала и уже несомненно главный и автономный распорядитель. До начала журнала, когда я с ним виделся и говорил, хоть и видел в нем человека не тупого, но никак не мог сообразить: для чего ему надо издавать журнал? Теперь же понимаю, в чем дело: он сам оказался стихотворцем и писателем драм в стихах, и, мне кажется, он (1) решился даже рискнуть капиталом, чтоб видеть собственные свои сочинения в печати. Человек он, говорят, честный, но с великим самомнением и судит сотрудников своих даже свысока. Мне сообщили заверно, что он отверг 3 стихотворения Фета и не напечатал их потому, что они "безграмотны" (1) Jalousie de mйtier, должно быть. Входить в сношения нужно с ним прямо. Статья Данилевского появилась у него, конечно, случайно, но Градовский и Ев. Марков считаются постоянными сотрудниками. Статья Градовского не обстоятельна, сущности дела он не понимает, но полезна, говоря относительно. Статьи же Ев. Маркова, по-моему, на этот раз плоховаты. Насчет повести "Ненастье" ничего не знаю, потому что до сих пор не читал, но слышал и здесь благоприятные отзывы. Вообще же журнал не возбудил здесь (кроме статей Данилевского и Градовского) никакого эффекта. Вот всё, что могу сообщить, но пока пусть это между нами. Я с Навроцким встречаюсь в домах (у Философовой, у гр. Толстой) и не желал бы, чтоб до него дошли мои откровенные мнения, хотя в журнале его никогда ничего не напечатаю.
Вашу статью прочел с великим удовольствием, хотя и не всё в ней развито (по краткости), но тон именно такой, как надо Почаще бы им (англичанам и европейцам) читать в этом роде.
Поздравляю Вас с наступающим праздником.
Как отвратительно, что кутаисских жидов оправдали. Тут несомненно они виноваты. Я убежден из процесса и из всего, и из подлой защиты Александрова, который замечательный здесь негодяй - "адвокат нанятая совесть".
До свидания, кажется, буду в Москве весной и не премину засвидетельствовать Вам мое уважение искреннее.
С которым и пребываю Вам совершенно преданный
На конверте: В Москву Трубный переулок близ Поварской, дом Новикова.
Ее превосходительству Ольге Алексеевне Новиковой.
(1) далее было: из тех, который
(Черновой набросок начала письма)
Многоуважаемый Николай Алексеевич,
Христос воскресе прежде всего. Желаю Вам (1) встречать этот праздник еще <много лет> (2)
(1) далее было: конечно <?>
(2) текст обрывается
Слышал от К. П. Победоносцева о Вашем прибытии. Хотел сказать Вам 2 слова о чрезвычайно для меня важном. Главное - уезжаю завтра, в 10 часов вечера в Старую Руссу. Буду завтра дома от 2-х до 3-х. Еще дома каждодневно от 6 до 7. Если нельзя Вам ко мне, то не дадите ли знать по городской почте, когда я завтра мог бы застать Вас.
Ваш весь
Кузнечный переулок, дом № 5, кв. 10, близ Владимирской церкви.
Милостивый государь
многоуважаемый Николай Алексеевич,
Благодарю Вас чрезвычайно за Ваше письмецо. Но я рассудил (по моим обстоятельствам), что лучше Вам ответить уже в Москву. Я о многом хотел тогда с Вами переговорить, но теперь лишь об одном, об главном: дело в том, что с матерьялом для майского № "Русского вестника" я несколько принужден запоздать и, будучи из-за этого в беспокойстве, нахожу необходимым Вас об этом уведомить. Вышлю я (постараюсь изо всех сил) к 10-му мая, но, может быть, и к 15-му (ни за что уже не позже). Боюсь, возможно ли это будет согласить с Вашими расчетами по изданию? Может быть, пришлю часть (половину, например) и раньше 15-го. Думаю, что так. Дело в том, что теперь для меня кульминационная точка романа. Надо выдержать хорошо, а для этого не слишком спешить. На май будет листа три (может быть, больше). Во всяком случае, всё, что будет теперь следовать далее, будет иметь, для каждой книжки, как бы законченный характер. То есть как бы ни был мал или велик отрывок, но он будет заключать в себе нечто целое и законченное.
При отсылке к Вам текста для майского № напишу Вам кое-что еще, из того, что теперь меня очень заботит.
Убедительнейше прошу Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич, передать многоуважаемому Михаилу Никифоровичу чрезвычайное сожаление мое о том, что я послужил как бы причиною его трудной и мучительной, должно быть, болезни. В газетах я прочел, что он, посещая меня, оступился на лестнице в мою квартиру. Мне очень, очень это больно. Как его здоровье теперь? Пишут, что ему легче. Очень бы рад был, если это так.
Не мое конечно дело, но есть некто Пуцыкович, бывший редактор "Гражданина". Он пишет мне из Берлина удивительные письма, говорит, что ему обещал Михаил Никифорович какую-то работу и вот теперь он в нищете и в отчаянии. Человек он, однако же, весьма благонадежный по образу мыслей, (1) то есть убеждений... Не мое, впрочем, это дело и душевно извиняюсь, что об нем напоминаю.
Примите искреннее уверение в моем глубочайшем уважении.
Преданный Вам
(1) было начато: и хорошего обр<аза мыслей>
Многоуважаемый и любезнейший Виктор Феофилович,
Не ответил Вам ничего до сих пор в Берлин за сборами в Старую Руссу, из-за которых запустил и доставку романа в "Русский вестник". Запоздал ужасно и на этот месяц отделаюсь не раньше 15 мая, тогда и напишу Вам еще, а теперь лишь несколько строк, чтоб Вы не подумали, что я Вас забыл. Напротив, Вы у меня чуть не каждый день в уме. Раздумываю о Вашем шаге и ужасно ему удивляюсь. То-то вот и есть, что Вы ничего точного не пишете, из чего заключаю, что и в самой теперешней Вашей судьбе есть неточность ужасная. Например, Вы не объяснили до сих пор, с какими средствами Вы отправились за границу, что у Вас было в кармане и что в надеждах? Во-вторых: какие надежды? Если обещал Вам что-нибудь Катков, то что именно? И наконец, обещал ли что действительно или всё только в одном предположении. Не зная всего этого, нельзя и судить о Вашем положении. Я вот хотел было написать Каткову и напомнить об Вас, но как я сделаю, ничего не зная? Корреспондент ли Вы его или нет? Вы пишете, что уже отправили в "Московские ведомости" кое-что из Берлина, но не было напечатано. Тут самое важное: формальный ли Вы корреспондент "Московских ведомостей" по уговору или послали корреспонденцию, как всякий частный человек, которому вздумалось бы написать что-нибудь? Всё это время Катков был очень болен, карбункул на коленке, который ему взрезали и который он получил при падении на лестнице моей квартиры, когда делал мне визит в Петербурге. Понятно, что в это время ему могли и не доставлять Вашу корреспонденцию из Берлина, распорядители же "Московских ведомостей" без Каткова могли Вас принять лишь за частное лицо, да и корреспонденции Вашей, может быть, не читали. Катков же напечатал в "Московских ведомостях", что по болезни его прекращаются на время в его газете передовые статьи. Естественно, что тут Ваши корреспонденции просто не дошли до него, да и слух об Вас исчез, да и письма Ваши, должно быть, распечатывались другими, потому что он, по болезненному состоянию, ничего, должно быть, не читал. Я написал об Вас недавно Любимову два словечка: нельзя ли, дескать, напомнить Михаилу Никифоровичу, но написал чуть-чуть, осторожно, потому, что писал не самому Каткову. - Теперь о Ваших намерениях. Начать вроде листков в Берлине "Гражданин" действительно очень недурная мысль, но начать менее чем с 600 талеров в кармане нельзя, и потом, как же будет доходить в Россию? Тут цензура, да и публика сначала будет очень остерегаться. К тому же Вам нельзя миновать прежних подписчиков, надо разослать и им. Одним словом, напишите мне что-нибудь, напишу и я Вам что-нибудь, и если начнете что-нибудь, то пришлю, может быть, Вам статейку для начала. Но до 15-го числа теперь решительно не имею времени ни говорить, ни судить. Положение Ваше беспокоит меня до крайности. Напишите хоть Юлие Денисовне (но не требуйте у ней ничего <?>). Напишите еще письмо Каткову (почетче пишите, ему некогда долго разбирать почерк). Жена Вам очень кланяется. Мы с ней много раз о Вас говорили. Адресс мой: Старая Русса, Ф. М-чу Достоевскому, и только. Посылаю Вам 15 руб., дойдут ли? До свидания, обнимаю Вас, крепко жму Вашу руку.
Р. S. A ведь может случиться, что я поеду в Эмс, в июле например; тогда в Берлине наверно увидимся.
О теперешних событиях пока ничего не напишу.
Р. S. Насчет обещанной статьи скажу Вам, что мне надо знать в точности время появления Вашего первого №; тогда и пришлю статью по поводу чего-нибудь текущего. - Но если я пришлю статью, то очень попрошу Вас по крайней мере в первых нумерах не отвечать "Голосу" и другим по поводу "Карамазовых" и проч. Ибо мне кажется неприличным, чтоб явилось в № моя статья и ругань за меня. Надо повременить. "Голосу" я отвечу и сам, но лишь осенью, когда узнаю в точности, кто писал. Это мне очень нужно для характера ответа. - Хорошо бы было, если б Вы с первого № имели средства открыть отдел под названием: "Из жизни русских за границею". Сообщение сведений из их жизни, из их апатического отношения к России, лени, нигилизма, индифферентизма и проч. и, главное, частной жизни - было бы очень здесь любопытно и уж как бы взволновало и заинтересовало самих заграничных русских: ужасно стали бы подписываться. Но для этого надобно корреспондентов, сотрудников, иль самому проехаться по Германии, по водам и проч., так что дело трудное. Если будете писать о нигилистах русских, то, ради бога, не столько браните их, сколько отцов их. Эту мысль проводите, ибо корень нигилизма не только в отцах, но отцы-то еще пуще нигилисты, чем дети. У злодеев наших подпольных есть хоть какой-то гнусный жар, а в отцах - те же чувства, но цинизм и индифферентизм, что еще подлее. До свидания, голубчик, крепко жму Вам руку, жена Вам очень кланяется. Не знаю, поеду ли в Эмс. Если поеду, то во второй половине июля. Новый адресс Ваш Любимову сообщаю. В ответ о многом бы хотел написать, но ни места, ни времени. Простите, напишу еще, верьте, что люблю Вас.
Милостивый государь
многоуважаемый Николай Алексеевич,
Сегодня выслал на Ваше имя в редакцию "Р<усского> вестника" два с половиною (minimum) текста "Братьев Карамазовых" для предстоящей майской книги "Р<усского> в<естни>ка".
Это книга пятая, озаглавленная "Pro и contra", но не вся, а лишь половина ее. 2-я половина этой 5-й книги будет выслана (своевременно) для июньской книги и заключать будет три листа печатных. Я потому принужден был разбить на 2 книги "Р<усского> в<естни>ка" эту 5-ю книгу моего романа, что, во-1-х). Если б даже и напряг все усилия, то кончил бы ее разве к концу мая (за сборами и переездом в Старую Руссу - слишком запоздал), стало быть, не получил бы корректур, а это для меня важнее всего; во-2-х) Эта 5-я книга, в моем воззрении, есть кульминационная точка романа, и она должна быть закончена с особенною тщательностью. Мысль ее, как Вы уже увидите из посланного текста, есть изображение крайнего богохульства и зерна идеи разрушения нашего времени в России, в среде оторвавшейся от действительности молодежи, и рядом с богохульством и с анархизмом опровержение их, которое и приготовляется мною теперь в последних словах умирающего старца Зосимы, одного из лиц романа. Так как трудность задачи, взятой мною на себя, очевидна, то Вы, конечно, поймете, многоуважаемый Николай Алексеевич, и извините то, что я лучше предпочел растянуть на 2 книги, чем испортить кульминационную главу мою поспешностью. В целом глава будет исполнена движения. В том же тексте, который я теперь выслал, я изображаю лишь характер одного из главнейших лиц романа, выражающего свои основные убеждения. Эти убеждения есть именно то, что я признаю синтезом современного русского анархизма. Отрицание не бога, а смысла его создания. Весь социализм вышел и начал с отрицания смысла исторической действительности и дошел до программы разрушения и анархизма. Основные анархисты были, во многих случаях, люди искренно убежденные. Мой герой берет тему, по-моему, неотразимую: бессмыслицу страдания детей и выводит из нее абсурд всей исторической действительности. Не знаю, хорошо ли я выполнил, но знаю, что лицо моего героя в высочайшей степени реальное. (В "Бесах" было множество лиц, за которые меня укоряли как за фантастические, потом же, верите ли, они все оправдались действительностью, стало быть, верно были угаданы. Мне передавал, например, К. Н. Победоносцев о двух, трех случаях из задержанных анархистов, которые поразительно были схожи с изображенными мною в "Бесах".) Всё, что говорится моим героем в посланном Вам тексте, основано на действительности. Все анекдоты о детях случились, были, напечатаны в газетах, и я могу указать, где, ничего не выдумано мною. Генерал, затравивший собаками ребенка, и весь факт - действительное происшествие, было опубликовано нынешней зимой, кажется, в "Архиве" и перепечатано во многих газетах. Богохульство же моего героя будет торжественно опровергнуто в следующей (июньской) книге, для которой и работаю теперь со страхом, трепетом и благоговением, считая задачу мою (разбитие анархизма) гражданским подвигом. Пожелайте мне успеха, многоуважаемый Николай Алексеевич.
Корректур жду с превеликим нетерпением. Адресс: Старая Русса, Ф. М-чу Достоевскому.
В посланном тексте, кажется, нет ни единого неприличного слова. Есть лишь одно, что ребеночка 5 лет мучители, воспитавшие его, за то, что она не могла проситься ночью, обмазывали ее же калом. Но это прошу, умоляю не выкидывать. Это из текущего уголовного процесса. Во всех газетах (всего 2 месяца назад, Мекленбург, мать - "Голос") сохранено было слово кал. Нельзя смягчать, Николай Алексеевич, это было бы слишком, слишком грустно! Не для 10-летних же детей мы пишем. Впрочем, я убежден, что Вы и без моей просьбы сохранили бы весь мой текст.
Еще об одном пустячке. Лакей Смердяков поет лакейскую песню, и в ней куплет:
Песня мною не сочинена, а записана в Москве. Слышал ее еще 40 лет назад. Сочинилась она у купеческих приказчиков 3-го разряда и перешла к лакеям, никем никогда из собирателей не записана, и у меня в первый раз является.
Но настоящий текст куплета:
А потому, если найдете удобным, то сохраните, ради бога, слово "царская" вместо "славная", как я переменил на случай. (Славная-то само собой пройдет.)
Каково здоровье Михаила Никифоровича? Будьте так добры, передайте ему мое наиглубочайшее уважение.
Свидетельствую мое почтение Вашей супруге.
Примите, многоуважаемый Николай Алексеевич, искреннее уверение в самых лучших моих к Вам чувствах.
Ваш покорный слуга
Р. S. Нельзя ли включить на последней странице извещение: Окончание 5-й книги "Pro и contra" в следующем № 6.
На июньскую книжку пришлю текст к 10-му июня (самое позднее), а то и раньше того. Таким образом войду в сроки и буду присылать еще ранее 10-го числа каждого месяца. Буду печатать каждый месяц без перерывов.
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Я хоть и откладывал до сих пор расчет с "Р<усским> вестником", так как с самого начала забрал вперед, но теперь крайние обстоятельства заставляют меня поневоле Вас обеспокоить моею просьбою, что мне очень неприятно, ибо рассчитывал сделать это гораздо позже. Счеты наши, к счастью, очень просты, многоуважаемый Николай Алексеевич: я печатаюсь по 300 р. за лист, забрал же вперед всего-навсе 4000 р., таким образом, если сосчитать всё напечатанное, по листам и по страницам, то выйдет уже излишек против 4000 р., уже заработанный, и это я считаю лишь по отпечатанному. Два же с половиною листа (печатных) тексту, доставленных с неделю назад для текущей майской книжки, в счет не вошли.
Но беда в том, что мне теперь нужны деньги опять значительные, но менее 2000 р., как и в прошлом году. (NВ. Заметьте, что к 10 июня я вышлю тексту уже на июньский №, и тогда выйдет заработанного мною уже более чем на 2000 р.) Вот почему и обращаюсь к Вам с просьбою выслать мне сюда, в Старую Руссу (Ст<арая> Русса, Ф. М. Достоевскому), эти 2000 р., чем крайне обяжете. Вверяю себя вполне Вашему ко мне благорасположению, которое не раз изведал. Хотел было кряду написать и Михаилу Никифоровичу, но боюсь обеспокоить, а потому и решился поручить все эти заботы Вашему доброму посредничеству.
Примите, многоуважаемый Николай Алексеевич, искреннейшее уверение в моем полнейшем уважении и преданности.
Ваш всегдашний слуга
Р. S. Текст на июньский № прибудет в редакцию к
10-му июня, ни минуты позже. Жду корректур.
Милостивый государь, дорогой и многоуважаемый Константин Петрович,
Хоть сегодня всего лишь 19 мая, но письмо мое дойдет к Вам не ранее 21-го, а потому и спешу поздравить Вас с днем Вашего Ангела. Кстати, припоминаю, что ровно год назад я был у Вас в этот день утром, и, кажется мне, что прошло тому всего каких-нибудь недели две-три, много месяц, - до того непозволительно быстро идет и уходит наше время!
Вот уже месяц, как я здесь, совершенно один с семейством и никого почти не видал. Погода была в большинстве хорошая, здесь давно уже отцвели черемуха и яблони и в полном цвету сирень. Я сидел и работал, но сделал не так много, отослал, однако же, половину книги (2 1/2 листа) на майскую книгу "Р<усского> в<естни>ка", но сижу жду корректуры и не знаю, что будет. Дело в том, что эта книга в романе у меня кульминационная, называется "Pro и contra", а смысл книги: богохульство и опровержение богохульства. Богохульство-то вот это закончено и отослано, а опровержение пошлю лишь на июньскую книгу. Богохульство это взял, как сам чувствовал и понимал, сильней, то есть так именно, как происходит оно у нас теперь в нашей России у всего (почти) верхнего слоя, а преимущественно у молодежи, то есть научное и философское опровержение бытия божия уже заброшено, им не занимаются вовсе теперешние деловые социалисты (как занимались во всё прошлое столетие и в первую половину нынешнего). Зато отрицается изо всех сил создание божие, мир божий и смысл его. Вот в этом только современная цивилизация и находит ахинею. Таким образом льщу себя надеждою, что даже и в такой отвлеченной теме не изменил реализму. Опровержение сего (не прямое, то есть не от лица к лицу) явится в последнем слове умирающего старца. Меня многие критики укоряли, что я вообще в романах моих беру будто бы не те темы, не реальные и проч. Я, напротив, не знаю ничего реальнее именно этих вот тем...
Послал-то я, послал, а между тем мерещится мне, вдруг возьмут да и не напечатают в "Р<усском> в<естни>ке" почему-либо.
Но об этом довольно. Что у кого болит, тот о том и говорит.
Читаю здесь газеты и ничего не пойму. Просто ни об чем не пишут. Вчера только прочел в "Новом времени" о распоряжении министра народного просвещения, чтоб преподаватели опровергали в классах социализм (а стало быть, входили бы с воспитанниками в препирательства?). Идея до того опасная, что и представить себе нельзя.
Здесь, когда я приехал, разговаривали об офицере Дубровине (повешенном) здешнего Вильманстрандского полка. Он, говорят, представлялся сумасшедшим до самой петли, хотя мог и не представляться, ибо бесспорно был и без того сумасшедший. Но вот как начнешь судить по стоящему перед глазами примеру, то в сотый раз поражаешься двумя фактами, которые у нас ни за что не хотят измениться. А именно: взяв в объект хотя бы лишь один полк Дубровина, а с другой стороны - его самого, то увидишь такую разницу, как будто бы существа с разнородных планет, между тем Дубровин жил и действовал в твердой вере, что все и весь полк вдруг сделаются такими же, как он, и только об этом и будут рассуждать, как и он. - С другой стороны, мы говорим прямо: это сумасшедшие, и между тем у этих сумасшедших своя логика, свое учение, свой кодекс, свой бог даже и так крепко засело, как крепче нельзя. На это не обращают внимания: пустяки, дескать, не похоже ни на что, значит, пустяки. Культуры нет у нас (что есть везде), дорогой Константин Петрович, а нет - через нигилиста Петра Великого. Вырвана она с корнем. А так как не единым хлебом живет человек, то и выдумывает бедный наш бескультурный поневоле что-нибудь пофантастичнее, да понелепее, да чтоб ни на что не похоже (потому что, хоть всё целиком у европейского социализма взял, а ведь и тут переделал так, что ни на что не похоже).
Вот и четыре страницы, и представьте, дорогой Константин Петрович, написал Вам именно то, о чем не хотел писать! Но нечего делать. Крепко жму Вам руку и шлю самые искренние пожелания Вам всего лучшего и долгих, долгих лет. Мне приятно теперь, что Вы эти слова мои получите и прочтете.
Если напишете мне хоть полсловечка, то сильно поддержите дух мой. Я и зимой к Вам приезжал дух лечить.
Пошли же Вам бог спокойствия мысли - больше этого пожелания я не знаю, чего бы еще можно пожелать человеку в наши дни.
Многоуважаемой супруге Вашей глубокий мой поклон.
Вам совершенно преданный всегдашний слуга Ваш
Адресс мой: Старая Русса Ф. М-чу Достоевскому.
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Третьего дня я отправил в редакцию "Русского вестника" продолжение "Карамазовых" на июньскую книжку (окончание 5-й главы "Pro и contra"). В ней закончено то, что "говорят уста гордо и богохульно". Современный отрицатель, из самых ярых, прямо объявляет себя за то, что советует дьявол, и утверждает, что это вернее для счастья людей, чем Христос. Нашему русскому, дурацкому (но страшному социализму, потому что в нем молодежь) указание и, кажется, энергическое: хлебы, Вавилонская башня (то есть будущее царство социализма) и полное порабощение свободы совести - вот к чему приходит отчаянный отрицатель и атеист! Разница в том, что наши социалисты (а они не одна только подпольная нигилятина, - Вы знаете это) сознательные иезуиты и лгуны, не признающиеся, что идеал их есть идеал насилия над человеческой совестью и низведения человечества до стадного скота, а мой социалист (Иван Карамазов) - человек искренний, который прямо признается, что согласен с взглядом "Великого Инквизитора" на человечество и что Христова вера (будто бы) вознесла человека гораздо выше, чем стоит он на самом деле. Вопрос ставится у стены: "Презираете вы человечество или уважаете, вы, будущие его спасители?".
И всё это будто бы у них во имя любви к человечеству: "Тяжел, дескать, закон Христов и отвлеченен, для слабых людей невыносим" - и вместо закона Свободы и Просвещения несут им закон цепей и порабощения хлебом.
В следующей книге произойдет смерть старца Зосимы и его предсмертные беседы с друзьями. Это не проповедь, а как бы рассказ, повесть о собственной жизни. Если удастся, то сделаю дело хорошее: заставляю сознаться, что чистый, идеальный христианин - дело не отвлеченное, а образно реальное, возможное, воочию предстоящее, и что христианство есть единственное убежище Русской Земли ото всех ее зол. Молю бога, чтоб удалось, вещь будет патетическая, только бы достало вдохновения. А главное - тема такая, которая никому из теперешних писателей и поэтов и в голову не приходит, стало быть, совершенно оригинальная. Для нее пишется и весь роман, но только чтоб удалось, вот, что теперь тревожит меня! Пришлю же непременно на июльскую книгу, и тоже 10-го июля, не позже. В этом постараюсь изо всех сил.
Получил Ваше письмо, многоуважаемый Николай Алексеевич, насчет высылки денег и жду с нетерпением обещанной тысячи. Нахожусь почти без денег, а занимать не желал бы. А потому чрезвычайно прошу выслать эту тысячу рублей как можно скорее, если возможно, то нимало не медля, потому что настоятельно нужно.
Где проживает Михаил Никифорович, в Москве или в именье, и как его здоровье? Передайте ему от меня горячий привет и поклон.
А теперь, если у Вас есть ко мне хотя бы некоторое дружелюбие (сужу по тому, как мы виделись и говорили), то не сделаете ли мне, если можете, одно одолжение, уважаемый Николай Алексеевич. Я Вам писал как-то раз вскользь о Пуцыковиче, бывшем издателе "Гражданина". Он писал мне, что Михаил Никифорович обещал ему высылать что-то помесячно за корреспонденции в Берлин. Между тем он дошел теперь (пишет мне) до самой крайней нищеты в Берлине. Человек же он весьма и весьма недурной. Теперь он остановился на мысли, с виду рискованной, но, право, недурной - издавать "Гражданин" в Берлине помесячно, выпусками книжками. Хочет рискнуть печатать в кредит, потому что даже и на еду у него денег нет. Подлости он не напишет никогда, а лишний орган русский, хотя бы и за границей издаваемый, в хорошем направлении - дело недурное. Если б возможно было его поддержать, хотя бы чем-нибудь самым малым (буквально), какой-нибудь сотней или двумя рублей, то он издал бы первый №, а там бы можно было посмотреть, что из этого выйдет. Его бы можно было руководить и направлять. Надеется он на подписку, хотя бы сначала и малую. Я Вас просил бы убедительнейше лишь о том, чтоб Вы, переговорив с Михаилом Никифоровичем, сообщили мне: каков его взгляд на Пуцыковича и правда ли что Михаил Никифорович обещал ему высылать помесячно (за корреспонденции) некоторую сумму в Берлин? По крайней мере, он сам мне положительно это писал. Жду Вашего сообщения об этом. Пожалуйста, добрейший Николай Алексеевич, урвите время и черкните мне хоть 2 словечка о сем предмете. Этот Пуцыкович мне жалок, и я его несколько люблю. Сам же он погибает и почти в отчаянии.
Засим с великим уваженьем и преданностью.
Ваш
Р. S. Мое почтение Вашей многоуважаемой супруге. Адрес Пуцыковича: Berlin, Dorotheen-Strasse, 60, Wictor Putzykovitch.
Многоуважаемый Виктор Феофилович,
Вчера отправил Вам 15 <руб.>, как и прошлый раз на poste restante, так что с получением этого письма Вы можете тотчас пойти взять и деньги. Эти 15 <руб.> посылаю для того, чтоб Вам было чем оплачивать почту. Послал бы Вам, дорогой человек, и более, но, ей-богу, сам нуждаюсь в деньгах.
Теперь: не писал Вам долго потому, что до самого вчерашнего дня и день и ночь сидел за работой, даже газет не читал. Но вчера отослал и с неделю буду гулять. - Понимаю, что Ваше положение до крайности трудное, но надеюсь, что Вы не упадете совершенно-то духом, напротив, докажете им, что Вы человек способный выбиться на дорогу даже одними собственными силами. Что Вам не отвечают и что все Вас забыли, этому не дивитесь: все сплошь таковы. Я бывал в таких положениях, как Вы, и то же самое видел. Насчет Каткова и "Московск<их> вед<омостей>" скажу Вам, что и со мной они теперь поступают самым небрежным (от лени и инерции) образом. Я, например, с Катковым и не переписываюсь вовсе, ибо действительно боюсь, что письмо мое так и забудется у него на столе. Переписываюсь по нужным делам с Любимовым, редактором "Русского вестника". Мало того: мне в романе предстояло провести несколько идей и положений, которые, как я боялся, им будут не очень по нутру, ибо до окончания романа, действительно, можно эти идеи и положения понять превратно, и вот, как я боялся, то и случилось: ко мне придираются; Любимов присылает корректуры и на полях делает отметки, ставит вопросительные знаки. До сих пор кое-как уламывал, но очень боюсь за вчерашнюю посылку на июнь месяц, что они встанут на дыбы и скажут, что нельзя напечатать. А потому поневоле должен с ними наблюдать тактику. Впрочем, если пройдет июньский №, то дальше уже ничего не буду бояться. Теперь еще черта: заработанных моих денег теперь числится за ними две тысячи с лишком рублей. Две недели назад посылал к Любимову просьбу прислать эти 2000. Получаю ответ, что касса "Русского вестника" теперь в некотором затруднении, а потому эти 2000 могут быть мне высланы лишь в продолжение лета до осени (NB. А до осени я ведь еще напишу на 2000!), а теперь будет немедленно выслана мне тысяча рублей. Хорошо, жду, и вот уже ровно 10 дней ни слуху, ни духу, я уже уведомил, что нуждаюсь. Пришлось вчера опять повторить просьбу, так что выходит я как будто у них не свое прошу, уже заработанное, а выпрашиваю вперед взаймы. Вот их манера действовать; конечно, за ними не пропадет ничего, это я знаю, но небрежность-то, инерция-то какова! Это между нами. Я не принимаю и в обиду, это уже так у них устроилось, и они со всеми так. А потому, хотя, конечно, Вам тяжело, но удержитесь, хоть на время, и не пишите им грубых писем. Во-1-х это будет большой неловкостью с Вашей стороны, потому что, если не теперь, то потом они могут Вам помочь. Притом у них иногда быстро меняются мысли, и тогда они изменяют свои действия даже в другую крайность. Например: удайся или понравься им, например, хоть 1-й выпуск Вашего "Гражданина" (если Вы его выпустите), и они тотчас же могут почувствовать к Вам даже нежность и тогда Вас поддержут. Это может случиться. Итак, к Каткову я о Вас не писал, потому что и о себе не писал и был занят. Но вчера, получив Ваше письмо от 5-го числа, в котором Вы просите не писать им о Вас, я все-таки, написав письмо к Любимову, черкнул ему и о Вас, с просьбой к нему: сходить к Каткову, узнать его мысли на Ваш счет и меня уведомить. Кроме того, упомянул, что Вы хотите выдавать "Гражданин", что дело это, по-моему, недурное и что если б они помогли Вам, лишь для первого № какой-нибудь крошечной суммой, рублей в 200, то по первому № можно бы было уже судить: пойдет ли дело и способны ли Вы вести журнал? - Так я написал и просил мне ответить поскорее: что ответят, то и сообщу Вам.
Теперь о "Гражданине": мысль хорошая, но, положим, Вы выдадите 1-й № будет ли подписка? Из России, первые месяцы, будет ничтожная. Вот если удержится дело и журнал будет издаваться (и хорошо издаваться), то через несколько месяцев, пожалуй, и подпишутся, но не раньше. Могли бы быть подписчики из заграничных русских, но для того надо их заинтересовать и журнал распространить везде - это Вам без денег трудно (распространение, например). 2-е. А цензура в России? Пожалуй, не будет и пропускать, если статьи резкие. - В-3-х, пусть Вы напечатаете 1-й № в Кредит, но как Вы разошлете его Вашим русским подписчикам, есть ли у Вас деньги на рассылку, да и есть ли с Вами книги подписчиков, не оставили ли Вы их в Петербурге? В-4-х. Засецкая мне писала, что залог принадлежит ей, что она заявила об этом, что Вы не смеете издавать журнал на этот залог. В самом деле, если залог задержат, то позволят ли Вам присылать Ваши издания в Россию и объявлять в России подписку?
Да и позволят ли Вам, наконец, издавать "Гражданин" в Берлине. Вот вопросы, которые меня смущают. Ответьте мне на них. - Насчет же обещанной моей статьи скажу Вам. что мне надо знать (1)...
(1) конец письма утрачен
Многоуважаемая Елена Андреевна.
От души благодарю Вас за Ваше милое письмецо от 23-го мая. Не отвечал до сих пор за делами и за тоской. Всё скверная погода, холода, вихри и страшный дождь. Вдобавок заболели дети кашлем, и нас это очень беспокоит: всё думали, не коклюш ли?
Дела же мои это - писание романа. Работа идет медленно. Каждый месяц даю не более двух с половиной печатных листов. А между тем работа трудная и мучительная, - пиша, всегда измучаюсь. Отсылаю всегда 10-го каждого месяца. Сегодня же 15 число, стало быть, завтра уже надо садиться писать. Итого погулял всего 5 дней в нынешнем, например, месяце. Да и какое гулянье: сегодня ревет (буквально) ветер с дождем и ломает вековые деревья перед окнами. С истреблением лесов решительно изменяется климат России: негде держаться влаге и нечему остановить ветра.
Здоровье мое вовсе не удовлетворительно, и помышляю о поездке в Эмс. Если вздумаю поехать, то состоится поездка не раньше половины июля, будущего месяца. Тогда уеду до сентября, что, впрочем, не помешает работе. Ну вот и всё обо мне, кроме внутреннего, душевного, но ведь этого в письме не опишешь, потому-то и ненавижу писать письма.
Советую и Вам беречь здоровье, заправиться здоровьем на зиму. А зимой как-то встретимся, о чем будем толковать, какие будут насущные вопросы?
Я предчувствую, что все мы более, чем когда-нибудь, будем мысленно в разброде, кто в лес, кто по дрова. Хотелось бы тоже работать, а изменяют силы.
Читаю газеты и изумляюсь ежедневно всё более и более. Подкопы в губерниях под банки, Ландсберги и проч. и проч. Ну вот опишите, например, Ландсберга, которого преступление считают столь невероятным, что приписывают его помешательству. Опишите - и закричат: невероятно, клевета, болезненное настроение и прочее, и прочее. Болезнь и болезненное настроение лежат в корне самого нашего общества, и на того, кто сумеет это заметить и указать, - общее негодование.
Кстати, Вы мне пишете о критике Евг. Маркова. Оба тома "Русской речи" лежат у меня на столе, а я еще не притронулся прочесть критику. Противно. И если имею понятие о смысле его статей, то из посторонних газет. Самый лучший мой ответ будет в том, чтоб порядочно кончить роман; по окончании романа уже в будущем году отвечу разом всем критикам. За 33 года литературной карьеры надобно, наконец, объясниться.
Про Евг. Маркова я сказал Навроцкому еще прошлого года, когда он приходил ко мне просить советов насчет будущего еще издания журнала и объявил мне, что один из столпов журнала и одна из надежд его есть Евг. Марков, - я объявил (по неосторожности моей), что Евг. Марков есть старое ситцевое платье, уже несколько раз вымытое и давно полинявшее.
Так как я не обязывал Навроцкого к секретам, то, полагаю, он ему это и передал. Прибавьте к тому, что Евг. Марков сам в нынешнем году печатает роман с особой претензией опровергнуть пессимистов и отыскать в нашем обществе здоровых людей и здоровое счастье. Ну, и пусть его. Уж один замысел показывает дурака. Значит ничего не понимать в нашем обществе, коли так говорить.
Но всё это пустяки, а повторяю - самое лучшее запастись здоровьем, что опять-таки советую и Вам, моя дорогая, прежде всего. Осенью увидимся. Анна Григорьевна шлет Вам и всем Вашим поклон. Я - тоже, и преглубокий. Покровскому передайте от меня что-нибудь хорошее, но дарить мои сочинения в именины, - это уж слишком мне много чести. Крепко жму Вашу руку. Не забывайте, пишите.
Ваш весь
Здравствуй, Аня, как ты доехала, напиши. Очень беспокоюсь за тебя, что в Новгороде тебя измочило и измучило. Я, как ты уехала, почувствовал себя не совсем здоровым, насморк сильнейший и неимоверный, туманность и боль головы. Лег спать и спал часа три. День был хороший, но, как я встал, тотчас пошел дождь-ливень, и так продолжалось с перерывами до 6 часов. Еще до дождя дети, как я встал, выпросились в парк, оделись и пошли, а тут вдруг и ливень. Я сидел в беспокойстве, но прибежала нянька и сказала, что они не в саду, а у батюшки, зашли за Анфисой, но пошел дождь, и остались, так что ни одной капли на них не капнуло. Сама матушка прислала няньку ко мне, чтоб меня успокоить. Затем пришли дети, переоделись, и явились поповские дети, сидели чуть не до ночи, мне надоели, но я рад за детей, что им не скучно. Скверно то, что оба порядочно кашляют, но хуже Лиля, очень худо кашляла, часто и с заливчатым кашлем. Даю лекарство и по возможности не даю выходить на двор. Лиля слушается, а Федя мало. Теперь, впрочем, дождя нет, ясно, но сыро и даже не очень тепло. Я их пустил посидеть за воротами.
Пришли газеты и одно письмо от Сазонович из Москвы. Ничего особенного, но присылает несколько автографов. Пишет тебе, конечно. Ну до свидания, жду с нетерпением и беспокойством от тебя письма. Боюсь, что ты промокнешь и простудишься. Твоя поездка сильно парализовала мою работу. Приезжай поскорее. Дай бог тебе всякого успеху. Обнимаю тебя и целую, дети тоже. Привези капсюлей Gugot (дегтярных), у меня ничего нет.
Твой
Р. S. Боюсь соболезнований, боюсь визитов - Жакеляр, батюшки. Пожалуй, Анна Ивановна придет.
Дети говорят о тебе, и Федя всё спрашивает: где ты теперь, на Любани иль нет, и почему так медленно. (1)
(1) далее приписки детей Достоевских:
Милая моя мамочка как ты здарова цалую тебя Люба.
Мамаа прежяй скорее. Федя
В Москву. В редакцию "Русск<ого> вестника". Страст<ной> бульвар. Не получил 6 книжку (1) прошу выслать (2) мне в Старую Руссу немедленно.
(1) далее было: покорнейше
(2) далее было: ко
Monsieur!
Le Congrиs littйraire m'a fait l'insigne honneur de m'йlire membre du Comitй d'honneur. Je l'en remercie du fond de mon coeur. Comment ne pas кtre fier de figurer parmi tant de noms illustres, au rang des gloires les plus йminentes de notre littйrature contemporaine?
Est-il besoin d'ajouter, que mon vif dйsir est d'apporter mon concours le plus actif a l'oeuvre que poursuit l'Association? J'espиre que cette annйe ma santй me permettra d'кtre au milieu de vous et de prendre part а vos travaux.
Veuillez, Monsieur et trиs respectй confrиre, exprimer aux membres du Congrиs ma trиs sincиre gratitude pour cette marque unanime de sympathie qu'ils ont bien voulu me tйmoigner, et agrйer pour vous, Monsieur, l'expression de mes sentiments de trиs haute considйration.*
<Ф. Достоевский>
* Милостивый государь!
Литературный конгресс оказал мне высокую честь, избрав меня членом почетного Комитета. Я благодарю его от всего сердца. Как не гордиться тем, что твое имя оказалось среди стольких прославленных имен, в ряду самых выдающихся знаменитостей нашей современной литературы?
Нужно ли говорить, что я горячо желаю всемерно способствовать делу, которому служит Ассоциация? Я надеюсь, что в этом году здоровье позволит мне быть среди вас и участвовать в ваших трудах.
Соблаговолите, милостивый государь и высокочтимый коллега, передать делегатам конгресса мою самую искреннюю благодарность за единодушное признание, которым им было угодно меня почтить, а что касается лично вас, милостивый государь, принять уверение в моем глубочайшем уважении <с франц.>
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Считаю совершенно необходимым известить Вас о моих обстоятельствах и прошу любезного Вашего ко мне внимания.
По расстроившемуся здоровью мне безотлагательно прописано съездить в Эмс на 6 недель лечения. Просьбу о паспорте я подал отсюда, из Старой Руссы, и так как в качестве бывшего ссыльного я получаю заграничные паспорты каждый раз особым (медленным) путем, то надеюсь получить его к 15-20-му июля. Возвращусь в Старую Руссу в конце августа. Поездка работе не помешает, напротив, в Эмсе, в совершенном уединении, я еще свободнее, но об этом потом.
Главное же в том, что на нынешний месяц (на июльскую 7-ю книжку) я бы очень просил Вас не требовать от меня продолжения "Карамазовых". Оно почти готово и при некотором усилии я бы мог выслать и в нынешнем месяце. Но важное для меня в том, что эту будущую, 6-ю книгу ("Pater Seraphicus", "Смерть старца") я считаю кульминационной точкой романа, а потому желалось бы отделать ее как можно лучше, просмотреть и почистить еще раз (1); беру ее с собой в Эмс и из Эмса вышлю в редакцию "Русского вестника" не позже (ни в каком случае) 10-12 числа будущего августа, то есть к этим числам она уже будет в редакции. Таким образом, появится она 31 августа в "Р<усском> вестнике" (до 3-х печатн<ых> листов). Затем последует 7-я книга на сентябрь и октябрь (по 2 1/2 листа на каждый месяц, вперед заявляю, что эффектная), и этой 7-й книгой закончится 2-я часть романа "Бр<атья> Карамазовы".
И вот я теперь у самого главного пункта! В романе есть еще 3-я часть (не столь великая числом листов, как 2-я, но такого же объема, как и первая). Закончить же ее в нынешнем году я положительно не могу. Не рассчитал, принимаясь за роман, сил моего здоровья. Кроме того, работать стал гораздо медленнее и, наконец, смотрю на это сочинение мое строже, чем на все прежние: хочу, чтоб закончилось хорошо, а в нем есть мысль, которую хотелось бы провести как можно яснее. В ней суд и казнь и постановка одного из главнейших характеров, Ивана Карамазова. Одним словом, считаю долгом сообщить Вам и предложить на Ваше согласие следующее. После окончания 2-й части (в октябрьской книжке) я приостановлюсь до будущего года, до января, и 3-я часть появится в январской книжке. Эта 3-я часть (в 10 или в 11 листов) будет закончена, а с нею вместе и роман, в январе, феврале и марте (никак не далее), а может быть, даже в январе и в феврале. Но чтобы не было газетных (фельетонных) обвинений на "Русский вестник" (как при "Анне Карениной"), что редакция нарочно растягивает роман на несколько лет, я, в октябрьской же книжке сего года, то есть при окончании 2-й части, пришлю Вам мое письмо, для напечатания в той же книжке, за моею подписью, в котором принесу извинение, что не мог кончить работу в этом году по нездоровью и что виноват в этом перед публикой выхожу один только я. Письмо Прислано будет предварительно на Ваше рассмотрение.
Так как я считаю всё это для меня весьма важным, то и попрошу Вас очень, многоуважаемый Николай Алексеевич, известить меня об этом, хоть кратким письмецом. Вместе с тем попрошу Вас передать об этом и Михаилу Никифоровичу. По некоторым соображениям моим мне кажется, что план мой в моем положении для меня лучший, да и исходу другого не вижу.
Если напишете мне, то адресуйте в Старую Руссу на мое имя. Мне, если б я и уехал уже в Эмс, жена перешлет во всяком случае тотчас же.
Я 3-го дня послал в редакцию "Р<усского> вестника" телеграмму, с просьбой выслать мне последний, 6-й, июньский № "Р<усского> вестника", который я не получил до сих пор, сюда, в Старую Руссу. Предыдущие 2 № были высланы мне сюда, в Старую Руссу. Этот же №, вероятно, забыли. Весьма прошу Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич, выслать мне его немедленно. Во-1-х - авторское нетерпение, а во-2-х - необходима книжка даже для справок.
Обещанную 2-ю тысячу рублей (из обещанных 2 месяца назад двух) особенно попрошу Вас выслать, или высылать сюда, в Старую Руссу, на имя жены моей: Анне Григорьевне Достоевской. Старая Русса, собственный дом. Обе прежние присылки по 500 руб. (с тех пор, как я в Старой Руссе) высылались на Ахенбаха и Колли в Петербург, что повергло меня в большие хлопоты, ибо не ехать же в Петербург за 300 верст получать их. Первые 500 руб. были взяты от Ахенбаха и Колли лишь вследствие случайной поездки в Петербург жены моей. 2-я же присылка на Ахенбаха и до сих пор лежит у меня в столе, до тех пор, как поеду сам в Петербург, чтоб оттуда отправиться в Эмс. А потому чрезвычайно прошу высылать впредь деньги, пока я (2) не перееду на зиму в Петербург, кредитными билетами.
Весьма благодарю Вас за ответ насчет г-на Пуцыковича, Поступок его с Михаилом Никифоровичем теперь осмыслил вполне и считаю глупым и неделикатным. Между тем это человек не худого сердца и не глупый, но у него внутреннего ума нет, царя в голове. В Берлине пропою ему резкую нотацию, в которой он нуждается. А засим прошу принять заверение в моем полнейшем уважении и преданности к Вам и к супруге Вашей.
Р. S. Чрезвычайно прошу передать Михаилу Никифоровичу мой нижайший поклон и лучшие пожелания.
Простите за помарки в письме, редко могу написать без помарок.
(1) далее было: а потому
(2) далее было: в Старой Руссе
Дорогая, уважаемая и незабвенная Анна Павловна, ровно месяц, как получил Ваше милое письмецо и до сих пор не ответил - но не судите, не осуждайте. (Да и Вы ли станете судить, - Вы, добрая беззаветно и беспредельно, с Вашим прекрасным умным сердцем!) Я всё время был здесь, в Руссе, в невыносимо тяжелом состоянии духа, и хоть и было время побеседовать с Вами, но так иногда тяжело становилось, что каждый раз откладывал, когда приходилось взяться за перо. Главное, здоровье мое ухудшилось, дети все больны - сначала сын тифом, а потом оба теперь коклюшем, погода ужасная, невозможная, дождь льет как из ведра с утра до ночи и ночью, холодно, сыро, простудно, на целый месяц не более трех дней было без дождя, а солнечный день выдался разве один. В этом состоянии духа и при таких обстоятельствах всё время писал, работал по ночам, слушая, как воет вихрь и ломает столетние деревья (sic!). Написал весьма мало, да и давно уже заметил, что чем дальше идут годы, тем тяжелее мне становится работа. Все мысли, стало быть, неутешительные и мрачные, а мне хотелось побеседовать с Вами в другом настроении души.
Чрезвычайно мы (я и жена) порадовались, что Вы вздумали поехать на Кавказ, во-1-х, несомненная польза от лечения, в это я верю, только бы удалось Вам не попасть к худому доктору. (О, берегитесь медицинских знаменитостей: все они с ума сошли от самомнения и от заносчивости, уморят. Выбирайте всегда среднего доктора, какого-нибудь скромного немца, ибо, клянусь, немцы как доктора лучше русских, это свидетельствую Вам я, славянофил!) Во-вторых - поездка подальше, в такое характерное место, как Кавказ, сильно развлечет и отвлечет Вас от утомительно однообразной (хотя и чрезмерно характерной с виду) нашей санктпетербургской дребедени и пошлости. Отдохнете, только имейте силу духа забыть недавнее и непосредственнее отдаться впечатлениям природы и нового места. А затем в августе в деревню к милым деткам. Как хорошо, что у Вас есть они, - сколько очеловечивают они существование в высшем смысле. Детки - мука, но необходимы, без них нет цели жизни. А европейские социалисты проповедывают всё о воспитательных домах! Я знаю великолепных душой людей, женатых, но детей не имеющих, - и что же: при таком уме, при такой душе - всё чего-то им недостает и (ей-богу, правда) в высших задачах и вопросах жизни они как бы хромают.
У Вас есть горькие строки о людской жестокости и о бесстыдстве тех самых, на которых Вы, истинно любя их, пожертвовали, может быть, всю жизнь и деятельность Вашу (про Вас это можно сказать). Но не удивляйтесь и не огорчайтесь - никогда более и не надо ждать ни от кого. Не осуждайте меня как бы за высший профессорский тон: я сам оскорблен многими и, право, иными невинно, другие же были оскорблены моим характером (в сущности тем, что я говорил им искреннее слово, по их же просьбе) и горько отплатили мне за это искреннее слово - и что же, я наверно досадовал и негодовал более, чем Вы. Правда, более того, что Вы претерпели от тех и других, редко могло быть ибо сам я был свидетелем и сколько раз слышал я Ваше имя, обвиняемое теми и другими. Но вот что хорошо тут всегда: знайте, что всегда есть такая твердая кучка людей, которые оценят, сообразят и сочувствуют непременно и верно. У Вас есть сочувственники, понимающие Вашу деятельность и прямо любящие Вас за нее. Я таких встречал и свидетельствую, что они есть. Меня же сочтите как горячего из горячих почитателей Ваших и прекрасного, милого, доброго, разумного сердца Вашего. Жена же моя Вас сразу полюбила, а знает Вас меньше моего.
Грудь моя здесь так расстроилась, до того, что я 17-го числа июля еду в Эмс на шесть месяцев (1) до сентября. Ужас, что вынесу скуки в уединенном лечении моем. Напишите мне тогда хоть строчку (Allemagne, Ems, M-r Thйodore Dostoiewsky, poste restante).
Глубокое мое уважение Вашему супругу, до свидания, дорогая Анна Павловна, жму Вам руку и целую ее. Анна Григорьевна очень Вас любит и свидетельствует Вам свою беззаветную преданность.
Ваш
Напомните обо мне Вашим деткам.
(1) описка, следует: недель
Милый друг Аня, пишу тебе в 8 часов вечера, а сам падаю от усталости. Никогда я больше не страдал усталостью и бессилием, как в эту минуту. Голова кружится, в глазах рябит. Пишу и не вижу, что пишу.
- Дорогой хотя и всё почти спал, но ослабел, как 5-ти летний ребенок, и что со мною будет до Берлина - не понимаю. - Остановился в "Знаменской" гостинице. Сначала дали № отвратительный, в котором я в первый же час простудился, - окнами на север, тесно, мрачно. Перешел в другой № (250 к<омната>), и теперь хорошо. Ахенбах и Колли деньги дали, но очень долго качали головами и ахали, не знаю почему. Затем визировал паспорт в Болванском посольстве, затем был у Победоносцева, не застал дома, каждый день бывает, вчера был, а сегодня нет. Оставил карточку. Затем купил сак несколько больше моего, 8 р., и я уверен, что содрали лишнее. В Гостином же купил и носки 3 пары по рублю и 3 пары по 65 коп. (насилу нашел, и не знаю еще, хорошо ли). Купил гребенку 80 коп. (мою оставил дома). Был на квартире. Квартиру напротив нашей наняли, только сегодня и переехали жильцы. Сак старый отвез к Кранихфельдам. Они были дома, у них всё чисто, но жалуются на тараканов-пруссаков. Ужасно много. Черных же в моем кабинете - ни одного. Действительно, может быть черные к деньгам (прослышали "Карамазовых"), а перебрался Кранихфельд, мигом и исчезли. К ним нанялась в кухарки Пелагея (Поля) - можешь представить. Я ее видел, стряпает, жалко смотреть. - Финикова, приказчик у Кузьмина, Филипп парикмахер, только что взглянув на меня, все восклицали: "О боже, как вы изменились, как вы похудели, что, вы были больны?". И это конечно не потому, что я измучился ночью. Нет, Аня, плохо мне, и если Ems не поможет, то уж и не знаю, что будет. В Старой Руссе я себя хуже почувствовал. Но в Петербурге, все здесь говорят, было еще сырее, еще дождливее.
Что вы все? Всё об вас думал. Что мои ангельчики, Лилюк да Федул? Голубчики, если б только знали, как я их люблю. До свидания, Аня, обнимаю тебя. Кладу перо, если буду еще писать, упаду в обморок. Целую тебя и всех вас, Федю и Лилю. Скажи, чтоб были тебе послушны и меня любили.
Твой весь
На конверте: В Старую Руссу (Новгородской губернии)
Ее высокородию Анне Григорьевне Достоевской (в собственном доме).
Hotel St.-Petersbourg Unter den Linden, комната № 15.
Милый друг мой, дорогая моя женочка Аня, сейчас приехал в Берлин, утром в 7 часов (воскресение), и во-1-х, об себе: приехал совершенным молодцом, хоть еще столько же проехать. Даже спать совсем отучился. Правда, в вагоне случалось дремать и даже спать скрючившись, но что это за спанье! А потому подивись, какой богатырь твой муженек, я и не надеялся, тем более, что в Петербурге, в "Знаменской" гостинице, до того были расстроены нервы, что совсем не выспался, много что проспал ночью часов 5. - Может быть, и теперь мое молодечество есть только напряжение нервов. Ну вот об моем здоровье. Историческая часть дороги небогата: одно хорошо, что погода была прекрасная. Да и в Петербурге оба дня, как я пробыл, были восхитительные. Значит, я увез от вас хорошую погоду, потому что до меня в Петербурге был ливень, и куда ни являюсь, везде хорошая погода. Что же до Старой Руссы, то там мое благодетельное влияние было пересилено злым влиянием Анны Ивановны, а потому погода была постоянно дурная. Но о сем довольно. Еще по дороге в Петербург встретился мне в вагоне доктор Тицнер и был очень искателен, да подходил рекомендоваться и знакомиться Львов, которого ты видела на станции, был чрезвычайно любезен и дал мне знать, что имеет придворное звание (камер-юнкер, вероятно) и командовал санитарным одним отрядом в войну по поручению Александры Петровны. Великолепный букет Кат<ерины> Прокофьевны до того пустился пахнуть ночью, что у меня голова даже разболелась: подъезжая к Чудовой, я его бросил из вагона в лес (не везти же было далее), и тем кончилось его существование. Она только не дала мне с вами проститься. Ты не поверишь, как мне грустно было, особенно по вечерам, вспоминать всю дорогу об детках и о тебе! И чем дальше, тем больше будет это. Надо копить, Аня, надо оставить детям, мучает меня эта мысль всегда наиболее, когда я приближусь лично к коловращению людей и увижу их в их эгоизме, например в дороге. - Выехал из Петербурга удобно, в вагоне было просторно, и кое-как даже спал, но со 2-й половины дороги поминутно подсаживались поляки и немцы, и было не до спанья.
- Когда пересели на немецкую дорогу, рекомендовался мне один жидок, доктор, из Петербурга, лет 50 (друг Тицнера, служит в Максимил<иановской> лечебнице, едет в Висбаден от ревматизма) - очень меня развлекал дорогою и служил мне переводчиком с немцами. Но особенно заботился об нас один колоссального росту пожилой немец, укладывал меня спать и оберегал от мошенничества кельнеров на станциях. А мошенники невообразимые и на станциях, и в Берлине: стоит 15 пфенигов, а он запросит 40, дашь полмарки за кофей (25 пфенигов), а он сдачи 25 пфенигов не принесет вовсе, и это случилось 3 раза. Кормили в Германии на станциях нестерпимо гадко, цены же возросли против нашего времени 8 лет назад втрое. В Берлине привезли меня сначала в Кайзергоф отель, 4-й этаж, тускло, лестницы темные, как ночью, и за каморку, в которой повернуться нельзя, спросили 7 марок. Я поехал (заплатив лишнее извозчику) в Hotel Petersbourg и здесь за 7 марок (ведь это 3 руб. по-нашему!) имею чуть-чуть сносную комнатку, в которой можно повернуться. (NВ. Денег разменял в Эйдткунене 200 руб., дали мне за них 425 марок, это еще хорошо, а в Петербурге меняла давал лишь 200 марок за 100 руб., да я не взял.) На немецкой дороге всё время была такая пыль, что мы все были как в саже, и я перепортил (буквально) платье. Здесь, в отеле, едва отмылся и сел писать тебе. Ну вот и вся моя дорога. Теперь не знаю еще, когда поеду в Эмс: сегодня вечером - значит, не выспаться. Кроме того, хотелось бы заказать пальто портному, но сегодня воскресение, и все портные заперты. Придется остаться до завтрашнего вечера до 10 часов, а послезавтра в 9 часов утра я в Эмсе. Пуцыковича еще не видал, боюсь его ужасно: во-1-х, прилипнет и не отстанет, будет сидеть передо мной с своим длинным (благородным) носом и смотреть вкось, а во-2-х, займет денег, а я ожидовел: страшно не хотелось бы давать. Однако пойду к нему. Скука в Берлине, а с Пуцыковичем и еще пуще.
Теперь напишу из Эмса, как приеду. Но ты-то когда мне напишешь? Уезжая и не условились! Неужто не догадаешься написать раньше получения моего письма? Ради Христа, описывай о себе всякую мелочь (и о здоровье твоем главное) и об детках - об них всё. Ну как они спят без меня по ночам? Вспоминают ли обо мне? А ты-то? Ты мне снилась дорогою, только в грустном виде, за что-то на меня сердилась, меня упрекала: ты не поверишь, как мне было тяжело это увидеть. Обнимаю и целую тебя бессчетно, всю. Деток целую особенно, скажи им, что я их люблю, молю о них бога и прошу их тебя слушаться и тебя беречь. В дороге я видел под ручку мальчика и девочку (из пассажиров), точно Лиля с Федей, сзади особенно, даже одеты были похоже! Ради бога, пиши. Обнимаю тебя и целую еще раз (да и всегда уж ты теперь пошла у меня из мыслей не выходить). Как приеду в Эмс, сейчас начну писать "Карамазовых", боюсь опоздаю выслать.
До свидания же, пиши, ради бога, пиши, а я твой вечно
твой муж
Поклон всем. Анне Васильевне и мужу ее особенно. Рохельше про букет не говори.
Ради бога, береги свое здоровье, но если чуть-чуть заболеешь трудно мигом телеграмму в Эмс (я дам адресс). Бог с тебя спросит, если так не сделаешь. Но лучше всего будь здорова, а потому береги здоровье изо всех сил. Еще раз целую тебя.
На конверте:
Russie (Staraya Russa) В Старую Руссу (Новгородской губернии)
Ее высокородию Анне Григорьевне Достоевской (По Перерытице, собственный дом).
Милый дружочек Анечка, сегодня утром в 11 часов, после совершенного неспанья во всю ночь, прибыл в Эмс и чувствую себя хорошо. Остановился пока: "Hotel de France", № квартиры 21, у железной дороги. Сейчас пошел в ванну, затем, вымывшись, пришел на почту и прочел твое милое первое письмецо, за которое тебя горячо целую и Лилю, да и Федечку, - всех трех ангелов.
Теперь, голубчик, о делах. Пошел в "Stadt Alger" - хозяйка очень обрадовалась, показала мне комнату и страшно жалела, что уже ее отдала по почте. Но если сегодня, в 7 часов, наемщик не явится в Эмс, то я, после 7 часов, занимаю сегодня же квартиру. Но так как всё еще это неверно, то зашел в "Luzern" (рядом). Там очень, очень меня помнит хозяин (жена его умерла, оставив ему милых малолетних деток с Лилю и Федю возрастом). В "Luzern'e" квартира есть, та самая, которую я занимал, но занята теперь, хотя будет свободна через день, через два или через 3. А пока есть у него одна небольшая комната, где я бы мог эти 3 дня переждать. Итак, квартира мне ассюрирована или в "Luzern'e" или в "Alger'e" сегодня же (ибо сегодня же перееду). Теперь главное в том, что скажет Орт; принимает он от 4-х до 6-ти, и я в ожидании четырех сел писать тебе это письмо, которое сейчас же и опущу в ящик, идя к Орту, с тем, что завтра же напишу тебе еще письмо, в котором объявлю решение Орта и в какой именно дом; я переехал.
Теперь нечто важное: Милый друг Аня, рассчитали мы плохонько, со страхом предчувствую, что 600 р. будет мало, и понадобится мне не менее как еще сто руб. - Главное, и в "Alger'e" и в "Luzern'e" огорошили и показали мне книги моего содержания здесь за 4 и за три года назад. В неделю 12 талеров одни стены, теперь, так как сезон почти прошел, спускают два талера, и выходит 30 марок в неделю, за 5 недель 150 марок; кофе и завтрак утрешний стоил 5 талеров в неделю, обед не менее того никак, итого 100 талеров в 5 недель. Затем табак, лечение, Орт - на всё кладу 150 марок да 300 марок (100 талеров = 300 марок), итого вот уже 450 марок. Проезд от Эмса до Берлина с багажом и содержанием в дороге ровно 50 марок, итого 500 марок. Затем портному в Берлине 80 (1) марок (NВ. Заказал в Берлине пальто лучшему портному, содрал 160 марок, 80 я заплатил, а 80 проездом через Берлин), итого 580 марок. Да от Берлина до Петербурга с багажом 55 руб., да содержание 5 руб., (2) итого 60 р. = 125 марок, итого 705 марок, да из Петербурга до Старой Руссы, да "Знаменская" гостиница, где надо спать, да хоть каплю на непредвиденные расходы - итого 800 марок надо.
- Я же имею теперь на руках всего по курсу 680 или 690 марок (еще не менял 200 р.). Итак, уже наверно недостает. Истратил же я до сих пор, как оказывается, до 500 марок, со Старой Руссы начиная: проезд, Петербург, покупки в Петербурге кой-какие, дорога до Берлина, багаж, дорога сюда, Hotel de France. В Берлине пальто и тебе бинокль (не сердись, не знаю, угожу ли биноклем, купил на свой вкус, а цены не скажу), да Пуцыкович мне стоил до 60 марок. (Обещает 40 марок воротить под клятвою, еще сюда в Эмс, с тем ему и дал.) Одним словом, не знаю, не наврал ли я по счетам, но у меня всего только до 700 марок в руках, а надо больше, и потому, может быть, придется тебе еще прислать мне 100 р. сюда, до выезда моего. Буду экономить изо всех сил, но на всякий случай будь предуведомлена.
Теперь об Ахенбахе и Колли. Письмо мое Любимов должен был получить, ибо послал его недели за две до выезда. Прошу тебя убедительнейше непременно отправь перевод на имя Любимова назад, я же отсюда напишу чрезвычайно вежливо, но твердо, о том, что уже на этот раз не сомневаюсь ни одной минуты, что он исполнит просьбу (3) и немедленно вышлет тебе 500 руб. деньгами. Будет прекрасно написано, но твердо. Так должно, и я не сомневаюсь, что ты отошлешь назад перевод, ибо письмо мое будет тогда глупостью. Любимову напишу завтра.
В Берлине тосковал с Пуцыковичем. О нем после. Он меня, однако же, развлекал, возил в Aquarium, в Музеум, в Тиргартен, пили пиво, ходили по Берлину и проч. Вообще он живет недурно, гораздо лучше, чем мы полагали. Говорит, что прежде было худо. Живет он уже не там, платит дешево, имеет хорошенькую комнату, обед и кредит. (Как это люди делают.) Кроме Аксакова ему прислал сто р. и Голицын, что он нам (в письмах) скрыл. Затем и до сих пор продаются его вещи в Петербурге и присылаются ему деньги, да брат сверх того присылает. Почем я знаю, может быть, есть и еще присылающие. Даже есть подписка на "Гражданин". (У меня просит на 1-й № не статью, а лишь письмо к нему, что я непрочь участвовать когда-нибудь, хотя и занят, дескать, "Карамазовыми".) Ну это еще не много. 45 марок он взял у меня на бумагу и на марки (почтовые) для 1-го №, который выйдет через неделю. В комнате у него есть даже галантерейные вещицы (пресс-папье и проч., до которых он охотник), им здесь в Берлине купленные. Я с него 45 марок сдеру, а остальные 15 марок платил я за него за пиво, в ресторане, за извозчика и проч. Но о нем еще напишу. Немного рассердило меня твое известие об Любимове.
Ах милые, дорогие мои существа, в вагоне молился за вас всех богу. Противный Эмс скучен как никогда. Жарко и солнце, но до сих пор всё были дожди. 5 недель муки да неделю дороги - итого 6 недель не увижу вас, мои ангельчики. Аня, целую тебя всю, ручки, ножки, обнимаю. Никогда ты не понимала вполне, как я тебя люблю, - вот что скверно. Лилю и Федю благословляю. Всех обнимаю. Пишите чаще, чаще, иначе я здесь умру с тоски.
Твой весь Ф. Достоевский.
Не думай, Аня, что я такой эгоист, что не могу здесь сократить расходы по содержанию. Но квартир дешевле нет вовсе. А диета, то есть утренний кофе и легкий завтрак с говядиной и проч., - всё это до последнего куска предписано доктором.
Завтра еще письмо.
На конверте: Russie (Staraya Roussa, gouvernement de Nowgorod). В Старую Руссу (Новгородской губернии).
Ее высокородию Анне Григорьевне Достоевской (в собственном доме).
(1) было: 100
(2) было: талеров
(3) было начато: требова<ние>
Милый ангел и дружочек мой Аня, вчера ходил к Орту; сейчас меня вспомнил и принял чрезвычайно радушно. Осмотрел очень старательно и всё расспросил (три года промежутка!). Сказал, что есть анфизема, но еще только вначале, и хоть искоренить ее уже невозможно, но побороться с нею можно с большим и вероятным успехом. "То, что вы не приезжали три года, усилит действие кренхена, и кренхен вас воскресит. Но сначала кренхен, а потом попробуем кессельбрунена". Нашел, что у меня какая-то часть легкого сошла со своего места и переменила положение, равно как и сердце переменило свое прежнее положение и находится в другом - всё вследствие анфиземы, хотя, прибавил в утешение, сердце совершенно здорово, и все эти перемены мест тоже немного значат и не грозят особенно. Конечно, он как доктор обязан даже говорить утешительные вещи, но если анфизема еще только вначале уже произвела такие эффекты, то что же будет потом? Впрочем, я сильно надеюсь на воды и уже сегодня начал пить. Начинаю с гаргаризации кессельбруненом и потом 2 стакана кренхена. Вечером тоже гаргаризация, а потом 1 стакан кренхена. Всего важнее погода: будет хорошая погода - будет и хорошее действие. Это здешний всеобщий приговор. Вчера в день приезда сияло солнце и было страшно горячо. Ночью же была гроза с громом и проч., а сегодня так даже и прохладно, и сумрачно, и нет-нет а перепадет дождь. Теперь 12 часов дня, и я сейчас только переехал в "Ville d'Alger", a не в "Люцерн". Во-1-х, невысоко, бельэтаж, во-вторых, комнаты изящнее, больше и светлее, а цена та же 30 марок в неделю. Уговорился с обедом, будут приносить, как и в прежние разы, из соседнего отеля полный обед за 3 марки в день; из этого обеда я намерен откладывать кусочек на ужин. Кофей утром с хлебом 80 пфенигов, чай же вечером мой, но за горячую воду, прибор и проч. хозяйка ничего не берет, а в "Люцерне" бы взяли, это я знаю. Орт сейчас же спросил меня: не ощущаю ли я ослабления сил, и только что я сказал ему, что даже по временам - сонливость, то, я видел по лицу, он принял это в большой серьез и прописал мне, во время вод, обильную и питательную мясную пищу и непременно вино, но только красное. В "Люцерне" за вино спросят много, а эта хозяйка достает от кого-то вино предешево, это я помню. Поэтому и переехал в "Alger", надеясь сэкономить. Главное же потому, что хозяин "Люцерна" Meuser теперь без жены и ведет дело сам, а потому думаю, что будет уже не так аккуратно, как прежде. - Итак, вот мои обстоятельства, милый мой ангел. Чтоб кончить об этих делах на этот раз, прибавлю, что денег, кажется, наверно недостанет и что впоследствии надо будет мне выслать еще рублей сотню (100 р.). Весьма вероятно, что я половину этой сотни привезу домой, но на всякий случай выслать необходимо. Три года назад это было 70 марок лишних за каждую сотню, то есть 350 марок лишних на 500 р. против теперешнего. Ну да и пальто возьмет деньги. К тому же Пуцыкович весьма может быть не отдаст мне 45 марок, хотя и клялся всем миром. Но довольно пока.
Вчера получил твое милое письмецо и уж как был рад. Мне было ужасно грустно вчера. Тут много детей, и я не могу без боли сердечной проходить мимо них. Всё мерещатся Лиля и Федя. Пиши, Аня, ради бога, хоть вначале-то, почаще. Завтра, я думаю, сяду за работу. Письма Любимову еще не написал, но пошлю непременно. Напишу очень вежливо, но настоятельно. Вчера этот Любимов меня очень расстроил. И это сейчас после моего письма (которое он не мог по времени не получить), и в котором я так обстоятельно изложил ему всю невозможность получать деньги через Ахенбаха и Колли в Старой Руссе. Мне всё кажется, что они делают так умышленно, чтоб я не забывался. - Пищи мне больше, о своем здоровье и о детках, и об вашей погоде. Дай бог и вам хорошей погоды. Тебе бы покупаться хоть немного, не откладывай. Очень об тебе думаю. Крепко обнимаю и целую тебя. Целуй деток. Люблю их. Скажи Феде, что здесь и ослики, и мулы, и собачки. Кстати, в Эмсе много новых построек, выстроили новых 2 моста через Лан. Много фруктов - удивительные вишни, сливы и абрикосы, но всё запрещено мне. Публики в приезде 11 с 1/2-й тысяч человек, давка, но скоро многие разъедутся. Ожидаю холодных дней, особенно в конце лечения, а в летнем пальто моем шелковая подкладка висит лохмотьями. - До свидания, ангел мой, напишу тебе дня через 2. Целую тебя бессчетно, деток благословляю и целую, молюсь за них.
До свидания, друзья мои милые.
Твой весь
Ну как и сегодня получу от тебя письмецо - как хорошо будет.
Я совершенно выспался с дороги и чувствую себя бодро.
Поклон от меня батюшке, матушке, Анне Васильевне и мужу, Рохельше и Анне Ивановне (даже ей).
Пиши обо всем, что услышишь нового. - Посещение Грушеньки Меньшовой считаю предисловием к Ниловой пустыни.
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Вчера я приехал сюда в Эмс для лечения и вчера же получил уже ожидавшее меня здесь письмо жены моей, из Старой Руссы, poste restante. Она уведомила меня, между прочим, что на другой день моего выезда из Старой Руссы получен был из редакции "Русского вестника" перевод в 500 р. опять на имя Ахенбаха и Колли в Петербурге. Между тем я, дней за 10 еще до отъезда моего в Эмс, просил Вас особенно, вследствие моего отъезда, высылать деньги уже на имя жены моей, Анны Григорьевны Достоевской, в Старую Руссу и уже не переводом на Ахенбаха и Колли, а прямо кредитными билетами. При сем я объяснил в письме моем к Вам, как совершенно невозможно, живя в Старой Руссе, ездить каждый раз, бросая всё, к Ахенбаху и Колли в Петербург за получением 500 р. Теперь же, когда меня уже нет в Старой Руссе, - жена поставлена в полную невозможность получить деньги по переводу, даже если б и поехала к Ахенбаху и Колли, так как я не могу же ей отсюда выслать доверенность на получение.
Смущает меня чрезвычайно, что, может быть, Вы и совсем не получили письма моего. Письмо это было для меня очень важное, в нем я, между прочим, излагал причины, почему не вышлю ничего на июльскую книгу, а вышлю на августовскую и потом на сентябрьскую и октябрьскую кряду, чем и закончится 2-я часть и останется последняя третья. Если Вы, многоуважаемый Николай Алексеевич, действительно не получили того письма, то прошу Вас убедительнейше уведомить меня о сем, сюда в Эмс, дабы я мог вновь изложить Вам то, что составляло главную тему того письма.
Во всяком же случае, позвольте мне, многоуважаемый Николай Алексеевич, твердо надеяться, что Вы уже ни одной минуты более не оставите меня в сомнении, что просьба моя, о высылке денег, на имя жены моей, Анны Григорьевны Достоевской, в Старую Руссу кредитными билетами (а не на Ахенбаха и Колли) будет на сей раз исполнена теми, которым Вы поручаете высылку. То же обстоятельство, что деньги высылаются не на мое имя, а на имя жены моей, наверно, в Ваших глазах не имеет значения, ибо все наши счеты с журналом ведутся до сих пор как между доверяющими друг другу вполне людьми, а не казенно формальным образом.
На августовскую книжку вышлю отсюда в начале августа, и между 10-м и 12-м числом посылка будет уже у Вас в редакции.
Засим прошу принять уверение в моем самом искреннем и глубочайшем уважении.
Ваш слуга
Ems, Allemagne.
A M-r Thйodor Dostoiewsky,
Poste restante.
Милый дорогой друг мой Аня, третьего дня получил твое письмецо от 21-го июля и очень благодарен тебе. А так как я уже послал тебе много писем, то и отвечал не вчера, а пишу сегодня, а то и надоем тебе, пожалуй, письмами. Но, однако, ты пиши почаще, хоть коротенькие письма, но только почаще, чтоб я всегда знал, что с вами. Но лучше если б ты писала и подлиннее. Как хочешь, впрочем, не стесняю никого. Мне же здесь до последней крайности скучно и противно. Огромная толпа, пасмурная погода, а сегодня так всю ночь и весь день дождь. Сижу в глубоком уединении. Выхожу гулять, всё так же, как и три года назад, в те же места, и скука до смерти. Вечером в 1/2 8-го уже ночь (горы), чуть закат - сырость. Здоровье мое не совсем хорошо: страшно раскашлялся, по ночам особенно, грудь разорваться хочет. Общее ослабление, тоска, давление в груди, а ночью мучительнейшие кошмары. Сплю ночь прескверно, по пяти раз просыпаюсь и каждый раз от кошмаров (всё разных), каждый раз в поту, так что ночью ровно пять раз переодеваю рубашку. Был сегодня в 8 часов утра у Орта (это уж 2-й раз). Он нашел, что если хорош желудок, то всё хорошо (а желудок хорош); раздражительность же происходит всегда у всех от кренхена в начале лечения. Усилил прием, теперь уже по 4 стакана в день. Он что-то гонит вперед. Пожалуй, придется и раньше 5 недель окончить лечение, потому что все тут говорят, что в сентябре лечение плохое. Но уж если приехал сюда, то решаюсь взять всё, что можно, и пробыть здесь до nec plus ultra. А то столько жертв, а лечение скомкано. Вещи здесь страшно дороги, ничего нельзя купить, всё жиды. Купил бумаги (писчей) и перьев гадчайших, заплатил чертову кучу, точно мы где-нибудь на необитаемом острове. Здесь всё жиды! Даже в наехавшей публике чуть не одна треть разбогатевших жидов со всех концов мира. Из русских хоть есть имен тридцать (по курлисту), но всё имена неизвестные: какой-то Семенов из Петербурга, какой-то князь Мещерский (но не наш). Кажется, здесь Чичерин. Есть несколько княгинь и графинь с семействами (Долгорукая, Оболенская, Радзивил) - но всё это незнакомые. Затем все остальные русские имена в большинстве из богатых русских жидов. Рядом с моим № в "d'Alger", дверь об дверь, живут два богатых жида, мать и ее сын, 25-летний жиденок, - и отравляют мне жизнь: с утра до ночи говорят друг с другом, громко, долго, беспрерывно, ни читать, ни писать не дают. Ведь, уж кажется, она его 25 лет как родила, могла бы с ним наговориться в этот срок, так вот нет же, говорят день и ночь, и не как люди, а по целым страницам (по-немецки или по-жидовски), точно книгу читают: и всё это с сквернейшей жидовской интонацией, так что при моем раздражительном состоянии это меня всего измучило. Главное, не церемонятся, говорят почти кричат, точно они одни в отеле.
Принялся вчера за работу, а вот сегодня опять за письма: тебе и Пуцыковичу. Прислал вчера письмо и умоляет, чтоб я поскорее прислал ему условленное письмо для напечатания. Письмо это надо сочинить осмотрительно, чтоб не компрометировать себя очень участием в эфемерном "Гражданине". Но помочь ему в этом смысле, конечно, надо. Пишет, что началась подписка. Может, и в самом деле что-нибудь будет. Тогда я сдеру с него хоть что-нибудь. Любимову отослал письмо 3-го дня, до невероятности мягкое, но, однако же, с твердым требованием, чтоб прислали деньги тебе и кредитными билетами. Если получишь, то вышли мне немедленно сюда (poste restante) 100 р. И вообще, чем раньше вышлешь, тем лучше. Это хоть и на всякий случай, то есть может быть, и не истрачу, но положительно необходимо.
Милый друг мой, думаю о всех вас беспрерывно, а как вечер - так до тоски и до мнительности. Я знаю, что ты хорошая мать деткам, и благодарю тебя. Не давай им простужаться. Если износят сапожки или башмачки - купи новые. Думаю, что вы скоро поедете к Нилу. Помолитесь и за меня, но напишите с дороги. Деток целую и благословляю. Скажи Лилечке, что жду от нее цвета лица. Пусть Федя не простужается. Береги свое здоровье. Что, если ты заболеешь - кто за ними посмотрит? Мне это даже снилось в кошмаре. Обнимаю тебя и целую, люби меня, а я тебя люблю. В отеле мне хорошо, обед мне приносят сытный, так что я оставляю одно блюдо на ужин. Пью один стакан пива и одну рюмку вина (здешнего, очень дешевого), маленькая бутылка на несколько дней. Из газет здесь "Московские ведом<ости>" и "Голос", да "Journal de S.-Pйtersbourg".
Пиши чаще, а то я неспокоен. Еще раз целую вас всех, тебя и деток. Ты тоже мое дитя, да еще иногда блажное, а я твое, и тоже блажное.
Твой весь
Всем поклон.
На конверте:
Russie (Staraya Roussa, gouvernement Nowgorod) В Старую Руссу (Новгородской губернии)
Ее высокородию Анне Григорьевне Достоевской
Многоуважаемый и любезнейший Виктор Феофилович, вчера получил Ваше письмо и вот спешу выслать Вам то, что обещал (См. на 2-й странице). Если есть подписка теперь, то потом непременно будет больше. Но не режьте себя бритвой: надо, чтоб публика удостоверилась, что дело серьезное (в смысле экономическом), а не эфемерное, а единственный способ тому - выдать непременно, не опаздывая, два-три № кряду и №№ полные, не листочки какие-нибудь пробные. Тогда пойдет подписка. А потому распорядитесь так, чтоб хватило средств, иначе ничего не издавайте.
Я Вам даю обещанное, а вот Аксаков, Голицын поприжались и ждут пока фактов, не хотят себя компрометировать. Не скомпрометируйте же и Вы меня. А то подписку возьмете, а журнал не выдадите - плохо будет, обвинят и меня - "ввел, дескать, нас в обман". А потому пощадите меня. Я здесь страшно скучаю, толпа многоязычная, наполовину почти богатых жидов со всего земного шара. Да и из России, кроме 2 - 3-х незнакомых княгинь, - все тоже жидовские имена по кур<ортному> листу. Но скучно ужасно. Жаль, что Вы не следите за русскими газетами. Вчера в "Москов<ских>", кажется, "ведомостях" 19 июля или 20, прочел изложение одной, только что явившейся немецкой брошюры: "Где же тут жид?". Она, интересно, совпадает с моею мыслью, чуть только я выехал в Германию: что немец решительно ожидовится и теряет старый национальный дух свой. Но до свидания. Пишите иногда, мне здесь скучно. Напишите, когда выйдете? Как только выдадите - сейчас пришлите. Да хорошо бы и в здешний курзал прислать.
До свидания.
Ваш
Напишите, довольны ли Вы письмом моим (для печати)?
Милостивый государь Виктор Феофилович!
Я рад возобновляющемуся "Гражданину". Вы обещаете говорить в нем еще с большею твердостью, чем прежде; тем лучше. Ваше направление, во всяком случае, искреннее и неподкупное, - это известно даже и врагам направления Вашего, и они в этом сознавались сами. В наши дни, в наши больные и цинические дни, что важнее и что внушительнее искренней и неподкупной мысли, - главное неподкупной, и не одними лишь деньгами!
На приглашение же Ваше участвовать в возобновляющемся в Берлине Вашем журнале скажу прямо: роман, который пишу теперь ("Братья Карамазовы"), поглощает пока все мои силы и всё мое время. По усилившемуся нездоровью моему, - из-за которого сижу теперь в Эмсе и пью воды, - я с ним запоздал. А потому всё время мое занято, и сколько-нибудь значительного и определенного сотрудничества пока Вам не обещаю. Но наше время - такое горячее и такое возбуждающее время, что, ввиду какого-нибудь нового факта, какого-нибудь нового явления, которые вдруг поразят и о которых неотразимо захочется сказать, не отлагая, несколько слов, конечно, напишу что-нибудь. Тогда прибегну к гостеприимству Вашего журнала и в нем напечатаю.
Во всяком случае искренно желаю Вам успеха. Примите уверение и проч.
Другая редакция:
М<илостивый> г<осударь> В<иктор> Ф<еофилович>
Я рад возобновляющемуся "Гражданину". Вы обещаете говорить (1) в нем еще с большею твердостью, чем прежде. Тем лучше. Ваше направление, во всяком случае, честное и неподкупное, это-то я знаю. Это известно даже и врагам (2) направления Вашего, и они в этом (3) сознавались сами. В наши дни, в наши больные и цинические дни - что важнее и что внушительнее честной (4) и неподкупной мысли - главное неподкупной и (5) не одними лишь деньгами?
На приглашение же Ваше участвовать в возобновившемся в Берлине Вашем журнале скажу прямо: роман, который пишу теперь ("Братья Карамазовы"), поглощает пока все мои силы и всё мое время. По усилившемуся нездоровью моему я с ним запоздал и, может быть, даже не кончу (6) в этом году. Пишу не гоня, (7) не комкая дела, переделываю, чищу, хочу кончить добросовестно, ибо никогда ни на какое сочинение мое не смотрел я серьезнее, чем на это. А потому всё время мое занято и сколько-нибудь значительного участия пока Вам не обещаю. Но наше время - такое горячее и неопределенное, а главное, такое возбуждающее время, что весьма может быть и (8) возьмусь за перо (9) ввиду какого-нибудь факта, какого-нибудь явления, которое вдруг поразит и о котором неотразимо захочется сказать хоть несколько слов. Я так писал, когда создавал "Дневник". Теперь, пока еще не возобновил его, весьма может случиться, что и прибегну иногда к гостеприимству Вашего журнала, чтоб напечатать какую-нибудь заметку, что-нибудь, что захочется высказать, (10) дать выход накипевшему чувству.
Во всяком случае желаю Вам всевозможного успеха.
Поистине уважающий и преданный Вам
(1) было: а. говорить еще б. писать
(2) было: врагам Вашим
(3) далее было: известно
(4) было: честной мысли
(5) главное неподкупной и вписано
(6) было: не копчу его
(7) было: Главное же пишу не гоня
(8) далее было: пришлю
(9) далее было: для заметки
(10) было: такое высказать, отметить явление или]
Hotel d'Alger.
Милый друг мой и несравненная моя женочка, Аня. Вчера получил твое письмецо от 24-го, отвечаю сегодня, 30-го, пойдет завтра. Теперь, уж конечно, ты получила все мои письма из Эмса и знаешь всю суть. Но ужасно то, что нам надо столько дней промежутка, чтоб получить ответ на письмо, преневыносимая мысль. Целую тебя и обнимаю, благодарю Лилечку за письмецо, а Федю поздравляю с рыбкой. Пусть поймает три налима к моему приезду, сварим уху. Как я их люблю, моих ангелов, про Вашу милость и говорить нечего. Только бы поскорей нам свидеться. Здесь мне тоскливо и скучно более, чем до мученья. Ни души знакомых, всё чужие иностранные рожи. По утрам туманы и холода. Кренхен действует раздражительно и мучит кошмарами, почти не сплю. Спазмодический мой кашель продолжается по-прежнему, но может быть, и будет какая-нибудь помощь, начинаю надеяться. Дышать как будто легче, движений могу делать больше, отхаркивание хорошо, хотя кашель и не останавливает. Мучит меня ужасно и мысль о работе. Думал жить в уединении и всё работать, а выходит, что всего могу работать лишь 2 часа в сутки, да и то днем, а не ночью. Встаю в 6, в 7 на водах и в 9 возвращаюсь пить кофей. Час на кофей и на отдых, и вот уже 10 часов. От 10 до 12 работаю. В двенадцать перед обедом иду на почту и гулять. В 1 час обедаю. От 2-х до 4-х после обеда или пишу письма (Пуцыкович тоже не дает покою, бомбардирует письмами, да еще хочет прислать мне свои корректуры для поправки - точно есть мне время!) или иду читать газеты. От 4-х до 1/2 6-го опять воды. Затем в седьмом часу прогулка, - это обязательно. В 8 часов уже ночь, свечи, и я пью чай, в 10 ложусь, - вот и весь день. А к тому же всю ночь кошмары, расстроенные нервы и беспокойство за работу. Вот будет праздник, если отошлю наконец в "Р<усский> вестник"!
Само собою, приключений здесь со мною никаких, кроме разве пустяков. Так, наприм<ер>, потерял дневную рубашку (кажется, не из лучших), хватился только вчера. Между тем ее украли наверно еще в "Hotel de France", но туда теперь идти поздно. На другой день как я переехал в "d'Alger" из "Hotel de France" вдруг вспомнил, что в "de France" остались мои штаны. Прихожу, лакей сконфузился. Оказывается, что он уже их прибрал куда-то далеко в сундук себе. Я взял штаны и унес с собою, но, уж конечно, вместе с штанами осталась и рубашка. Здесь же в "Hotel d'Alger" некому было украсть. 2-е приключение в том, что я купил зонтик. Стал третьего дня, в субботу пополудни, гаргаризировать горло. Это комната, в которой устроено 50 мест для гаргаризующих, поставил в уголок зонтик и вышел, забыв его. Через 1/4 часа спохватился, иду и не нахожу: унесли. В этот день шел дождь ночью и всё утро, завтра, думаю, воскресение, завтра заперты лавки, если и завтра дождь, то что со мной будет. Пошел и купил, и кажется подлейший, конечно шелковый, за 14 марок (по-нашему до 6 руб.). Продав, купец (подлец жид) говорит мне: а вы спрашивали про ваш зонтик в полиции? - Да где же в Курзале полиция? - А там есть отделение. А я и не знал. Пошел, спросил, и мне тотчас же возвращают потерянный зонтик, давно уже прибрали. Какова досада! Я предлагал 2 марки мерзавцу купцу, чтобы взял назад зонтик и возвратил назад 12 марок, не согласился. Решительно несчастье, только деньги выходят. 3-е приключение с жидами моими соседями в "Hotel d'Alger". Четверо суток как я сидел и терпел их разговоры за дверью (мать и сын), разговаривают страницами, целые томы разговора, беспрерывно, без малейшего промежутка, а главное - не то что кричат, а визжат, как в кагале, как в молельной, не обращая ни малейшего внимания, что они не одни в доме. Хоть они и русские (богатые) жиды, но откуда-то из Зап<адного> края, из Ковно. Так как уже было 10 часов и пора было спать, я и крикнул, ложась в постель: "Ах, эти проклятые жиды, когда же дадут спать!". На другой день входит ко мне хозяйка, M-me Bach, и говорит, что ее жиды призывали и объявили ей, что много обижены, что я назвал их жидами, и что съедут с квартиры. Я ответил хозяйке, что и сам хотел съехать, потому что замучили меня ее жиды: ни прочесть, ни написать, ни размыслить ни о чем нельзя. Хозяйка испугалась моей угрозы ужасно и сказала, что лучше она жидов выгонит, но предложила мне переехать наверх, там через неделю очистится у ней прекрасная квартира. Я знаю эту квартиру, действительно хорошая, и к тому же двумя талерами в неделю дешевле. Я согласился, жиды же хоть и не перестали говорить и продолжают говорить громко, но зато перестали кричать, и мне пока сносно. Ну вот мои приключения. - Ночью начались у меня вздрагивания, боюсь очень припадка.
Теперь о вас. Значит, едете к Нилу 6-го числа. Голубчик мой милый, не хочу тебя мучить и стеснять тебя. Но на дорогу возьми 2 надписанные (адресами) конверта и очиненный карандаш, и где встретишь почту - кинь мне письмецо всего хоть по 3 строчки карандашом. Да береги деток. Себя же, как зеницу ока береги, для меня береги, слышишь, Анька, для меня и для одного меня. Так вы кутите и ходите на балы, сударыня? С какою же целью? <2 1/2 строки нрзб.> Анька, голубчик, здоровей, милая, не простудись, сохрани себя - ты нужна и мне, и деткам.
Молюсь об вас. А рядом с молитвой и всяческие странные думы. Не могу удержать, а нервы расстраиваются. Уже и теперь накопилось кое-что секретное, что обыкновенно мы рассказываем друг другу, в первый же день по возвращении моем из долгого отсутствия, сейчас после обеда, вроде того, как бывало, запираемся деньги считать. Анька, как хочется мне поскорее обнять тебя, не в одном этом смысле, но и в этом смысле, до пожару. <2 строки нрзб.> я не властен... <5 строк нрзб.> пусть она останется моей женкой <5 строк нрзб.> Целую тебя в губки, потом в ручки, потом ножки, потом всю. Целуй деток. Скажи им, что прошу их быть тебе послушными, особенно в дороге к Нилу. Сохрани их, голубчик, я беспокоюсь ужасно. Мне здесь еще чуть не месяц, ужас, ужас!
На балы, сударыня, Вам ходить позволяется, но помня меня. Поклон всем, батюшке и Анне Васильевне особенно.
А 100 руб. пришли. Что не истрачу, то назад привезу. Курс-то опять падает.
Завтра жду твоего обещанного письмеца.
Аня, милая, отнюдь не смей похудеть, а потолстей. А главное, здоровья и здоровья. Еще раз целую детишек.
На конверте:
Russie, (Staraya Roussa) В Старую Руссу (Новгородской губернии)
Ее высокородию Анне Григорьевне Достоевской (в собственном доме)
(1) описка, следует: 30 июля (11 августа)
Милый ангел мой Аня, сейчас получил от тебя письмо от 27 июля. Думал было получить вчера, так мне показалось, но ошибся в расчете. Милый голубчик мой, пишешь, что 25-го были твои именины и до крайности меня тем удивила: никогда бы и не подумал я, что ты именинница летом, да еще в июле! Я знаю, что рождение твое 30 авг<уста>, но именины твои в феврале, это всегда так было. И никогда, никогда не запомню я, чтоб мы праздновали твои именины в июле. Или ты ошиблась, или у меня никакой нет памяти. В самом деле, хоть и люблю бесконечно мою Аньку, но, кажется, никогда не достигну того, чтоб раз навсегда запомнить ее рождение и именины. Да еще попрекнула: "А ты-то меня и не поздравил". Да еще бы, если я наверно предполагал, что ты именинница в феврале. Целую твои ручки я ножки и кроме того всю и прошу прощения. А затем поздравляю Вас, милая и дражайшая моя супруга, с прошедшим днем Вашего ангела. От всего сердца поздравляю тебя, Анька, я дай бог тебе в жизни праздновать свои именины еще раз 75, не менее.
Вы всё пишете об Ниле; а потому и отвечаю тебе на письмо твое сейчас же, рассчитывая, что, может быть, письмо мое еще и застанет тебя в Старой Руссе. Но надобно сознаться тебе, что я пишу по крайней мере вдвое чаще письма, чем ты ко мне. А еще пишешь, что я наверно не так часто вспоминаю о вас, чем вы обо мне. Но я не ропщу на тебя, не хочу тебя мучить, потому что письмо во всяком случае работа, хотя даже во сне вижу, что получаю от тебя письма, до того жажду от вас хоть какого-нибудь известия. Поблагодарите Любочку за ее прелестное письмецо, а Федулку за доброе намерение. Смерть люблю их. Тоскую также об вас чрезвычайно, то есть об вашей участи: что с вами и как вы? Кстати, есть ли у вас Фома и ночует ли у вас? Пишешь, что не спишь по ночам: ради бога, спи, Анька, и высыпайся, и к чему такая регулярность. Если проснулась в 12, то в 12 и сажай их, если в 3, то не дожидайся до 4-х, сажай в 3. Иначе расстроишь нервы, да еще, сохрани боже, похудеешь, ты мне обещала, что постараешься потолстеть хоть отчасти, но об этом ниже.
Я очень рад, что Любимов поспешил да еще прислал телеграмму, и рад тому, что я написал ему письмо чрезвычайно вежливое, так что уж не может обидеться. Значит, если 500 и 800, то, стало быть, рассчитываются до последней строки. Это недурно.
А у меня здесь всё непредвиденные расходы: сегодня утром уронил на водах свой хрустальный бесподобный стакан на каменный пол и разбил его вдребезги, стоил 5 марок. Тотчас же купил себе другой в 4 марки, но вот уже девять марок убытку. Да и предзнаменование нехорошо. Я всё в раздражении от вод, сплю гадко, вздрагиваю, пью 4 стакана в день. Что будет дальше, не знаю. Но судорожный кашель не унимается, особенно ночью и вставая. Здесь по утрам туманы, днем же жарко. Никого знакомых, русских мало. Скучно, грустно. Сел писать, пишется пока хорошо.
Лиле и Феде я как-нибудь напишу отдельное письмецо.
Всем нашим поклон. Анне Васильевне особенно. Ну стоила ли Анна Ивановна, чтоб ей отдавать букет Рохельши. Здесь цветов ужасно много и продают их кучами. Но я не покупаю, некому подарить, царица моя не здесь. А кто моя царица - Вы моя царица. Я так здесь решил, ибо, сидя здесь, влюбился в Вас так, что и не предполагаете. Теперь об интимном очень: пишет царица моя и умница, что видите самые соблазнительные сны <3 строки нрзб.> Это привело меня в восторг и в восхищение, потому я сам здесь, не только по ночам, но и днем думаю здесь о моей царице и владычице непомерно, до безумия. Не думай, что только с одной этой стороны, о нет, нет, но зато искренно признаюсь, что с этой стороны думаю до воспаления. Ты пишешь мне письма довольно сухие и вдруг выскочила эта фраза о самых соблазнительных снах <10 строк нрзб.> которой бы она не схватывала мигом, оставаясь вполне умницею и ангелом, а стало быть, всё происходило лишь на радость и на восхищение ее муженька, ибо муженек особенно любит, когда она вполне откровенна. Это-то и ценит, этим-то и пленен. И вот вдруг фраза: "самые соблазнительные сны" <6 строк нрзб.> Позвольте, сударыня <6 строк нрзб.> (ужасно целую тебя в эту минуту). Но чтоб решить о сне <2 строки нрзб.> несмотря на то, что сердечко моей обожаемой женки <1 строка нрзб.> Приеду и всё возьму. Анька, уже по этой странице можешь видеть, что со мной происходит. Я как в бреду, боюсь припадка. Целую твои ручки и прямо, и в ладошки, и ножки, и всю.
Твой весь
Буду писать теперь сообразно с приходом твоих писем и с известиями о твоей поездке к Нилу. А помолитесь-ка, кстати, и за меня. Слишком ведь уж я грешен. Батюшке особенный поклон.
Философова прислала мне сюда письмо. С Кавказа она едет в Псковскую губернию.
Пиши по возможности с дороги тоже. Ангелов моих Аню (1) и Федю целую и умоляю быть послушными. В дороге не позволяй Феде около колес и лошадей бегать. Да и не потеряй их как-нибудь в толпе. Аня, молю тебя!
На конверте: Russie (Staraya Poussa) В Старую Руссу (Новгородской губернии)
Ее высокородию Анне Григорьевне Достоевской (в собственном доме).
(1) описка, следует: Лилю
Милый друг мой Аня, сейчас получил твое милое письмецо от 30 июля и сегодня же отвечаю. Итак, выходит, что путешествие к Нилу откладывается: этому я даже рад, потому что беспокоился бы, да и известия от вас приходили бы не столь регулярно. Известие о Феде меня обеспокоило, именно прав Рохель, именно нужны ванны, хоть несколько ванн. Надеюсь, что ты уже начала. - Вот я уже 11-й день здесь лечусь, а ты отвечаешь мне лишь на мое первое письмо из Эмса! Как это далеко и как тяжело. Об вас беспрерывно думаю, и хоть надеюсь на тебя во всем, но всё беспокоюсь. Особенно мне тяжело и уныло здесь, когда начинается вечер. Мне, Аня, здесь невыносимо тяжело и гадко, почти не легче и не гаже каторги, которую я испытал. Без преувеличения говорю. Один, ни лица знакомого, напротив, всё такие гадкие жидовские рожи. Хоть и редко, но слышен иногда и русский говор, но кто эти русские - никто не знает, всё из окраин России. Лечусь, однако, усердно, и хоть бы и предугадывал заранее, что пользу не получу, а всё-таки доведу лечение до срока, чтоб уж потом ни на кого не пенять. Пью я по четыре стакана утром и по одному после обеда и гаргаризуюсь кессельбруненом утром и вечером. Здесь тепло, но сегодня целый день дождь, теперь только проглянуло солнце. Аппетит у меня есть, но нервы расстроены ужасно. Орт уверяет, что это действие кренхена. По ночам сплю ужасно дурно, долго не засыпаю и в ночь раза три вспотею. Спазмодический кашель ужасный, по получасу и более сряду, и пред засыпанием и пробуждаясь, сильнее, чем бывал зимой. Сходил к Орту, он говорит, что этот кашель даже хороший признак, что это действие вод (у него всё действие вод), что кашель оттого, что кренхен, несмотря на анфизему, очищает легкие, которые вновь становятся способными вбирать в себя гораздо более воздуху, чем прежде, и что этот воздух-то, в таком количестве, и раздражает легкие, уже отвыкшие от такого количества. Кто его знает, может, тут есть капля и правды, и какой бы он ни был тупой доктор, но бесчисленно долгая практика, здесь на месте, дала же ему какую-нибудь опытность. Я же в самом деле как будто вдыхаю глубже и даже замечаю это сам. Но что будет, то будет. О своем здоровье, ангел мой, ничего не пишешь, а ты у меня зеница ока, ты мне дорога, во-1-х, как мать детей, а во-2-х, как жена моя, а в-третьих, как бесценное сокровище, другого которого нет, хотя в тебе ужасно много недостатков: недоверчивость ко мне, неумение оценить меня в любви моей к тебе и нервы - нервы и нервы, не хуже моих. А все-таки я влюблен в Вас (вовсе не шучу), и Вы моя госпожа и повелительница навеки, ведь сознаю же я это изо всех сил.
Происшествий здесь никаких, ни малейших. Пишу и переписываю, чтоб поскорее отослать "Pater Seraphicus", кажется, отошлю 7-го, господи, если б удалось отослать! По вечерам гуляю - самая грустная прогулка. Читаю в воксале "Голос" и "Моск<овские> вед<омости>" - всё скука. Вечером в 8 часов пью чай (уже при свечах), в 9 начинаю ложиться, а в 10 уже в постели, но засыпаю только лишь к 12, всё кашляю. - Спасибо тебе, голубчик, за готовность прислать мне 100 руб. Ни копейки не трачу лишней, но представь себе, даже и здесь, как я стал припоминать, за последние три года всё вздорожало. - Немного у меня разыгрывается здесь геморрой, который в Петербурге и в Руссе совсем почти в последние годы прекратился, а сверх всего туг желудок, всё от одной только мясной пищи, ни зелени, ни приправы ничего нельзя, всё запрещено.
Федя говорит, что без меня всё дурно, этому я верю, одна только Анечка хороша, но ведь за кухней она смотреть не охотница. Меня очень поразил твой сон, это значит у тебя кошмары. Но дай бог, чтоб сон к лучшему. - Наконец Анна Ив<ановна> уезжает, скатертью дорога, Но и Жаклары тоже, останешься ты одна. Всё развлечение ходить на ванны. Не найди чего-нибудь на ваннах, голубчик. Найди здоровье и только и утешишь меня ужасно. Ты как будто хотела что-то заметить о Жакларе: да неужели он приударил за Рохельшей? А тож, французский вкус, но чего же смотрит Анна Васильевна?
Хотел деточкам написать особое письмецо, да некогда. Отошлю работу, тогда напишу. Лилечка пишет премило, все письма ее берегу и всегда поцелую.
Жиды меньше меня беспокоят, но, кажется, я наверно переселюсь наверх в другую квартиру. Всё боюсь припадка. Ангел мой, пишешь мне милую приписочку, что часто снюсь тебе во сне и т. д. А я об тебе мечтаю больше наяву. Сижу пью кофей или чай и только о тебе и думаю, но не в одном этом, а и во всех смыслах. И вот я убедился, Аня, что я не только люблю тебя, но и влюблен в тебя и что ты единая моя госпожа, и это после 12-ти лет! Да и в самом земном смысле говоря, это тоже так, несмотря на то, что ведь, уж конечно, ты изменилась и постарела с тех пор, когда я тебя узнал еще девятнадцати лет. Но теперь, веришь ли, ты мне нравишься и в этом смысле несравненно более, чем тогда. Это бы невероятно, но это так. Правда, тебе еще только 32 года, и это самый цвет женщины <5 строк нрзб.> это уже непобедимо привлекает такого, как я. Была бы вполне откровенна - была б совершенство. Целую тебя поминутно в мечтах моих всю, поминутно взасос. Особенно люблю то, про что сказано: "И предметом сим прелестным восхищен и упоен он". - Этот предмет целую поминутно во всех видах и намерен целовать всю жизнь. Анечка, голубчик, я никогда, ни при каких даже обстоятельствах, в этом смысле не могу отстать от тебя, от моей восхитительной баловницы, ибо тут не одно лишь это баловство, а и та готовность, та прелесть и та интимность откровенности, с которою это баловство от тебя получаю. До свидания, договорился до чертиков, обнимаю и целую тебя взасос.
Деток целую и благословляю. Ах, Аня, скучно мне, скучно. Всем поклон. Пиши непрерывно, как теперь, из двух дней в третий. Еще раз целую всех вас троих.
Сегодня, ангел мой, получил от тебя письмо (от 2-го авг.), за которое очень тебя благодарю. Ждать теперь следующего письма, значит, до пятницы. Кстати, ты обижаешься, что я написал, что "никого не стесняю", но я ни малейшей обидной мысли не имел, клянусь тебе, дружочек мой Анечка, милая хорошенькая женка моя (не хорошенькая, а красавица, вот как!). Все известия о тебе и о детках читаю всегда с наслаждением, по крайней мере в тот день, как приходит от тебя письмо, я всегда за вас спокойнее. Итак, вы начали купаться, непременно хоть 20 ванн возьми. А Нил, стало быть, не отложен. Пусть так, но если поедете после 20-го, то, пожалуй, нарветесь на холода и уже на осенние дожди, вот что беспокоит меня. А к тому же, если вдруг я ворочусь в Старую Руссу к 1-му или 2-му сентября и вас дома не застану, то-то будет прелестно! А ведь я именно к этим числам располагаю воротиться, ибо 28 августа (нашего стиля) будет ровно 5 недель лечения, то есть ровно сколько надо, а больше пяти недель я не останусь. - Ты пишешь, что раз у вас была буря и ты спала одетая, даже в башмаках, но зачем же так трусить. Вот этим да слишком усердным вставанием по ночам к детям отвыкнешь много спать и расстроишь здоровье. (А пуще всего похудеешь.) Спасибо, что обещаешь скоро выслать деньги, веришь ли, сижу и всё рассчитываю, и можешь себе представить, что, по расчету моему, из всех 700 руб. не только ничего не привезу домой, но даже деткам ничего не останется, чтоб привезть гостинцу, как в прежние годы. Завтра, в среду у меня здесь недельный расчет за квартиру и стол. Рассчитавшись, останусь ровно с 200 р. (еще не менял). Затем ты пришлешь 100 р., итого 300 р. Слушай же: останется 3 недели здесь. Каждую неделю за квартиру, стол, чай, сигары, прачка, непредвиденные мелочи maximum по 80 марок, выйдет 240, положим 250 марок, затем Орту не менее 50 марок. До Берлина дорога с кладью во 2-м классе 55 м. (здесь всюду надбавлено на первые 2 класса). Затем портному в Берлине 80 марок, отель в Берлине 20 марок, да дорога из Берлина в Петербург 120 марок, да в Петербурге гостиница, да из Петербурга в Руссу - много ль останется из 636 марок, на которые разменяю 300 р. (Здешние жиды дают только 212 марок за 100 р., а курс опять начал колебаться ужасно)? Да и вздорожало здесь всё безумно против прежнего, кроме, разве, почты: сегодня, 7-го августа, отправил наконец толстейший пакет Любимову, то есть роман на август месяц 53 полулистка, и всего-то взяли 2 марки 25 пфенигов, rekommandiert, а я думал, возьмут наверно 5 марок. Что отправил, тем, кажется, доволен (то есть работой), выйдет очень хорошая вещь. К тому же не только 3 листа, но даже чуть ли не больше, рублей этак на 1000. Но более всего доволен тем, что наконец отправил! Долго сидел у меня на шее этот старец, с самого начала лета мучился им. Сегодня, как уже отправил, получил вместе с твоим письмом и от Любимова, извинительное, почтительное и очень ласковое. Говорит, что был в Петербурге, а потому и не мог своевременно обратить внимание и т. д. Я опять-таки порадовался тому, что тогда написал ему хоть и твердо, но чрезвычайно вежливо. Подтверждает, что вышлет тебе на днях 800 руб. Ты недоумеваешь: почему 800, а не 500, чтоб восполнить обещанные 2000? Но ведь они рассчитываются за всё напечатанное доселе, и вышло 300 руб. лишних против 2000. - Кстати, ты боишься пожаров, а вот теперь могут узнать (по слухам из почты), что прибыло к тебе много денег, смотри, Аня, ночует ли у вас Фома или кто-нибудь? Это серьезнее пожару. В газетах только и читаешь, что по всей России убийства и грабежи. Я такой стал мнительный, что мучусь иногда здесь по вас, то есть чтобы не случилось чего-нибудь.
Анекдот с Лилечкой и ее сумасшествие прочел с неприятнейшим чувством. Без сомнения, Анфиса, но беда в том, что Анфиса будет еще и в будущем, года через 2, через 3, и, пожалуй, преподаст ей наконец пресквернейшую какую-нибудь науку. Это надо крепко, крепко в виду иметь. Лиля умна и развита не по летам даже и теперь, а тогда будет очень худо.
Ангел мой, продолжай детям уроки, хотя бы Федя поскорей выучился читать. Да пусть к моему приезду выучат какую-нибудь молитву, "Верую" например, Лилечка по крайней мере.
Итак, Жаклар приударил за Рохельшей, - ну-ну! Пишешь, что пьешь водку, а я именно хотел написать, чтоб пила больше. Я водку не пью, а мышьяк, который пил месяцев 6 сряду, перестал принимать, а между тем чувствую, что здесь как бы стал сильнее физически, от лечения, конечно. Хожу по 8 верст в день (никак не меньше) и не чувствую усталости, аппетит тоже есть. Но кашель прежний, а особенно в последние три дня. Все три дня был дождь и страшная сырость в нашем скверном ущелье, сегодня только проглянуло солнце. Ах, голубчик мой, ландшафт здесь восхитительный, но если б ты знала, до какой степени он прискучил мне и как я его ненавижу! Кажется, здесь уже начинают разъезжаться. Жиды, мои соседи, выезжают на будущей неделе, и я квартиру не переменяю. Музыка здесь хоть и хороша, но редко Бетховен, Моцарт, а всё Вагнер (прескучнейшая немецкая каналья, несмотря на славу свою) и всякая дрянь.
Ты пишешь, что у тебя от моего щипка синяк был, но ущипнул от любви, а так как любовь моя здесь усилилась, то обещаю и впредь щипаться до тех пор, пока разлюблю. Ангел ты мой: пишешь, что представляешь себе: что я теперь делаю и об чем думаю. Голубчик мой, на 9/10 о тебе и всё представляю тебя. В мыслях целую тебя поминутно, целую и то, чем "восхищен и упоен я". Ах, как целую, как целую! Анька, не говори, что это грубо, да ведь что ж мне делать, таков я, меня уже нельзя судить. Ты сама <1 строка нрзб.> свет ты мой, и вся надежда моя, что ты поймешь это всё до последней утонченности. До свидания, ангел мой, (ах кабы поскорее свидание). Целую пальчики ног твоих, потом твои губки, потом опять <1 строка нрзб.>.
Твой весь
Ты для меня красавица, красавица, да ты и в самом деле красавица, для всех красавица.
Деток благословляю и целую. - Всем поклон.
Милый ангел мой, Лилечка, целую тебя и благословляю и очень люблю. Благодарю за то, что ты пишешь мне письма; прочту и поцелую их и о тебе подумаю каждый раз, как получу. Здесь мне скучно без вас, и никого у меня знакомых, так что всё молчу и боюсь, что разучусь говорить. Недели через три к вам приеду. Милая Лиля, слушайся маму и с Федей не ссорься. Да не забывайте оба учиться. Молюсь об вас всех богу и прошу вам здоровья. Передай от меня поклон батюшке да поцелуй за меня Федю. Пожалуста, слушайтесь все маму и не огорчайте ее. До свиданья, милая Лилечка, очень люблю тебя. Поцелуй маму.
Твой папа
Милый и дорогой мой Федя, целую тебя и благословляю, об тебе часто думаю. Чем-то ты занимаешься, во что играешь? Если поедете к Нилу Столбенскому, то слушайтесь в дороге маму. Теперь же, голубчик Федечка, прошу тебя, учись и слушайся маму. Не ссорься с Лилечкой и любите друг друга, как я вас люблю. Поцелуй за меня Лилю и маму. Учись читать. Здесь много мальчиков, ходят в школу, каждый день даже встречаю, иным лет по пяти всего, а уже учатся. Здесь тоже мальчики в реке ловят рыбу. Поймал ли ты что-нибудь, Федя? Целую и обнимаю тебя и благословляю.
Твой папа
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Спешу выслать Вам при сем книгу шестую "Карамазовых", всю, для напечатания в 8-й (августовской) книге "Русского вестника". Назвал эту 6-ю книгу: "Русский инок" - название дерзкое и вызывающее, ибо закричат все не любящие нас критики: "Таков ли русский инок, как сметь ставить его на такой пьедестал?". Но тем лучше, если закричат, не правда ли? (А уж я знаю, что не утерпят.) Я же считаю, что против действительности не погрешил: не только как идеал справедливо, но и как действительность справедливо.
Не знаю только, удалось ли мне. Сам считаю, что и 1/10-й доли не удалось того выразить, что хотел. Смотрю, однако же, на эту книгу шестую как на кульминационную точку романа. - Само собою, что многие из поучений моего старца Зосимы (или, лучше сказать, способ их выражения) принадлежат лицу его, то есть художественному изображению его. Я же хоть и вполне тех же мыслей, какие и он выражает, но если б лично от себя выражал их, то выразил бы их в другой форме и другим языком. Он же не мог ни другим языком, ни в другом духе выразиться, как в том, который я придал ему. Иначе не создалось бы художественного лица. Таковы, например, рассуждения старца о том: что есть инок, или о слугах и господах, или о том, можно ли быть судьею другого человека, и проч. Взял я лицо и фигуру из древле-русских иноков и святителей: при глубоком смирении надежды беспредельные, наивные о будущем России, о нравственном и даже политическом ее предназначении. Св. Сергий, Петр и Алексей митрополиты разве не имели всегда, в этом смысле, Россию в виду?
Чрезвычайно прошу Вас (умоляю), многоуважаемый Николай Алексеевич, поручить корректуру надежному корректору, так как сам эту книгу, за отсутствием, не могу корректировать. Особенно прошу обратить внимание на корректуру от 10 до 17-го полулистка включительно (главка под рубрикой: "О священном писании в жизни отца Зосимы"). Эта глава восторженная и поэтическая, прототип взят из некоторых поучений Тихона Задонского, а наивность изложения - из книги странствований инока Парфения. Просмотрите сами, многоуважаемый Николай Алексеевич, будьте отцом родным! - Когда корректуры всей книги будут отсмотрены, то сообщите Михаилу Никифоровичу. Мне бы хотелось, чтоб он прочел и сказал свое мнение, ибо очень дорожу его мнением.
В этой книге, надеюсь, ничего не найдете вычеркнуть или поправить как редактор, ни словечка, за это ручаюсь.
Очень еще прошу сохранить все разделения на главы и подглавы, как есть у меня. Тут вводится в роман как бы чужая рукопись (Записка Алексея Карамазова), и само собою, что эта рукопись разграфирована Алексеем Карамазовым по-своему. Здесь вставлю ропщущее NBеne: в июньской книге, в главе "Великий Инквизитор", не только нарушены мои рубрики, но даже всё напечатано сплошь, страниц 10 сряду, без перенесения на другую строчку даже. Это очень меня огорчило, и на это приношу Вам мою сердечную жалобу.
Следующую, 7-ю книгу, под названием: "Грушенька", которою закончится в этом году 2-я часть "Карамазовых", вышлю неуклонно примерно к 10-му сентября и уже из Старой Руссы. Эта 7-я книга предназначена мною на 2 книги "Русского вестника", сентябрьскую и октябрьскую. Будет всего в книге 7-й листа 4, так что на сентябрь придется всего лишь листа 2, не более, но что делать: в этой 7-й книге два отдельные эпизода, как бы две отдельные повести. Зато с окончанием этой 2-й части восполнится совершенно дух и смысл романа. Если не удастся, то моя вина как художника. 3-ю же часть романа (не более числом листов 1-й части) отлагаю, как уже и писал Вам, до следующего года. Здоровье, здоровье помешало! 2-я часть выйдет, таким образом, как бы несоразмерно длинна. Но что было делать, так пришлось.
Приношу Вам чрезвычайную благодарность мою насчет исполнения просьбы моей о порядке высылки денег жене моей в Старую Руссу, она уже меня уведомила.
Заранее спешу и еще об одной просьбе: августовскую книгу "Р<усского> вестника" не забудьте, многоуважаемый Николай Алексеевич, приказать выслать своевременно в Старую Руссу! Я именно приеду домой к ее выходу.
Примите уверение в глубочайшем и искреннем моем уважении.
Ваш всегдашний слуга
Всего в высылаемой книге шестой: "Русский инок" 53 почтовых полулистка.
Allemagne, Bad-Ems.
M-r Theodor Dostoyewsky, poste restante
Многоуважаемый Константин Петрович,
На Ваше прекрасное письмо ко мне в Старую Руссу до сих пор не ответил, но думал хоть минуту лично повидать Вас проездом в Эмс, был у Вас (в доме Финской церкви) и не застал, а швейцар сказал мне, что Вы очень часто приезжаете. Очень пожалел потому, что от Вас всегда услышишь живое и подкрепляющее слово, а я именно в подкреплении нуждался. Поехал я в Эмс совсем больной. Моя грудная болезнь (анфизема) вследствие дурной погоды за всё лето до того усилилась в Старой Руссе, что я не только телом, но и духом был расстроен. При этом тяжелая работа с "Карамазовыми", а наконец, и тяжелое впечатление от созерцания происходящего и от "Сумасшедшего дома" русской печати и интеллигенции.
Здесь я уже 3-ю неделю лечусь и не знаю, что будет, между тем при нашем курсе поездка обошлась мне в 700 руб., которые очень и очень могли бы быть сохранены для семейства. Я здесь сижу и беспрерывно думаю о том, что уже, разумеется, я скоро умру, ну через год или через два, и что же станется с тремя золотыми для меня головками после меня? Впрочем, я здесь и вообще в самом мрачном расположении духа: узкое ущелье, положим, живописное как ландшафт, но которое я уже посещаю 4-е лето и в котором каждый камень ненавижу, потому что трудно себе и представить, сколько тоски вынес я здесь в эти 4 раза приезду. Нынешний же приезд самый ужасный: многочисленная толпа всякого сброду со всей Европы (русских мало и всё какие-то неизвестные из окраин России) на самом тесном пространстве (ущелье), не с кем ни одного слова сказать, и главное - всё чужое, всё совсем чужое, - это невыносимо. И так вплоть до нашего сентября, то есть целых 5 недель. И заметьте: буквально наполовину жиды. Еще в Берлине я заметил проездом Пуцыковичу, что по моему взгляду Германия, Берлин по крайней мере, страшно жидовится. И вот здесь в "Моск<овских> ведомостях" прочел выдержку из одной только что появившейся в Германии брошюры: "Где же тут жид?". Это ответ одного жида же одному немцу, осмелившемуся написать, что Германия жидовится ужасно во всех отношениях. Нет жида, отвечает брошюра, и везде немец, но если нет жида, то везде влияние еврея. Ибо, дескать, еврейский дух и национальность выше германской, и действительно, привили к Германии "дух спекулятивного peaлизма" и проч. и проч. Таким образом, мой взгляд оказался верным: немцы и жиды сами об этом свидетельствуют. Но помимо спекулятивного реализма, который и к нам рвется, Вы не поверите, как здесь всё бесчестно, то есть в торговле по крайней мере, и проч. Теперешний немецкий купец не то что обманывает иностранца (это еще бы простительно), но его обворовывает буквально. Когда я здесь на это жаловался, то мне отвечали смеясь, что и с своими так же поступают. Ну, бог с ними.
Я как приехал сюда, тотчас же сел опять за работу и наконец-то, третьего дня, отослал в Москву требуемое на август. Выйдет 31-го августа. Это 6-я книга романа и называется "Русский инок" (NB. Биографические сведения из жизни старца Зосимы и некоторые его поучения). Жду ругательств от критиков; сам же, хоть и знаю, что 1/10 доли не выполнил из того, что хотел совершить, но всё же обратите на этот отрывок Ваше внимание, многоуважаемый и дорогой Константин Петрович, ибо очень хотелось бы знать мнение Ваше. Я писал эту книгу для немногих и считаю кульминационною точкой моей работы. Кстати, в нынешнем году не кончу романа: 3-я и последняя часть останется на будущий год. - А теперь опять сажусь здесь за работу.
В Берлине встретил Пуцыковича. Ему нет-нет, а кто-нибудь и поможет. Уверял меня богом, что через три дня выдаст обещанный номер "Гражданина" в Берлине, и до сих пор не выдает. Думаю, что и не выдаст вовсе. Заметил одну в нем черту: это лентяй и работать не в состоянии. Я, Вы знаете, до самого последнего времени брал в нем участие, но теперь он привел меня в отчаяние. И всё-то он сваливает на людей.
Но вот целое письмо написал и всё об себе. Простите, пожалуста, многоуважаемый и дорогой Константин Петрович, Ваши арестанты (Сахалин и то, что Вы мне писали о них) перевернули всю мою душу, слишком близкое это мне дело, несмотря на 25 лет расстояния. Но об этом лично. А теперь до желанного и хорошего свидания. Ваш весь и преданный Вам вовеки
Получил твое письмо от 5-го авг<уста>. Благодарю за него чрезвычайно, но мне до того здесь скучно, что и письма уже не веселят. К тому же мысль: что это писано 5 дней назад, а теперь, сейчас, могло бог знает что с вами произойти, а потому хоть и рад письму, но всё-таки остаюсь с беспокойными подозрениями. Ты, голубчик, пишешь, что скука ничего: ах как ты ошибаешься. Эту каторгу почти уже нельзя выносить больше. Каждый раз, как я прежде бывал в Эмсе, всегда находились какие-нибудь знакомые русские - нынче никого и всё подлейшие жидовские и английские рожи, и всё молчание и уединение. Даже музыка подлейшая: капельмейстер играет только свои вальсы да какую-нибудь самую безвкуснейшую шушеру. Даже в читальной журналов русских всего только "Москов<ские> ведомости", страшно опаздывающие, и мерзкий "Голос", который меня только бесит. Всё развлечение смотреть на детей, которых здесь много, и заговаривать с ними. Да и тут пакости: сегодня встречаю ребенка, идущего в школу, в толпе других, 5 лет, идет, закрывает ладонями глаза и плачет. Спрашиваю, что с ним, и узнаю от прохожих немцев, что у него уже целый месяц воспаление в глазах (сильное мучение), а отец сапожник не хочет свести его к доктору, чтоб не истратить несколько пфенигов на лекарство. Это меня ужас как расстроило, и вообще нервы у меня ходят, и я очень угрюм. Нет, Аня, скука не ничего. При скуке и работа мучение. Да и лучше каторга, нет, каторга лучше была! Ты смеешься, хорошо тебе.
Орт пересадил меня совсем на кессельбрунен. Что до Орта, то каждый раз, как придешь к нему, он имеет такой вид, как будто забыл о тебе совсем и обо всем, что предписал тебе. Про кессельбрунен он, на мои расспросы, разъяснил мне, что химический состав его почти тот же, что у кренхена, и эффект на болезнь тот же, но сильнее действует, потому что 10-ю градусами горячее и содержит в себе больше железа, чем кренхен. Кессельбрунен-де укрепит организм железом и сильнее подействует. Таким образом, я по утрам выпиваю 4 стакана кессельбрунена, а после обеда 2 стакана кренхена, но думаю, что и после обеда Орт предпишет кессельбрунен. К возбуждающему действию кренхена я под конец привык было, и кошмары прекратились, а пуще всего вздрагивание и пот по ночам (до 3-х раз переменял рубашку). И вот, вчера, только что успел пересесть на кессельбрунен - опять ночью кошмары и опять потение, так что уж тут решительно действие воды. Но какова же моя восприимчивость к действию воды. Серьезно думаю, что и мрачное расположение духа в последние два дня у меня от кессельбрунена. Но скука, скука невыносимая. С кашлем как будто полегче по ночам, но вообще много кашляю. Отхаркивание легкое, но мало помогает при кашле. От этих кошмаров и вставаний ночью сплю я мало, часов 6 или даже 5 всего в ночь, а потому еще пуще расстроиваются нервы. К ночи, вечером - такая тоска, что хоть бы и не смотреть ни на что. Ты пишешь, что скоро кончится, а меж тем завтра только наступает половина срока моего лечения и остается целая вторая такая же половина. А рожи и морды на ваннах, особенно женские, а жиды и жидовки, а толпа, а давка черт знает что такое! И на это было тратить 700 р.! Одно только утешение в надежде, что подействуют воды, так как, видимо, я к ним ужасно восприимчив. Силами я, кажется, поправляюсь, есть и аппетит большой, но желудок варит жестко. Всюду стоят лотки с фруктами; превосходные персики, виноград, груши, и всё довольно дешево, и всё мне запрещено, ешь одну говядину. Обед мне приносят сытный, но грубый. Рыба всего раз в неделю. Грубейшие пудинги каждый раз и 3 мясных блюда, из которых хоть на одном сплутуют. Например, присылали мне одно немецкое блюдо: свиную кожу, содранную с мясом и так зажаренную. Здесь кормят этим слуг, и служанка сказала мне, что ее каждый раз тошнит. Сказала она по поводу того, что меня при ней вырвало. Присылали же ее часто, каждый раз тошнило и наконец вырвало. Я запретил приносить. А то вчера прислали курицу жареную. Стал я ее есть, и можешь себе представить, какой фокус: взята курица и с нее сняли всё мясо, всё до атома, так что голые кости как бы отполированы, а затем всё прикрыто превосходно зажаренной куриной кожицей, так что сверху кажется как бы целая курица, но чуть тронешь вилкой - и под кожей 1 скелет. Я запретил приносить такое немецкое блюдо впредь, равно как и мороженое: 24 град<уса> в тени, девушка выходит из отеля Гедека, откуда я беру обед, и несет его 200 шагов до нашего "Hotel d'Alger". Мороженое наполовину растает. Затем я сажусь за суп, за жаркое, за соус и всё время смотрю, как дотаивает последнее мороженое. В результате кислая красная вода.
Но довольно, всё письмо только о себе. Наверно назовешь меня эгоистом. - Главное в твоем письме это Нил. Писать буду непрерывно, но боюсь, чтоб не простудились дети дорогою, у вас всё дожди и холода, да чтоб не случилось чего, боже сохрани. Деток поцелуй. В Москву хоть и съедутся зачем-то, но раздел наверно не состоится. Не написать ли Андрею Михайловичу, чтоб он нам сам, по совести (я ему верю) выбрал участок. А впрочем, не знаю. Начал писать далее роман. Так как ты присылаешь письма довольно постные, то и я на сей раз не выказываю чувств моих, как прежде, хотя и подтверждаю всё, что писал прежде. Люблю-то тебя побольше, чем ты меня, это уж конечно. До свидания, крепко и горячо тебя обнимаю, так, как обнимаю каждую ночь во сне.
Твой
Скажи: неужели маляр выкрасит и рамы, и прекрасный дубовый натуральный цвет обратится в серовато-белую краску, как жаль.
Деток целую и благословляю, каждый день благословляю их и молюсь за них. - Береги свое здоровье, здоровье, здоровье. А то расстроишь и свои нервы, и тогда на что мы оба будем похожи? Всем поклон.
Опять и еще 1000 раз целую тебя. 1000 раз поцеловать можно. Но написать, что целуешь 10000000000, как ты написала, - это уж явная ложь. Ноли-то легко ставить, а на деле?
Не в 100000000000-х дело, (1) дорогая ты моя Анька. Пиши, непременно пиши. А то если и от вас не будет писем - что будет со мною? Вот написал тебе письмо и как будто душу отвел, развеселился. Накануне поездки к Нилу мне наверно напишешь, и я, конечно, пойму, что в дороге писать не так удобно.
Скажи деткам что-нибудь от меня милое. Я все об Алеше думаю, здесь очень много таких, как он, с виду.
Присылай же 100 руб., не откладывай. - Бестия Пуцыкович не отдаст мне 45 марок! Чувствую это.
На конверте: Russie, (Staraya Roussa) В Старую Руссу (Новгородской губернии)
Ее высокородию Анне Григорьевне Достоевской (в собственном доме)
(1) далее зачеркнуто 1 слово
Сейчас получил твое милое письмо от 8-го августа, друг мой Аня, и буду отвечать по порядку. Пишешь, что беспокоишься обо мне, то есть о моем лечении. Не знаю, что сказать тебе об успехах. Завтра ровно 3 недели, как я лечусь. Остается ровно еще 2 недели, так порешил сегодня Орт. 28 августа (нашего стиля) я, стало быть, кончу лечение и 29 же выеду отсюда. В дороге пробуду 5 дней, приеду в Старую Руссу, вероятно, 3-го, даже, может быть, и 2-го, но вероятнее, что 3-го. Так что последнее письмо от тебя может быть послано ко мне 23 или 24, а то не застанет. Впрочем, еще впереди 2 недели, и могут выйти изменения. Чувствую я себя теперь, на теперешней точке лечения бодрее и сильнее, больше энергии, сонливость, например, исчезла вовсе - и это решительно надо приписать водам. Впрочем, нисколько, кажется, не прибавляюсь в теле и не полнею. Разрывной кашель мой сильно утишился, почти исчез, но всё же я кашляю и перхотливость сильная, хотя отхаркивание и очень легкое и, кроме того, начинает утолять кашель. Сплю же по ночам все-таки нехорошо, просыпаюсь часто и даже всё еще потею, хоть и не столь, как прежде. Аппетит есть, но желудок не совсем в порядке. Ну вот и все, что могу сообщить теперь о себе, кроме разве того, что, кажется, лечение удастся. Но всё это пальятивно, на малое время, болезнь останется при мне, а истрачено 700 руб. - Здешняя погода тоже мешает лечению; хоть и тепло здесь, даже очень, но сыро, и хоть и сияет солнце, но раза по три в день дождь и особенно по ночам. Бывает, что всю ночь напролет идет, а мне сырость - первый враг. Была бы лучше погода, было бы успешнее и лечение.
Известие о бедной Эмилии Федоровне очень меня опечалило. Правда, оно шло к тому, с ее болезнью нельзя было долго жить. Но у меня, с ее смертью, кончилось как бы всё, что еще оставалось на земле, для меня, от памяти брата. Остался один Федя, Федор Михайлович, которого я нянчил на руках. Остальные дети брата выросли как-то не при мне. Напиши Феде о моем глубоком сожалении, я же не знаю, куда писать ему, а ты не приложила адресс. (Не забудь сообщить адресс мне в следующем письме.) Представь, какой я видел сон 5-го числа (я записал число): вижу брата, он лежит на постели, а на шее у него перерезана артерия, и он истекает кровью, я же в ужасе думаю бежать к доктору, и между тем останавливает мысль, что ведь он весь истечет кровью до доктора. Странный сон, и, главное, 5-е августа, накануне ее смерти.
Я не думаю, чтоб я был очень перед ней виноват: когда можно было, я помогал и перестал помогать постоянно, когда уже были ближайшие ей помощники, сын и зять. В год же смерти брата я убил на их дело, не рассуждая и не сожалея, не только все мои 10000, но и пожертвовал даже моими силами, именем литературным, которое отдал на позор с провалившимся изданием, работал как вол, даже брат покойный не мог бы упрекнуть меня с того света. Но довольно об этом. Я всё, голубчик мой, думаю о моей смерти сам (серьезно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего. Теперь у меня на шее "Карамазовы", надо кончить хорошо, ювелирски отделать, а вещь эта трудная и рискованная, много сил унесет. Но вещь тоже и роковая: она должна установить имя мое, иначе не будет никаких надежд. Кончу роман и в конце будущего года объявлю подписку на "Дневник" и на подписные деньги куплю имение, а жить и издавать "Дневник" до следующей подписки протяну как-нибудь продажей книжонок. Нужна энергическая мера, иначе никогда ничего не будет. Но довольно, еще успеем переговорить и наспориться с тобою, потому что ты не любишь деревни, а у меня все убеждения что 1) деревня есть капитал, который к возрасту детей утроится, и 2) что тот, кто владеет землею, участвует и в политической власти над государством. Это будущее детей и определение того, чем они будут: твердыми ли и самостоятельными гражданами (никого не хуже) или стрюцкими. Но довольно. Ты пишешь о Феде, что он всё уходит к мальчикам. Он в таких именно летах, когда происходит кризис из 1-го детства к сознательному осмыслию. Я замечаю в его характере очень много глубоких черт и уж одно то, что он скучает там, где другой (ординарный) ребенок и не подумал бы скучать. Но вот беда: это возраст, в котором переменяются прежние занятия, игры и симпатии на другие. Ему уже давно нужна бы была книга, чтоб он помаленьку полюбил читать осмысленно. Я в его лета уже кое-что читал. Теперь же, не имея занятий, он мигом засыпает. Но скоро начнет искать других и уже скверных утешений, если не будет книги. А он до сих пор еще не умеет читать. Если б ты знала, как я об этом здесь думаю и как это меня беспокоит. Да и когда же это он выучится? Все учится, а не выучится!
Про Нила опять у вас не решено по поводу приезда Бергеманши. Но помилуй, Аня, что это такое? Ну зачем она приедет, для чего? Чтоб мешать? Ну зачем ты ее звала? Сделай ты мне такое одолжение, Аня, напиши ты ей (ты письмо это получишь 17-го, будет, стало быть, время) - напиши, что не можешь принять ее, что обстоятельства изменились и проч. Ну сделай же мне это одолжение, спрячь в карман хвастливый, пустой, ложный стыд перед нею! Если поедешь до нее, то она приедет без тебя и тебя не застанет, а ты всю поездку к Нилу сорвешь и скомкаешь, торопясь, без удовольствия, а может, и с опасностию. Если же она приедет позже (да еще на неделю, каково!), то пожалуй, доживет до того, как я приеду, нарочно останется, чтоб меня встретить, то-то мне приятно будет. Право, не знаю, как ты это всё устроишь. Лучше уж бы вы к Нилу ехали и совершили бы путешествие не торопясь, а в свое удовольствие, на память деткам.
До свидания, голубчик, не сердись на мои наставления. Целую тебя крепко, тебя и все "прелестные предметы". Целую тебя 1000 раз, но не более. Завтра останется ровно 2 недели моему здешнему молчанию, ибо это не уединение только, а молчание. Я совсем разучился говорить, говорю даже сам с собой, как сумасшедший. Грустно мне здесь. Начал кое-как писать, но скука всё убивает.
До свидания. Твой вечно
Аня, ты говоришь, что много выходит денег. Напиши, сколько у тебя теперь в руках денег. Не отчет о расходах я прошу, а только сумму. Переписку не прерву. Буду посылать по письму в каждые три дня.
Всем поклон. Пуцыкович выдал наконец № "Гражданина". Прислал мне. Ждет подписки и обещается отдать 40 марок. №, выданный, обратится, конечно, в библиограф<ическую> редкость, и надобно сохранить его. Написал так, что, кажется, не пропустят в Россию. 40 же марок не отдаст.
Деток целую и благословляю. Лилю очень благодарю за ее миленькую приписочку, а Федю очень прошу утешить меня и выучиться читать. Затем, детки голубчики, слушайте маму. Целую вас крепко.
На конверте: Russie (Staraya Roussa) В Старую Руссу Новгородской губернии
Ее высокородию Анне Григорьевне Достоевской (в собственном доме)
Милый друг мой Аня, вчера отправил тебе письмо, а о главном-то написать и забыл. А между тем я в беспокойство, которое постепенно возрастает с каждым днем, чем дальше, тем больше. Что же деньги, что же ты не высылаешь денег (100 р.)? Давно еще ты мне написала, что вышлешь к 15-му августа, и вот 15-е августа завтра, а завтра не только денег, но и письма простого от тебя не придет. Во вчера полученном от тебя письме ты уведомляешь, что напишешь 11-го, а пойдет 12-го (придет, стало быть, ко мне 16-го), а между тем вовсе умалчиваешь, какое это будет письмо, с деньгами или без денег. Вероятно выходит, что без денег, если не предупредила. И, однако, ты сама обещала прислать к 15-му. Я в страшном беспокойстве: мне думается, что ты забыла и вспомнишь, когда уже поздно будет. Вот почему экстренно пишу, чтоб напомнить. И до присылки денег всё буду в беспокойстве. Мне и так здесь невесело, а тут и это прибавилось. И почему ты откладываешь, когда я несколько раз, чуть не в каждом письме просил тебя выслать не откладывая, не медлить. Может быть <7 нрзб.> я больше писал в приписках. Главное беспокоит меня, что ты забудешь и поздно вспомнишь. Отправив вчера письмо и вспомнив, что забыл это приписать, я почти всю ночь не спал в беспокойстве. Повторяю тебе: я непременно хочу выехать 29-го августа, я ни дня не хочу оставаться больше в этой яме и скорей заложу часы и отправлюсь в 3-м классе, а в Берлине не возьму пальто, чем останусь здесь. Письмо это придет к тебе 18-го. Умоляю тебя, тотчас же по получении его, не откладывая даже до завтра, выслать мне 100 р. Если пойдет письмо из Старой Руссы даже 20-го, то придет ко мне 24-го.
Если же и 24-го не получу денег, то телеграфирую в Москву Любимову, авось пришлет 100 р., и если по медленности своей даже и замедлят, то всё же 2 - три дня каких-нибудь, а пришлют же. Голубчик Аня, исполни просьбу мою, а то я как буду мучиться. А что если вы уедете к Нилу, да за хлопотами сборов забудешь выслать, а письмо это пролежит до твоего возвращения?
Не сердись, голубчик, я просто даже в тревоге. Я ни одного дня не хочу здесь сидеть долее. В 3-х последних письмах своих ты о высылке даже и не упоминаешь,
Целую тебя и детей.
Ваш
Не сердись, Анечка.
Многоуважаемый Виктор Феофилович, "Гражданин" я получил и благодарю за присылку, но удивили Вы меня очень: неужели Вы думаете, что наша цензура пропустит его в Россию? Если же не пропустит - зачем было и издавать? Подписчиков ведь не будет, если не дойдет в Россию №? И как это Вы ухитрились наделать столько промахов? Я представить не могу, чтоб цензура могла пропустить личные оскорбления известных сановников и глумление над ними. Нельзя было писать об Орлове, что он пересолил. А главное, о Горчакове и Шувалове, что они обрадовались, что за них будут делать чужие руки на конгрессе, чтоб не делать своими. А о купаниях в Биаррице и Остенде. - Всё это личные насмешки. Выражение: "Сама себя высекла" невозможно тоже. Тут ведь государь, воля государя. Посмотрите, как у нас, под такой цензурой, газеты ухитряются говорить об этом: в "Москов<ских> ведом<остях>" я о конгрессе читал посильнее Ваших обличения в 10 раз, а между тем там не было ни Биаррица, ни Остенде, ни чужих рук, ни "сама себя высекла". Это положительно не пропустят, на мой взгляд по крайней мере. Как это, столько лет издавая журнал, не выработать в себе чувства меры. Мещерский написал анекдот про Горчакова (не называя имени) в 77-м году перед войной, и журнал был остановлен на 3 месяца или даже на 6. Неужели Вы думаете, что пропустят, потому только, что Вы издали за границей? Вот вам и подписка. И главное, из-за каких пустяков! Ведь эти глумления ничего не прибавляют к смыслу.
Ваш весь
Сейчас только получил твое дорогое письмецо (от 11-го), дорогая моя Анечка. Очень жалею, что послал тебе мое последнее нетерпеливое письмо о деньгах. Клянусь, я ужасно беспокоился: откладывая со дня на день, можно было действительно спохватиться, когда уже будет поздно. Мне же притом казалось, что ты ожидаешь моего возвращения гораздо позже, чем это должно быть. Выеду я отсюда (постараюсь изо всех сил) непременно 29-го (нашего стиля). Не сердись на меня. Я от уединения стал мнителен, и мне всё мерещится что ни есть худого и безотрадного. Тоска моя такая, что и не опишешь: забыл говорить даже, удивляюсь на себя даже, если случайно произнесу громкое слово. Голосу своего вот уже четвертую неделю не слышу. Пишешь, что уже выслала мне 100 руб. "вчера", это значит 10-го, а я, однако, сегодня, получив на почте твое письмо уже от 11-го, еще не получил никакой посылки. Странно, что так запоздало. Но конечно получу и, может быть, завтра. Пишешь, чтоб я берег деньги и о бинокле. Но деньги у меня идут регулярно, и всякая трата моя здесь обрегулирована, разве вот на табак трачу лишнее, за неимением обычного моего табаку. Трата же на всё чертовская, хоть и регулярная. Повторяю тебе, вряд ли и рубль оставшийся с собой привезу. Начнешь рассчитывать и только руками разводишь - почти не хватает. Что же до бинокля, то он стоил мне большой досады, потому что, очевидно, меня надули, и я переплатил лишнее, больше чем он стоит. Но ужасно хотелось купить. Но только никогда в России не было таких мошенников-купцов, какие теперь в Германии. Всё жиды, всем завладели жиды и мошенничают без предела, буквально мошенничают. Пишешь, что очень думаешь о моем здоровье. Повторяю: я сам не знаю, что выйдет из моего питья вод, хотя про себя и начинаю надеяться, что выйдет что-нибудь путное. Я положительно укрепляюсь в силах и это чувствую. Кашель мой очень уменьшился и ослабел, но всё еще есть и, уж конечно, излечить его невозможно. К тому же здесь так сыро, что я беспрерывно простужаю горло, и у меня вдруг, на целые сутки, начинается страшная перхотливость. Но дыхание чище и глубже, задышки гораздо меньше. С завтрашнего дня останется ровно 12 дней лечения, то есть одна последняя треть.
- Впрочем, дело моего здоровья обозначится осенью и зимою. Но ты-то о своем здоровье мало пишешь, вот что, Аня, а я очень боюсь за тебя. Я хочу, чтоб ты возвратилась в Петербург, за лето серьезно поправившись. Теперь твое здоровье для детей становится дороже, чем мое. Я очень о тебе беспокоюсь и много думаю. Твои милые слова о том, что ты меня любишь, прочел с упоением. Ты пишешь: "люби меня", да я ль тебя не люблю? Мне только высказываться словами претит, а многое ты и сама могла бы видеть, да жаль, что не умеешь видеть. Уж один мой постоянный (мало того: всё более с каждым годом, возрастающий) супружеский мой восторг к тебе мог тебе на многое указать, но ты или не хочешь понять этого, или по неопытности своей этого и совсем не понимаешь. Да укажи ты мне на другой, какой хочешь, брак, где бы это явление было в такой же силе, как и в нашем 12-летнем уже браке. А восторг и восхищение мои неиссякаемы. Ты скажешь, что это только одна сторона и самая грубая. Нет, не грубая, да от нее, в сущности, и всё остальное зависит. Но вот этого-то ты и не хочешь понять. Чтоб окончить эту тираду, свидетельствую, что жажду расцеловать каждый пальчик на ножке вашей, и достигну цели, увидишь. Пишешь: А ну если кто читает наши письма? Конечно, но ведь и пусть; пусть завидуют.
Извещаешь о страданиях своих насчет ремонту дома. Что делать, сама затеяла. Но вот проходит время - и что же ваше путешествие к Нилу? К тому же трепещу за посещение Бергеманши: будет стоить это тебе и хлопот и расстройства нервов необъятного. Дай бог, чтоб всё у вас уладилось к лучшему и веселому. - Я здесь всё мечтаю об устройстве будущего и о том, как бы купить имение. Поверишь ли, чуть не помешался на этом. За деток и за судьбу их трепещу. Сел писать роман и пишу, но пишу мало, буквально некогда, можешь ты этому верить. К приезду моему (3-го или 4-го сентября) дай бог, чтоб привезть половину на сентябрьский-то номер, а остальную половину сяду дописывать на другой же день по приезде, ничего не отдыхая. А между тем работа должна быть чистая, щегольская, ювелирская. Это самые важные главы и должны установить в публике мнение о романе. Тем, что послал на август, я доволен, но предчувствую (знаю их), что они наделают самых роковых опечаток.
- Но это всё потом, а здесь мне покамест скука, не простая, а болезненная, с ума сойти можно. Кажется, начинают сильно разъезжаться отсюда, но всё же толпа огромная. Русских ужасно мало, всё незнакомые. Последние три дня всё дождь.
Каков Жаклар, ай, ай! Молодец, впрочем. Вот это человек как следует, рвет цветы удовольствия, не то, что мы - народ забитый и запуганный. Мне очень интересно было, что ты писала о представлении басен Крылова. Это очень мило и хорошо, - Сознаюсь тоже, что путешествие к Нилу было бы для деток Чрезвычайно назидательно и оставило бы воспоминание на всю жизнь их. И, уж конечно, Нил лучше, чем Бергеманша. Поблагодари голубчика Лилю за ее милейшее письмецо; Феде же скажи, что его письмо прелесть как удалось, мне очень понравилось, и что сохраню его на всю жизнь. До свидания, мой ангел, золотое ты мое сокровище, умненькая моя красавица. Красавица ты моя, вот что. И если б не смущало то, что ты говоришь про почтовую цензуру, бог знает бы что написал тебе. Целую, однако ж, опять твои ножки. Целую его мысленно беспрерывно. Сердечко твое золотое тоже люблю ужасно, чту его и поклоняюсь ему. Нервы же вещь излечимая, неправда ли? Целую и благословляю деток. Всё мечтаю о них. Но довольно.
Твой вечный
Ждут ли меня детки, говорят ли обо мне иногда? Учи Федю читать. Неужто у Лилечки нет цвета лица? Смотрю часто на их фотографические карточки.
Сплю по-прежнему мало, и всё кошмары. Аня, ходи за своим здоровьем.
Идея: застанет ли это письмо тебя в Старой Руссе? А ну вы пуститесь к Нилу? А впрочем, не препятствую, только бы обошлось без трудов и без хлопот особенных.
Боюсь в длинное и спешное путешествие мое простудиться и, таким образом, повредить лечению. Еще раз (1000 раз) целую тебя. Всем поклон.
Милая Аня, так как все-таки ты к 23-му или к 24-му намерена воротиться (пишешь, что едешь на 3 дня, а до 24-го выйдет 9 дней), то и пишу тебе сейчас, не откладывая до завтра. Разумеется, весь этот план мне не очень по нутру, но еще в прежнем одном письме твоем, недели две тому назад или три, когда ты в первый раз уведомляла о Шере, я разглядел нечто подозрительное (очень помню это) и подумал, что ты что-нибудь предпримешь. Но если я и сержусь (очень), то за легкомысленное письмо твое, написанное так бегло и так наскоро, что ничего нельзя понять и всё остается предугадывать с большим беспокойством. Например, пишешь, что едешь с детьми, и не извещаешь, берешь няню иль нет. В Москве где остановишься? Поедешь на общее сборище - где детей оставишь? Или их вместе с собой потащишь? У Вареньки остановишься что ли? Если же оставишь детей где-нибудь у Ивановых, то хорошо ли с ними обойдутся и добродушно ли их примут? Затем деревня: конечно, ты не поехала на авось и условилась письмами с Андреем Михайловичем или с кем-нибудь: где и как вы там остановитесь, и надолго ли? Где же остановитесь? В избе, где, пожалуй, тебя обворуют и ограбят? А дети где будут оставаться, когда ты будешь, вместе с прочими, леса осматривать. Пишешь, что будет Андрей Михайлович, а я полагаю, что ровно никому нет дела до наших детей и что вообще дети от этой поездки что-нибудь да потерпят. Распоряжение же о том, чтобы почтамт старорусский пересылал тебе мои письма в Рязань, считаю почти безумным! Это верное средство сделать, чтоб они расстрелись с тобой и пропали. И это с акуратностью-то нашей почты! А впрочем, полагаю, что ты уж вернулась; не на месяц же поехала.
Благодарю за извещение о детском спектакле, хотя и тут слишком краткое: видно, что ты занята. Писем твоих буду ждать с ужасным нетерпением, и если напишешь 17-го, то, пожалуй, дня три еще придется ждать. О себе не знаю, что написать. У нас все эти дни валил дождь как из ведра, и прилив мокрот у меня в груди был ужасный, а потому по утрам усилился и кашель. Да пришлось еще не доспать сряду несколько ночей, а потому нервы расстроились ужасно. В пустую надо мной квартиру въехали два немца и подымают страшный стук ночью. Только что я к одиннадцати часам засну, как вдруг, в половину 12-го, возвращаются они оба и подымают шум по лестнице и наверху прямо над моей головой такой, что будто целый табун лошадей пришел. Я просыпаюсь, вздрагиваю и уже не могу потом заснуть часа два, и так три ночи сряду, да и теперь почти так же. Я жаловался хозяйке, те обещали не топать ногами. Но при этом лечении нужен покой, спокойные нервы и хороший сон. Иначе лечение не принесет пользы. Я очень раздражен и в уединении моем весь даже озлобился. Пусть уж бы скорее из этой мокрой ямы. Хоть бы быть уверенным, что вас-то застану целыми и невредимыми. Поцелуй детей. Скажи им спасибо, что были умники на спектакле. В эту минуту ты, может быть, где-нибудь уже в Рязани или дальше. Не успокоюсь до тех пор, пока не получу от тебя письма из Старой Руссы, уже по возвращении твоем. А что если настолько замедлишь, что оно уже меня не застанет? Я выезжаю 29 и надеюсь, что не задержит что-нибудь. Стало быть, надо, чтобы последнее письмо твое ко мне было написано 23-го и пошло не позже 24, тогда еще получу его здесь, 28-го, если же напишешь позднее этих чисел, то уже не получу, 29-го поезд отходит рано утром.
К Нилу-то, я думаю, теперь не поедете. Или поедете? Деньги 100 р. я получил здесь 17-го, третьего дня, шло, стало быть, 8 дней. Курс наш упал ужасно, может быть, и еще упадет. Сижу и работаю, да вот теперь, за беспокойством, не знаю, много ли наработаю. Ух, сколько дела останется сделать по возвращении в Руссу. И еще в какой короткий срок. Не знаю, как-то тебя примут в Москве. Во всяком случае целую тебя крепко. Дай бог, чтоб ты получила это письмо в Старой Руссе без пересылки в Рязань. Я вот теперь пишу, а сам думаю, что не дойдет оно до тебя ни за что, расстренетесь. Так что даже писать не хочется. Однако тороплюсь. Обнимаю тебя еще раз, а об детках всё будет теперь ныть душа. Благословляю их и молюсь за них. Над Федей непременно в Москве будут смеяться, что не умеет читать. Смеялись и надо мной в детстве, что отстал от брата.
До свидания, голубчик, твой нежный очень, хотя и сердитый муж.
Всем поклон. И как же можно было написать такое беглое и не обстоятельное письмо. Лучше бы совсем не уведомляла до возвращения в Руссу.
Главное, в Москве не загостились бы! Еще целую и деток благословляю.
(1) описка, следует: 31 августа.
Многоуважаемый Виктор Феофилович,
Вы спрашиваете с меня уже совсем невозможного. Я с своей работой запоздал здесь так, как и не рассчитывал. К 12-му нашего сентября должен буду отослать (уже из Руссы) в "Р<усский> вестник" всё на сентябрьскую книжку, а у меня и половины не сделано. Я сам теперь сижу и спешу, потому что скоро отсюда выеду и пресеку работу, стало быть, дней на 6. Приеду в Руссу и вместо отдыху сейчас надо садиться. Это не по моим силам и не по моему здоровью. Я пишу туго. А Вы хотите, чтоб я бросил всё и сел за статью в "Гражданин"! Помилуйте. Я к тому же стал теперь писать туго, медленно, мне три строки написать мучение. Нет, не ко времени просьба Ваша, не смогу, ни за что не могу.
Адресс Засецкой: Варшава, Пенкная улица, дом Крузе, № 2. Но написать ей и просить в сотый раз опять-таки не могу, духовно не могу, совесть не позволяет. Она, весной, горько упрекнула меня однажды, что я (будто бы, а я и забыл) способствовал, тому несколько лет назад, своим добрым об Вас отзывом, что она Вам доверилась. Я действительно помню, что она об Вас (несколько лет тому) спрашивала меня письмом. Она упрекнула меня горько, очень горько. Ее мучили большие деньги, которые она теряет. И вот я теперь буду опять просить ее насчет денег же. Если бы о другом чем, но о деньгах никогда и ни за что. Сообщаю Вам ее адресс, но прошу (настоятельно) в письме Вашем к ней обо мне не упоминать даже косвенно, вроде того: "что Ф<едор> М<ихайлович> нарочно сообщил мне Ваш адресс, или: "был так добр, что сообщил Вам адресс и проч.". Особенно прошу Вас об этом. А лучше всего, если б и сами Вы не писали, Виктор Феофилович, ведь это невозможно же наконец! Да и, кроме того, Вы какой-то малодушный, извините меня: ну как можно в такое короткое время после выпуска ждать подписчиков? Они придут (если придут) не раньше как чрез месяц или чрез полтора после выпуска. Так всегда у нас. Да и время не подписное. На нынешний год Вы во всяком случае не могли бы ждать значительной подписки. А тут вдруг, читаю, что Вы разослали всего только 500 экз<емпляров>. Да что же Вы себя-то режете? Надо было все разослать. А средства непременно найти, уберечь от прежних, они были у Вас, Вы сами мне говорили, и этого-то Вы не сделали для собственного спасения! Кто ж виноват? А ну если не 500 выслано, а всего 50!
Статью в "Голосе" читал (Лярош, должно быть). Статья глупая, но всё, что сказано о подкуривании Бисмарку, - всё верно. И на меня произвело тоже неприятное впечатление. Если Вы еще хоть раз выдадите № с таким принижением перед Бисмарком, то все в России от Вас отступятся. Предрекаю Вам это. Подумают даже, что Вы в рептилии хотите поступить к нему. И хоть это будет неправда, но всё же я попаду впросак с моим письмом о неподкупности направления "Гражданина", уже напечатанном в 1-м "№. Кстати: и Вы не сумели в русских газетах (ну вот хоть в "Правит<ельственном> вестнике") напечатать подробное оглавление выданного 1-го Nомера? (1) И не стыдно это Вам? Нет, сами, значит, себя режете и хотите зарезать! Я убежден, что Вы не сумеете ответить "Голосу". И надо не в последней страничке, а в передовой. Шуму, грому надо. Нас должны встретить ругательствами. (NВ. Тут и о Бисмарке оправдаться.) Там есть две драгоценные фразы: ""Гражданин" нападает опять на все, что у нас есть прекрасного и благородного". А Вы только и писали, что о нигилистах и отцах их, значит, по "Голосу", нигилятина благородна!
Есть еще у них Вам укор в правописании. А "Голос", который пишет вместо "немцев" - "Немцов", - не "Голосу", стало быть, превозноситься правописанием. Одним словом, можно бы лихо ответить, а у Вас выйдет сухо и недостаточно.
Ну а 40-то марок мне не отдадите? Виктор Феофилович, да что ж Вы со мной сделали! Если б Вы знали, как я нуждаюсь, мне ведь, пожалуй, и не хватит, а Вы так клялись, такое честное слово давали! Но авось к моему приезду прибудут подписчики. Ради Христа, не забудьте обо мне и приготовьте. Буду в Берлине, я думаю, нашего 30-го августа.
До свидания. Ваш
(1) так в подлиннике
Милая Аня, сейчас получил твое письмо, писанное карандашом, из Рязани от 18-го августа, и опять повержен в беспокойство и сомнения. Опять тайны, опять вечные секреты. Не можешь ты никак удостоить меня полной откровенности. Списываешься и соглашаешься с червонными валетами, а от мужа всё еще тайны и секреты. И к чему эта таинственность, если уж решилась исполнить задуманное? Неужели ты рассудить не можешь, что, видя тайну, не могу же я не быть расстроен, вечно предугадывая, сомневаясь и разгадывая здесь, за 2500 верст: что бы это было такое? Слушай: первоначально ты извещаешь меня, что едешь в имение (для чего? никто не может понять, а ты, может быть, менее всех) на три дня, и вот теперь извещаешь наскоро карандашом, уже от 18-го числа, что "теперь я тебе долго не напишу дней шесть" (уезжая то есть в деревню из Рязани), и тут же прибавляешь, что напишешь мне из Рязани. Ясно, стало быть, что все эти 6 дней (а может, и больше, ибо число 6, как первоначальное три дня, очевидно, выставлено для моего успокоения, так что 6 значит minimum, a может, и 10, и 12, и две недели) что все эти 6 дней ты намерена жить в деревне. Но для чего же 6 дней жить в деревне, где есть нечего, в курной избе с детьми и с червонными валетами, к чему понадобилось столько дней - всё это загадка, которую я, очевидно, не в состоянии разрешить и которую ты, очевидно, всё еще не хочешь мне открыть, не считаешь благонадежным и благоразумным открыть такому неблагонадежному человеку, как я, и лучше решаешься меня повергнуть в смертельное беспокойство (не могу же я в самом деле не беспокоиться), чем удостоить меня полною откровенностью. Я здесь теперь ломаю голову и придумать не могу: для чего понадобилась целая неделя сроку житья в деревне? Межеваться вы что ли собираетесь, но ведь этого нельзя без полного всеобщего согласия, а остальные Достоевские могут не согласиться. Что же вы там будете делать? На простой осмотр достаточно бы и двух дней. Значит, что-то твердо положено сделать и условлено заранее с червонными валетами, но только этого не могу и не должен знать. 6 дней, но тут непременно твердая и определенная цель, когда такой срок ясно предназначен вперед. Ну, а по прошествии этих 6 дней - что тогда будет? Что-нибудь в Рязани, какие-нибудь акты, купчие совершатся, или черт знает что еще - так отчего бы от меня-то так таить? Пустое, дескать: побеспокоится и перестанет. Из Рязани хочешь писать мне после 6 дней в деревне, но это уже будет 24-го числа minimum, а ведь я писал тебе сколько раз, что выезжаю 29-го, стало быть, последнее письмо твое ко мне должно быть написано 23-го, чтоб дошло. Стало быть, ты читаешь мои письма наскоро и не дочитываешь даже, может быть. - Ездишь в третьем классе с малыми детьми. У червонных валетов такие души и такие понятия, что твой вид приниженности и бедности (в 3-м классе) должен в них возбудить презрение к тебе. Останавливаешься с этими забубенными в одних и тех же трактирах, а в деревне, пожалуй, в тех же избах; тут тысячи непочтительных фамильярностей можешь увидеть от них. Шеры, Ставровские - всё это одного корня народ, мошенники, надувалы и валеты. И уж ежели ты сама написала, что там нечего есть (это на 6-то дней), то воображаю, какой комфорт и чему могут подвергнуться дети. Не сердись, ради бога, но ведь я же не дерево в самом деле, не могу же я не беспокоиться. Охота даже пропадает писать, ибо, очевидно, и это письмо пойдет в Рязань из Руссы (если на такой долгий срок, то конечно мои письма надо было пересылать тебе из Руссы), но ведь всякому сроку конец, и, очевидно, одно или два письма должны расстреться, так что не знаю, дойдет ли это и в чьи попадет еще руки? К моему-то приезду будешь или нет в Руссе? До отъезда моего отсюда я уж и не рассчитываю теперь что-нибудь от тебя получить. - На всякий случай поздравляю тебя с днем твоего рождения, 30 августа. Напишу еще несколько строк в понедельник, и это уже будет последнее мое письмо отсюда. О себе писать нечего. Поблагодари Лилечку за ее милую приписку. Деток целую и благословляю и очень за них беспокоюсь, душа не на месте. Целую тебя тоже. Не сердись, повторяю: не деревянный же я.
Твой весь
Еще раз целую тебя.
(1) описка, следует: 5
Многоуважаемый и достойнейший Константин Петрович, получил здесь Ваши оба письма и сердечно Вам благодарен за них, особенно за первое, где Вы говорите о моем душевном состоянии. Вы совершенно, глубоко справедливы, и мысли Ваши меня только подкрепили. Но я душою больной и мнительный. Сидя здесь, в самом полном и скорбном уединении, поневоле захандрил. Но, однако, спрошу: можно ли оставаться, в наше время, спокойным? Посмотрите, сами же Вы указываете во 2-м письме Вашем (а что такое письмо?) на все те невыносимые факты, которые совершаются. Я вот занят теперь романом (а окончу его лишь в будущем году!) - а между тем измучен желанием продолжать бы "Дневник", ибо есть, действительно имею, что сказать - и именно как Вы бы желали - без бесплодной, общеколейной полемики, а твердым небоящимся словом. И главное, все-то теперь, даже имеющие, что сказать, боятся. Чего они боятся? Решительно призрака. "Общеевропейские" идеи науки и просвещения деспотически стоят над всеми и никто-то не смеет высказаться. Я слишком понимаю, почему Градовский, приветствующий студентов как интеллигенцию, имел своими последними статьями такой огромный успех у наших европейцев: в том-то и дело, что он все лекарства всем современным ужасам нашей неурядицы видит в той же Европе, в одной Европе.
Мое литературное положение (я Вам никогда не говорил об этом) считаю я почти феноменальным: как человек, пишущий зауряд против европейских начал, компрометировавший себя навеки "Бесами", то есть ретроградством и обскурантизмом, - как этот человек, помимо всех европействующих, их журналов, газет, критиков - все-таки признан молодежью нашей, вот этою самою расшатанной молодежью, нигилятиной и проч.? Мне уж это заявлено ими, из многих мест, единичными заявлениями и целыми корпорациями. Они объявили уже, что от меня одного ждут искреннего и симпатичного слова и что меня одного считают своим руководящим писателем. Эти заявления молодежи известны нашим деятелям литературным, разбойникам пера и мошенникам печати, и они очень этим поражены, не то дали бы они мне писать свободно! Заели бы, как собаки, да боятся и в недоумении наблюдают, что дальше выйдет. - Здесь я читаю мерзейший "Голос", - господи, как это глупо, как это омерзительно лениво и квиетично окаменело на одной точке. Верите ли, что злость у меня иногда перерождается в решительный смех, как, например, при чтении статей 11-летнего мыслителя, Евг<ения> Маркова, о женском вопросе. Это уж глупость до последней откровенности. Вы пишете, что Пуцыковича выпуск Вам не понравился. Да, действительно, но ведь с этим человеком даже и говорить нельзя и советовать ему нельзя, он обидчиво уверен в себе. Но, главное, ему бы только подписка, а остальное всё он производит с чрезвычайно легкой совестью. Мнение Ваше о прочитанном в "Карамазовых" мне очень польстило (насчет силы и энергии написанного), но Вы тут же задаете необходимейший вопрос: что ответу на все эти атеистические положения у меня пока не оказалось, а их надо. То-то и есть и в этом-то теперь моя забота и всё мое беспокойство. Ибо ответом на всю эту отрицательную сторону я и предположил быть вот этой 6-й книге, "Русский инок", которая появится 31 августа. А потому и трепещу за нее в том смысле: будет ли она достаточным ответом. Тем более, что ответ-то ведь не прямой, не на положения прежде выраженные (в "В<еликом> инквизиторе" и прежде) по пунктам, а лишь косвенный. Тут представляется нечто прямо (2) противуположное выше выраженному мировоззрению, - но представляется опять-таки не по пунктам, а, так сказать, в художественной картине. Вот это меня и беспокоит, то есть буду ли понятен и достигну ли хоть каплю цели. А тут вдобавок еще обязанности художественности: потребовалось представить фигуру скромную и величественную, между тем жизнь полна комизма и только величественна лишь в внутреннем смысле ее, так что поневоле из-за художественных требований принужден был в биографии моего инока коснуться и самых пошловатых сторон, чтоб не повредить художественному реализму. Затем есть несколько поучений инока, на которые прямо закричат, что они абсурдны, ибо слишком восторженны. Конечно, они абсурдны в обыденном смысле, но в смысле ином, внутреннем, кажется, справедливы. Во всяком случае очень беспокоюсь и очень бы желал Вашего мнения, ибо ценю и уважаю Ваше мнение очень. Писал же с большою любовью.
Но вижу, что слишком распространился о своем произведении. 1-го или 2-го сентября буду в Петербурге (поспешаю чрезвычайно в Ст<арую> Руссу в семейство), зайду к Вам (не знаю, в какой час, не могу решить заране), и если посчастливится, то и застану Вас, может быть, хоть на минутку. До свидания, добрейший и искренно уважаемый Константин Петрович, дай Вам бог много лет здравствовать - лучшего пожелания в наше время и не надо, потому что такие люди, как Вы, должны жить. У меня порою мелькает глупенькая и грешная мысль: ну что будет с Россией, если мы, последние могикане, умрем? Правда, сейчас же и усмехнусь на себя. Тем не менее все-таки мы должны и неустанно делать. А Вы ли не деятель? Кстати: Пуцыкович, услышав от меня содержание письма Вашего насчет отправки преступников в Сахалин, пристал ко мне, чтоб я дал напечатать в "Гражданине". Я, разумеется, не дал.
Весь Ваш
(1) описка, следует: 5
(2) далее было: и обратно
Милый голубчик мой Аня, получил от тебя вчера вечером (по поводу воскресения у нас раздают переписку вечером) твой клочочек бумажки карандашом из каких-то Клепиков и чрезвычайно как благодарен тебе за него. Но, однако же, из Рязани до имения, значит, 80 верст с лишком и езды 1 1/2 дня; я думал, что гораздо ближе. Стало быть, из 6 дней три уходят на дорогу. Оно теперь мне понятнее, и 3 дня в деревне не возбуждают теперь во мне такого удивления. Но следовало с твоей стороны писать обстоятельнее, а то я совсем потерялся в моих расчетах: "Что, дескать, будешь ты делать в деревне 6 дней?". Да и теперь, впрочем, не знаю, но думаю по крайней мере, что к 28-му или 29-му вы возвратитесь же, наконец, в Руссу. (Ох, только бы бог дал благополучно.) То, что ты пишешь о детях, меня несколько ободрило. Но опять-таки в твоем письме как будто недомыслие. Рассуди сама: пишешь ты от 19-го и приписываешь, что теперь уже 4 дня не будешь мне писать более. А я здесь ясно вижу, что ни в каком уж случае не получу здесь от тебя ничего более, ни одного то есть письма, ибо сам выезжаю послезавтра, 29-го. Дело в том, что это твое письмецо из Клепиков, от 19-го, помечено на конверте в Московском почтамте 22-м августом, ко мне же в Эмс пришло 26-го, шло, значит, неделю. Положим, ты мне напишешь (через 4 дня, как ты говоришь) из Рязани, значит, 23-го числа августа, придай 6 дней ходу до Эмса и будет 29-го, а 29-го утром мне уже нельзя будет идти в почтамт, ибо поезд идет в 6 1/2 часов утра, то есть когда еще и почта не приходит. (Приходит в 1/2 8-го.) Из этого заключаю, что уже более от тебя известий никаких не получу. Это значит с 19-го до 3-го сентября, то есть ровно 2 недели! Это жутко. Я, голубчик мой, помнится, тебе уже много раз писал, что последнее письмо твое должно пойти непременно не позже 24-го (из Руссы), чтоб я мог еще получить его, а теперь из Рязани. Полагаю, что ты мало обратила внимания на то, что я писал об этих сроках, и забыла. - Но уж теперь нечего делать. По крайней мере сам-то отсюда выезжаю и в дороге тоска по вас будет конечно сдерживаться чувством, что всё же я приближаюсь к вам, к вам же еду и наконец приеду. Так как сегодня 27-е, то полагаю уже наверно, что письмо это застанет тебя уже в Руссе, так что тебе не будут уже никуда пересылать его из Руссы, и оно не пропадет. Не знаю только, много ли ты опять останешься в Москве? Хороша ли погода, не простудились бы дети? Поедешь ли ты во 2-м классе? и проч. и проч. вопросы так и кишат у меня в голове. На бога, однако же, надеюсь и на тебя тоже, хотя и взбалмошная, но деловая женочка. Жаль только, что не всегда откровенна с мужем, который так ее любит и ценит.
Об себе скажу, что, кажется, лечение мое здесь не принесло мне особенной пользы. Говорить заране, конечно, нельзя, может быть, потом, к зиме, объявится польза, но теперь я точно так же кашляю, как и приехал сюда, а всю последнюю неделю чувствовал даже особенную тесноту в груди, как в худшие времена. Полагаю, что всему виноват Орт, черт знает с чего пересадивший меня 3 недели назад с кренхена на кессельбрунен. А я именно после 2-х недель кренхена почувствовал было себя несравненно лучше. А он пересадил, кессельбрунен, как мне кажется теперь, после 3-х недельного испытания - вода для меня сильная, больше той меры, которой требовал организм мой, а потому только раздражал мне нервы и, может быть, уничтожил доброе действие кренхена. Впрочем, не знаю, может быть, я ошибаюсь. - Что до денег, то, кажется, приеду в Руссу лишь с последними копейками, едва хватит. 100-вую бумажку меняют здесь на 208 марок. Как-нибудь ухитрюсь. В дороге, должно быть, очень устану и расстроюсь. Роман же (на сентябрь) не довел и до половины. Как приеду, сейчас надо будет садиться писать. - . Проклятой здешней диетой (одна говядина и пудинги) расстроил только желудок, точно деревянный стал. - Кончается наконец скука моя безысходная, наконец-то начну громко говорить, а то 35 дней молчания - черт знает что такое. Погода здесь хоть и очень непостоянная, но теплая: какую-то у вас застану? И не простудиться бы дорогой. Поцелуй милых ангелов деток. От Победоносцева еще получил письмо и отвечал ему. Если в Петербурге будет время, то схожу к нему. В Петербурге я буду, кажется, в воскресение - это скверно, всё заперто. Пуцыкович уже уведомил меня, что денег мне не отдаст. До свидания, мой ангел. Ну что если ты как-нибудь в дороге простудишься, расхвораешься? Мне жизнь ваша в деревнюшке и в лесу, хоть и 3-х-дневная только, очень не нравится. И разве не случалось тебе простужаться, простужать горло, например, что простужала уже и прежде, - твое больное место. Слишком ты рискуешь, Аня. А тут 2 недели без известий. Но надеюсь на бога. Ворчать нечего, убереги вас только бог. Еду наконец. Ну до свидания и все-таки не до близкого: неделя целая еще пройдет. Деток целую и благословляю, а тебя целую 1000 раз, и намерен скоро всласть целовать, голубчик ты мой.
Твой весь
Всем поклон. Еще раз всех вас целую. - Теперь у меня хлопоты, укладывать чемодан, покончивать все дела, а погода, кажется, переходит к дождю.
(1) описка, следует: 8
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Я воротился в Старую Руссу, но так был изломан дорогой, что сел продолжать работу (на сентябр<ьский> №) только третьего дня. Пишу Вам теперь с тем лишь, чтоб уведомить Вас, что на этот № принужден буду сильнейшим образом опоздать присылкою продолжения романа, то есть получится в редакции всё (для сентябр<ьского> №) не ранее, как между 15 и 20 числами сентября (зато уже никак не позже). Торопиться же слишком я не могу, хотя бы и хотел, ибо предстоит закончить сцену из капитальнейших в целом романе и хочется сделать сколь возможно лучше. Таким образом, я в крайнем беспокойстве, не зная наверно: опоздаю я теперь до невозможности напечатать (с моим сроком от 15 до 20) или еще нет? Величиною всё будет в 2 1/2 печатных листа, кажется, не более - отдельная и законченная сцена, или, лучше сказать, эпизод. Мне бы чрезвычайно, чрезвычайно желалось, чтоб появилось в сентябре. Само собой разумеется, что корректур я уже ждать не буду, а по примеру августовского № (за корректуру которого, довольно тщательную, изъявляю Вам полнейшую мою благодарность) попрошу продержать имеющее быть прислано продолжение так же тщательно, как и августовский отрывок. Обещаю не опаздывать впоследствии так ужасно. Во всяком случае, считал нужным написать Вам всё это, чтоб уведомить. Весьма может быть, что пришлю гораздо раньше 20-го, я взял нарочно самый отдаленный срок.
Примите уверение, многоуважаемый Николай Алексеевич, в моем искреннем и глубочайшем уважении.
Ваш слуга
К 25 сентября, примерно, перебираюсь в Петербург. Петербургский адресс мой тот же, что и прежде: Кузнечный переулок, близ Владимирской церкви, дом № 5, кварт<ира> № 10. Ф. M. Достоевскому.
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Вместе с сим высылаю в редакцию "Р<усского> вестника" книгу седьмую "Карамазовых", для сентябрьской книги, в числе 41 полулистка. В этой книге четыре главы: три высылаю, а 4-ю вышлю через два дня, получится в редакции 20-го числа. В этой 4-й главе всего будет 4 страницы печатных, но она важнейшая и заключительная. Выслал бы вместе, но припадок падучей болезни заставил на два дня отложить работу. Но по крайней мере высылаю 41 полулист, и их можно сейчас начать набирать (получатся 18-го сентября), остальные же 3 полулистка (то есть 4-я глава), которую на два дня задержал, не составят много и не задержат, если только Вы решитесь печатать всё, несмотря на позднюю высылку. А как бы я желал теперь не дробить. Вся моя надежда на Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич.
Я к 25-му сентября переезжаю в Петербург (прежний адресс). А потому корректур опять ждать не могу. Кажется, переписано четко. Передайте от меня, многоуважаемый Николай Алексеевич, покорнейшую мою просьбу корректору, чтоб не утопил меня и на этот раз. За прошлый же № большое ему спасибо.
Умоляю Вас, Николай Алексеевич, в этой книге ничего не вычеркивать. Да и нечего, всё в порядке. Есть одно только словцо (про труп мертвого): провонял. Но выговаривает его отец Ферапонт, а он не может говорить иначе, и если б даже мог сказать: пропах, то не скажет, а скажет провонял. Пропустите это, ради Христа. Больше ничего нет. Кроме, разве, про пурганец. Но это написано хорошо, и притом оно существенно, как важное обвинение. Последняя глава (которую вышлю), "Кана Галилейская" - самая существенная во всей книге, а может быть, и в романе. С этой высылкой кончаю с монастырем: больше о монастыре ничего не будет. В следующей книге (на октябрь) закончится часть и будет перерыв, как я уже и уведомил.
А теперь примите уверение в моем самом искреннем уважении.
Ваш покорнейший слуга
Петербургский мой адресс: Кузнечный переулок, близ Владимирской церкви, дом № 5, квартира № 10, Ф. М-чу Достоевскому.
Одно маленькое Nota bene на всякий случай: не подумайте, ради бога, что я бы мог себе позволить, в сочинении моем, хотя малейшее сомнение в чудодействии мощей. Дело идет лишь о мощах умершего монаха Зосимы, а уж это совсем другое. - Подобный переполох, какой изображен у меня в монастыре, был раз на Афоне и рассказан вкратце и с трогательною наивностью в "Странствовании Инока Парфения".
Р. S. Многоуважаемый Николай Алексеевич, особенно прошу хорошенько прокорректировать легенду о луковке. Это драгоценность, записана мною со слов одной крестьянки и, уж конечно, записана в первый раз. Я по крайней мере до сих пор никогда не слыхал.
На обороте: Его превосходительству Николаю Алексеевичу Любимову. От Ф. М. Достоевского.
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Спешу уведомить Вас, что для октябрьской книжки "Р<усского> вестника" опять принужден опоздать, но вышлю непременно. Продолжение "Карамазовых" получится в редакции 16-го или 17-го октября, из всех сил постараюсь. Само собою, что не буду ждать корректур. (Напечатанное в сентябрьской книге прокорректировано почти безукоризненно, за что приношу великую благодарность.) Вышлю опять от 2 1/2 до 3 печатн<ых> листов - почти ровно столько же, как и на сентябрьскую книгу. Дело в том, что работа для меня трудная и хотелось бы отделать по возможности лучше. Уведомляю Вас тоже, что в октябрьской книге не закончится еще то, что определено мною закончить в нынешнем году, но доставлю еще и на ноябрьскую книгу "Р<усского> вестника", и тогда уже пришлю и то письмо, о котором писал Вам месяца два назад, насчет объяснения с публикой о последней части "Карамазовых", которую я, по оплошности моей, принужден перевесть на будущий год. К 17-му числу напишу Вам и еще письмецо, Николай Алексеевич, в котором подробнее объясню некоторые необходимые вещи, и чрезвычайно боюсь, что это теперешнее письмо мое, которое посылаю, для скорости, незаказным, как-нибудь не дойдет до Вас и пропадет дорогою.
А теперь, глубокоуважаемый Николай Алексеевич, примите мое сердечное уверение в почтении и преданности, с которыми пребываю Вашим всегдашним слугою
С. Петербург. Кузнечный переулок, дом № 5, кварт<ира> № 10, близ Владимирской церкви. Ф. М. Достоевскому.
Дорогой друг и брат Андрей Михайлович, сделай милость, прости, что побоялся рискнуть здоровьем в такую мокреть, несмотря на всё искреннейшее желание мое <еще> раз поцеловаться с тобою перед твоим отъездом. Передай, голубчик, мой искренний привет Доменике Ивановне и мое пожелание ей всего лучшего в жизни. Наша последняя встреча оставила во мне, повторяю это тебе, самое лучшее и отрадное впечатление. До свидания, дорогой мой, не хочу говорить прощайте. Потрудись передать мои лучшие пожелания Евгении Андреевне и Михаилу Александровичу. Смотри же, не пеняй на мою болезненную трусость. Еще раз обнимаю тебя и кланяюсь глубоко твоей супруге.
Твой весь
Любезнейший и многоуважаемый Виктор Феофилович. Вот уже больше месяца как ни от Вас, ни я к Вам ни слова. У меня работа, переезд в Петербург, нездоровье и пр. А Вам-то почему бы не уведомить о себе. Прошло так много времени, что я даже и не знаю теперь, о чем с Вами заговорить. Засецкая сказала мне, что недавно получила от Вас письмо и что Вы будто бы едете в Иерусалим. Это что за известие? Пишу к Вам на прежний адресс и опасаюсь, что не дойдет. О "Гражданине" не спрашивают, ибо видно, что не выходит. Как Ваши текущие обстоятельства? Победоносцев иногда о Вас спрашивает. Вот, однако, одно обстоятельство, которое считаю необходимым Вам сообщить. Сидел я (недели две тому назад) у Победоносцева утром, и вошел Мещерский. Заговорил, между прочим, о Вас. Мещерский сказал, что он за "Гражданина" получил от Вас, в первый год, столько-то (7500 р.) тысяч выдачи, и так как теперь Вы в такой нужде, то не знает, как ему решить по совести: возвратить ли ему Вам хоть часть суммы или нет? Я ему сказал тут же при Победоносцеве: Вы бы ему (то есть Вам) прежде всяких сомнений хоть 300 руб. сейчас же бы выслали, потому что он очень в нужде.
Мещерский сказал: "Сейчас же вышлю". Тем и кончилось. Дня три тому назад Победоносцев спросил меня: "выслал ли Вам 300 р. Мещерский?". Так как я Мещерского с тех пор не видал, то ответил, что не знаю. Победоносцев сказал мне на это "надо непременно ему напомнить, чтобы немедленно выслал, ибо он обещал". К сожалению, я адресса Мещерского не знаю, знаю только, что он переехал от Благосветлова в Сергиевскую. Уведомьте, голубчик Виктор Феофилович, получили ли Вы что-нибудь от Мещерского или нет. Адресс мой прошлогодний: Кузнечный переулок, дом № 5 (угол Ямской, близ Владимирской церкви) Ф. М. Достоевскому.
До свиданья, голубчик, тороплюсь, совсем сбит с толку каторжной работой "Карамазовых": боюсь только, что письмо мое не дойдет до Вас, или что долго его не получите. Крепко жму Вам руку. Ваш весь прежний и всегдашний
Милостивая государыня,
Старика Карамазова убил слуга Смердяков. Все подробности будут выяснены в дальнейшем ходе романа. Иван Федорович участвовал в убийстве лишь косвенно и отдаленно, единственно тем, что удержался (с намерением) образумить Смердякова во время разговора с ним перед своим отбытием в Москву и высказать ему ясно и категорически свое отвращение к замышляемому им злодеянию (что видел и предчувствовал Ив<ан> Ф<едорови>ч ясно) и таким образом как бы позволил Смердякову совершить это злодейство. Позволение же Смердякову было необходимо, впоследствии опять-таки объяснится, почему. Дмитрий Федорович в убийстве отца совсем невинен.
Когда Дмитрий Карамазов соскочил с забора и начал платком вытирать кровь с головы раненного им старика слуги, то этим самым и словами: "Попался старик" и проч. как бы сказал уже читателю, что он не отцеубийца. Если б он убил отца и 10 минут спустя Григория, то не стал бы слезать с забора к поверженному слуге, кроме разве того, чтоб убедиться: уничтожен ли им важный для него свидетель злодеяния. Но он, кроме того, как бы сострадает над ним, говорит: попался старик и проч. Если б отца убил, то не (1) стоял бы над трупом слуги с жалкими словами. Не один только сюжет романа важен для читателя, но и некоторое знание души человеческой (психологии), чего каждый автор вправе ждать от читателя.
Во всяком случае мне лестно Ваше участие к моему произведению.
Примите уверение в искреннейшем моем уважении.
Ваш покорный слуга
(1) далее начато: стал бы стоять
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Вчера отправил к Вам окончание 8-й книги "Карамазовых", которое, вероятно, уже и получено в редакции. Еще раз очень извиняюсь, что опоздал. Во всей этой 8-й книге появилось вдруг много совсем новых лиц, и хоть мельком, но каждое надо было очертить в возможной полноте, а потому книга эта вышла больше, чем у меня первоначально было намечено, и взяла больше и времени, так что опоздал на этот раз совсем и для себя неожиданно. Чрезвычайно прошу Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич, о корректуре, такой же прекрасной, как а до сих пор.
Я Вам писал, что в ноябре закончу, и остановлюсь до будущего года, а между тем обстоятельства сложились иначе, ибо и на декабрьскую книгу пришлю еще 9-ю новую книгу, чтобы тем закончить часть. Эта 9-я книга возникла у меня тоже внезапно и неожиданно: дело в том, что первоначально я хотел лишь ограничиться одним судебным следствием, уже на суде. Но, советуясь с одним прокурором (большим практиком), увидал вдруг, что целая, чрезвычайно любопытная и чрезвычайно хромающая у нас часть нашего уголовного процесса (больное место нашего уголовного процесса) у меня в романе, таким образом, бесследно исчезнет. Эта часть процесса называется "Предварительным следствием" с старою рутиною и с новейшей отвлеченностью в лице молоденьких правоведов, судебных следователей и проч. А потому, чтоб закончить часть, и напишу еще 9-ю книгу под названием "Предварительное следствие", которую и доставлю Вам в декабре по возможности раньше. К тому же намечу еще сильнее характер Мити Карамазова: он очищается сердцем и совестью под грозой несчастья и ложного обвинения. Принимает душой наказание не за то, что он сделал, а за то, что он был так безобразен, что мог и хотел сделать преступление, в котором ложно будет обвинен судебной ошибкой. Характер вполне русский: гром не грянет - мужик не перекрестится. Нравственное очищение его начинается уже во время нескольких часов предварительного следствия, на которое и предназначаю эту 9-ю книгу. Мне как автору это очень дорого. Одно неловко; вся-то эта девятая книга выйдет, может быть, всего листа в полтора печатных. Но зато книга выйдет целая и законченная.
Итак, доставлю эту 9-ю книгу в декабре, и тогда же и извинительное письмо в редакцию (для напечатания), по поводу перенесения окончания романа в будущий год, о котором (письме) я Вам писал еще летом. Это письмо мне непременно хочется напечатать, на совести моей лежит.
Но в письме этом будет приписочка, именно: теперь тянется еще только 2-я часть романа, раздвинувшаяся на 20 печатных листов. Я первоначально действительно хотел сделать лишь в 3-х частях. Но так как пишу книгами, то забыл (или пренебрег) поправить то, что давно замыслил. А потому и пришлю при письме в редакцию и приписку, чтоб эту вторую часть считать за две части, то есть за 2-ю и 3-ю, а в будущем году напечатана будет, стало быть, лишь последняя четвертая часть. Таким образом, 4-я, 5-я и 6-я книги романа составят вторую часть, а 7-я, 8-я и 9-я книги составят 3-ю часть. Во всех трех частях будет таким образом в каждой по три книги, и почти по ровному числу печатных листов. Такова же будет и 4-я часть, то есть в 3-х книгах и от 10 до одиннадцати печатных листов. Об этом обо всем нахожу необходимым известить Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич, теперь, то есть заранее. В случае, если найдете какие препятствия, то еще есть время порешить предварительно. Но надеюсь, что препятствий Вы не найдете, дело неважное.
У меня в том, что теперь выслал, выведены два поляка, которые говорят или чисто по-польски (между собою), или ломаною смесью русского с польским. Фразы чисто польские у меня правильны, но в смешанной речи польские слова, может быть, вышли несколько и дико, но, я думаю, тоже правильно. Желательно мне очень, чтобы в этих польских местах корректура была продержана по возможности тщательнее. Переписано же у меня, кажется, четко.
Вставлен анекдот о пане Подвысоцком - легендарный анекдот всех мелких польских игрочишек - передергивателей в карты. Я этот анекдот слышал три раза в моей жизни, в разное время и от разных поляков. Они и не садятся в "банчишку", не рассказав этот анекдот. Легенда относится к 20-м годам столетия. Но тут упоминается Подвысоцкий, фамилия, кажется, известная (в Черниговской губернии есть тоже Подвысоцкие). Но так как в этом анекдоте собственно о Подвысоцком не говорится ничего обидного, позорного или даже смешного, то я и оставил настоящую фамилью. Не думаю, чтобы кто-нибудь когда-нибудь мог обидеться и быть в претензии.
Итак, вышлю еще в декабре.
Примите, многоуважаемый Николай Алексеевич, мое искреннее уважение.
Ваш покорный слуга
Р. S. Если не Подвысоцкий, то можно бы напечатать: Подвисоцкий, по-польски совсем другой смысл, но лучше, если оставить "Подвысоцкий", как у меня.
NB. Песня, пропетая хором, записана мною с натуры и есть действительно образчик новейшего крестьянского творчества.
Дорогой брат, Николай Михайлович,
Спешу поздравить тебя со днем ангела и пожелать здоровья и всего лучшего. Как твое здоровье? Я занят день и ночь самой срочной и спешной работой, и меня рвут на клочки. Я был с месяц тому у Катерины Михайловны, и та тоже говорит, что тебя давно не видала.
У нас дело по имению с Шером и Ставровскими опять расходится. Шер рассердился и отказывается от всякого раздела. Это нескончаемое наследство меня очень беспокоит. Но более всего беспокоит меня работа. Измучился, как кляча.
До свидания, будь здоров и счастлив на много лет.
Тебя любящий брат
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Опять я выхожу до крайности виноватым перед Вами и перед "Русским вестником": обещанную столь утвердительно "Девятую книгу" "Карамазовых" на декабрь - я не могу прислать в декабре. Причина та - что я заработался до болезни, что тема книги (Предварительное следствие) удлинилась и усложнилась, а главное, главное, - что эта книга выходит одна из важнейших для меня в романе и требует (я вижу это) такой тщательной отделки, что если б я понатужился и скомкал, то повредил бы себе как писателю и теперь и навеки. Да и идея моего романа слишком бы пострадала, а она мне дорога. Роман читают всюду, пишут мне письма, читает молодежь, читают в высшем обществе, в литературе ругают или хвалят, и никогда еще, по произведенному кругом впечатлению, я не имел такого успеха. Вот почему и хочется кончить дело хорошо.
А потому простите меня, если можете. Эту Девятую книгу я пришлю Вам на январский №. Будет в ней три листа minimum, может быть, 3 1/2. (Столько же, как и в ноябрьской.) Девятая книга эта закончит три части "Карамазовых". Четвертую же часть напечатаю в будущем году, начав с мартовской книги (то есть пропустив февральскую). Этот перерыв мне решительно необходим. Зато кончу уже без промежутков.
Тем не менее я решительно прошу Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич, напечатать в декабрьской теперешней книжке "Русского вестника" мое письмо в редакцию, о котором я писал Вам еще прежде. Письмо это пришлю Вам около 14-го декабря, то есть в этот день, может быть, и получите. В газетах уже сам читал раза три обвинения и инсинуации на редакцию "Русского вестника" в том, что она нарочно (для каких-то причин непонятных) растягивает романы (Льва Толстого и мой) на два года. В письме моем я именно объявляю, что виноват один я в том, что обещал кончить роман в один год и оттянул на другой и что от редакции "Русск<ого> вестника" видел лишь самое деликатное и просвещенное к себе внимание, как к писателю. (1) (Это в ответ на другие инсинуации.) Постараюсь написать прилично и убедительно. (Пройдет через Вашу цензуру.) Вместе с тем объявлю в письме: как и когда я намерен продолжать роман. Может быть, кстати, скажу несколько слов об идее романа для читателей, но не знаю еще: вообще постараюсь не написать лишнего. По моему соображению, это письмо совершенно необходимо напечатать в декабрьской книжке, главное для меня необходимо, это дело моей совести.
Теперь позвольте мне, столь виноватому перед Вами, обратиться к Вам с самой убедительнейшей просьбой. К празднику я остаюсь совершенно без денег и к тому же должен раздать очень много и имею долги. Нельзя ли будет поэтому выслать мне, к празднику, на Ахенбаха и Колли рублей тысячу. Если же будет можно и побольше, то было бы для меня просто спасительно, потому что ужас как нуждаюсь. Всего лучше если б к 20-му декабря! А позже, так у Ахенбаха и Колли, пожалуй, еще запрется контора. Извините за настоятельность просьбы, и если б не нужда, я бы не стал беспокоить.
От всего сердца благодарю Вас, что так скоро и охотно исполнили просьбу мою касательно выдачи денег 60 р. племяннице моей Нине Александровне Ивановой. Она мне написала и ужасно Вам благодарна.
Итак, повторяю, к 14 декабря (или раньше) получите письмо мое в редакцию для напечатания.
Еще раз испрашивая извинение, прошу Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич, принять искреннее мое уверение в глубочайшем моем к Вам почтении и преданности.
Покорный слуга Ваш
Р. S. Позвольте еще поблагодарить за хорошее исправление польских слов в моей последней книге.
(1) было: автору
Письмо к издателю "Русского вестника"
Милостивый государь, Михаил Никифорович,
В начале нынешнего года, начиная печатать в "Русском вестнике" мой роман "Братья Карамазовы", я, помню это, дал Вам твердое обещание окончить его в этом же году. Но я рассчитывал на прежние мои силы и на прежнее здоровье и вполне был убежден, что данное обещание сдержу. К моему несчастью, случилось иначе: я успел написать лишь часть моего романа, а окончание его принужден перенести в будущий 1880-й год. Даже и теперь для декабрьской книжки не успел выслать в редакцию ничего и девятую книгу моего рассказа принужден отложить на январский номер "Русского вестника" будущего года, тогда как еще месяц тому уверенно обещал редакции закончить эту девятую книгу в декабре. И вот вместо нее посылаю Вам лишь это письмо, которое и прошу убедительно напечатать в уважаемом Вашем журнале. Это письмо дело моей совести: пусть обвинения за неоконченный роман, если будут они, падут лишь на одного меня, а не коснутся редакции "Русского вестника", которую если и мог бы в чем упрекнуть, в данном случае, иной обвинитель, то разве в чрезвычайной деликатности ко мне как к писателю и в постоянной терпеливой снисходительности к моему ослабевшему здоровью.
Кстати, пользуюсь случаем, чтоб исправить одну мою ошибку, вернее, простой недосмотр. Роман мой "Братья Карамазовы" я пишу "книгами". Вторая часть романа началась с четвертой книги. Когда же заключилась шестая книга (1), я забыл обозначить, что этою шестою книгой окончилась вторая часть романа. Таким образом, третью часть надо считать с седьмой книги, а заключится эта третья часть именно тою девятою книгой, которая предназначалась на декабрьский помер "Русского вестника" и которую обещаю теперь выслать непременно на январский номер будущего года. Так что на будущий год останется лишь четвертая и последняя часть романа, которую и попрошу Вас начать печатать с мартовской (третьей) книги "Русского вестника". Этот перерыв в один месяц мне опять необходим всё по той же причине: по слабому моему здоровью, хотя и надеюсь, начав с мартовской книжки, окончить роман уже без перерывов.
Примите уверение и проч.
(1) далее было: романа
Другая редакция:
Мертвые руки, бьющие по мертвым персям.
Зосима и который верит, что во Христе заключаются все правды и всякий исход. - 4 года как уже проходят толпами. Я их знаю, а может быть, и они меня знают.
Для чего пишу я это (то есть про важность для меня идей моего романа, успешного по возможности окончания его)? А именно в надежде, что не только Вы, но и читатели Ваши простят то, что я не кончил и прошу промежутка для успешнейшего окончания работы.
Совокупите все эти 4 характера, и Вы получите, хоть уменьшенное в 1000-ю долю, изображение нашей современной действительности, нашей современной интеллигентной России. Вот почему столь важна для меня задача моя.
Это ли мертвые руки. Судят ходячие мертвецы, вдобавок трусливые мертвецы, казенные мертвецы и, главное, рутинные ретроградные мертвецы. Есть ли трусливые ретроградные казенные мертвецы? Я сам смеюсь в эту минуту моим эпитетам, но уж пусть останется так, как я написал, прошу Вас, допустите в печать, потому что, по-моему, есть трусливые мертвецы и есть ретроградные мертвецы, именующиеся у нас либералами.
Инквизитор. (Иван холоден). Такие концепции, как билет обратно и Великий Инквизитор, пахнут эпилепсией, мучительными ночами. - А, скажут, сами сознались, что эпилепсией. Да коли такие люди есть, то как же их не описывать? Да разве их мало, оглянитесь кругом, господа, эти взрывы - да вы после этого (1) ничего не понимаете в современной действительности и не хотите понимать, а это уже хуже всего.
(1) далее было: знать не]
Милостивый государь, многоуважаемый Николай Алексеевич,
Прилагаю при сем письмо "К издателю "Русского вестника"", о котором уже два раза извещал Вас прежде и которое убедительнейше прошу напечатать в декабрьской книжке. В этом письме, как Вы сами знаете, всё правда, от первого до последнего слова. Другое дело, как выражено: если найдете нужным что-либо изменить или исправить, то сделайте это, но чрезвычайно просил бы ничего не выбрасывать из него. Озаглавил я письмо "К издателю "Русского вестника"" и пишу на имя Михаила Никифоровича. Вы, конечно, ему покажете. Если сочтете нужным озаглавить письмо иначе, то есть, например, более вообще: "В Редакцию "Русского вестника"", то поступите, как найдете удобнее. Я на всё согласен, только было бы напечатано письмо.
Я хотел было прибавить (о чем и писал Вам в последний раз) некоторые разъяснения идеи романа для косвенного ответа на некоторые критики, не называя никого. Но, размыслив, нахожу, что это будет рано, надеясь на то, что по окончании романа Вы уделите мне местечко в "Р<усском> вестнике" для этих разъяснений и ответов, которые, может быть, я и напишу, если к тому времени не раздумаю.
Девятую книгу "Предварительное следствие" пришлю по возможности раньше для январского нумера. Хоть опоздал, но надеюсь ее отделать получше.
Меня очень беспокоит, многоуважаемый Николай Алексеевич, что я оказался столь несостоятельным перед "Русским вестником", не прислав на декабрь. Живу теперь с искренними угрызениями совести и упрекаю себя поминутно, верьте мне.
Примите уверение в моем совершенном уважении и искренней преданности.
Покорный слуга Ваш
Милостивый государь, многоуважаемый Василий Васильевич,
Благодарю Вас глубоко за Ваше прекрасное письмо. Слишком рад такому автографу, а Ваше мнение обо мне дороже всех мнений и отзывов о моих работах, которые мне удавалось читать.
Я слышу мнение это тоже от великого психолога, производившею во мне восторг еще в юности и в отрочестве моем, когда Вы только что начинали Ваш художественный подвиг. Вашим гениальным талантом Вы, конечно и наверно, немало имели влияния на мою душу и ум. На склоне дней моих мне приятно Вам об этом засвидетельствовать. Дай бог нам обоим жить долго. Крепко жму Вашу руку.
Примите уверение в моем глубочайшем и искреннейшем уважении к Вам и к прекрасному таланту Вашему.
На конверте: Высокоталантливому и глубокоуважаемому Василию Васильевичу Самойлову
от Ф. М. Достоевского.
Дорогой и уважаемый старый друг, Алексей Николаевич, вот и еще 200 р. в уплату за мой нескончаемый (к стыду моему) тебе долг. Сейчас только сам получил последний расчет из редакции "Р<усского> вестника". Сделай одолжение, не взыщи, что до сих пор не всё. Стыдно самому. До свидания. Жму тебе руку и желаю хорошего. Мое глубочайшее уважение Елене Алексеевне.
Твой
Милостивый государь Виктор Васильевич,
Весьма благодарю Вас и уважаемого мною Василия Ивановича отца Вашего, за Ваше внимание. Вечер на 11-й версте бесспорно крайне любопытен для меня во многих отношениях. Вот только день праздника, не знаю, совпадет ли с некоторыми обстоятельствами, при которых мне возможно будет быть наверно на этом любопытнейшем вечере. Равно и "способ доставки" на место. Если Вы будете столь добры, то благоволите уведомить меня и не оставить Вашим советом. При этом прибавлю просьбу: если б я поехал с двумя дамами (моей женой и одною из знакомых), то возможно ли это осуществить, то есть возможно ли там быть женщинам - это главное? Тем более я затрудняюсь, что еще не знаю наверно, поедут ли они в самом деле, хотя теперь очень желают. Но они могут быть удержаны лишь обстоятельствами. В случае если им возможно быть на празднике (как женщинам), то соблаговолите уведомить, как лучше поехать, в котором часу начнется, когда может окончиться "вечер" (то есть в котором часу) и проч. Наконец, маршрут: не всякий извозчик знает, куда везти и проч. подробности. Сам же я, кажется, буду наверное, если только не захвораю или не потребуют меня куда-нибудь помимо моей воли. Еще раз благодарю Вас за внимание и прошу принять уверение в глубоком моем уважении.
Р. S. Простите, пожалуста, что несколько задержал ответ.
Милостивый государь Виктор Васильевич,
Позвольте извиниться перед Вами. Сегодня ночью был со мной припадок падучей болезни (которою я страдаю), и хоть я и на ногах, ходить и выходить могу, но очень болит голова, разбиты ноги и шея и хочется спать. К тому же чрезвычайно извращенные впечатления душевные. Для поездки на 11-ю версту совершенно неспособен, тем более, что боюсь собою умножить их число. Дамы мои без меня, конечно, не едут.
Вы, вероятно, на меня не очень рассердитесь. Прошу Вас весьма, передайте Вашему родителю глубочайшее мое сожаление, что на сей раз НЕ МОГ воспользоваться его приглашением. Впоследствии же позвольте обратиться к Вам в случае, если выйдут день-другой свободные и возможно будет осуществить поездку в больницу, хотя и не на елку. Дело это до крайности любопытное.
Я, может быть, с осени возобновлю "Дневник писателя". Статья о посещении больных на 11-й версте могла бы выйти очень любопытною и мне к "Дневнику" подходящею.
Примите уверение в глубоком уважении.
Ваш
5 часов пополудни.
На конверте: Здесь, Мойка, Красный Мост. д<ом> № 69-71.
Его высокородию Виктору Васильевичу Лоренц.