Тит Ливий
Война с Ганнибалом


Я приступаю к рассказу о самой великой войне, какую помнит мир, – о Второй Пунической войне, которую карфагеняне под водительством великого полководца Ганнибала вели против римского народа.

Никогда до той поры не сталкивались на полях сражения государства или племена более могущественные v лучше вооруженные; вдобавок противники успели отлично узнать друг друга в Первую Пуническую войну, которая длилась двадцать три года и закончилась победою Рима. Промежуток между Первой и Второй Пуническими войнами составляет также двадцать три года.

Военное счастье было так изменчиво, что не раз будущие победители оказывались на волоске от погибели, силы с обеих сторон были неизмеримы, а взаимная ненависть – еще выше сил.

Когда Ганнибалу было лет девять, его отец, Гамилькар, командовавший карфагенянами в завершающие годы Первой Пунической войны, готовился переправиться с войском в Испанию: потеряв Сицилию, Карфаген рассчитывал возместить урон завоеваниями в Испании. По-детски ласкаясь к отцу, мальчик просил взять его с собою, и тут Гамилькар подвел сына к алтарю, велел ему коснуться рукою внутренностей жертвенного животного и принести клятву, что будет вечным, непримиримым врагом римского народа.

Девять лет провел Гамилькар в Испании, неустанно расширяя владения Карфагенской державы, и было ясно, что в душе он лелеет иную войну, куда большую, чем Испанская. Проживи, он еще – и пунийцы вторглись бы в Италию не с Ганнибалом, а с Гамилькаром во главе.

Но Гамилькар умер, а Ганнибал был слишком юн, чтобы сменить его на посту командующего. В течение восьми лет верховное начальствование принадлежало Гасдрубалу, которому Гамилькар, очарованный его красотою и острым умом, отдал в жены свою дочь; среди солдат и простого люда наибольшим влиянием пользовалась партия баркидов[1], она-то и поставила у власти Гамилькарова зятя. Гасдрубал больше полагался на разум, чем на силу оружия, и потому не столько воевал, сколько искал для Карфагена новых союзников, склоняя к дружбе соседние народы, их царьков и предводителей. Впрочем, и мир не пошел ему на пользу: на глазах у целой толпы он был зарезан каким-то рабом, который мстил за смерть своего господина, казненного Гасдрубалом.

Убийцу тут же схватили, но он ликовал и радовался так, словно благополучно ускользнул, и даже под пытками, когда тело его рвали на куски, радость заглушала муки – и он смеялся.

Видя, с каким искусством вел Гасдрубал государственные дела, римский народ заключил с ним договор, установив границею между римскими и карфагенскими владениями реку Ибер и порешив, что город Сагунт, который стоит на ничейной земле[2], должен сохранить свою свободу.

Кому занять место Гасдрубала, сомнений не было ни малейших: воины немедля подняли на руки молодого Ганнибала, принесли его на главную площадь лагеря и под единодушные крики одобрения провозгласили императором.

Ганнибал после смерти отца сперва жил в Карфагене, а затем Гасдрубал прислал письмо в сенат с просьбою отправить Ганнибала к нему, в Испанию. Собрался сенат, и баркиды говорили, что сын Гамилькара должен привыкнуть к ратному делу и стать наследником отца, а глава противной партии, Ганнон, предложил ответить Гасдрубалу отказом.

– Чего мы опасаемся? – спрашивал он. – Что сын Гамилькара слишком поздно узнает вкус безграничной власти и царского великолепия? Или что сами недостаточно скоро и проворно сделаемся его рабами? Нет, этого юношу надо держать дома и выучить его покоряться законам и властям, как покоряются им все прочие в Карфагене! А иначе – берегитесь, чтоб из малой этой искры не разгорелся великий пожар!

Все лучшие люди в сенате поддержали Ганнона, но их било немного, и, как обычно, большая часть взяла верх над лучшей. Ганнибал был отправлен в Испанию и сразу же стал любимцем всего войска. Старые солдаты были готовы верить, будто снова видят перед собою молодого Гамилькара: тот же облик, та же живость лица и сила взгляда. Но вскоре о сходстве с отцом уже мало кто и вспоминал; вместо этого в один голос заговорили о том, что не было еще на земле человека, одинаково одаренного двумя противоположными способностями – начальствовать и повиноваться. И едва ли кто мог решить, кому Ганнибал дороже – командующему или войску: и Гасдрубал, если надо было действовать смело и решительно, всем прочим предпочитал Ганнибала, и воинам ни один из начальников не внушал столько доверия и отваги.

Никто не боялся опасностей меньше, чем Ганнибал, и никто не обнаруживал большей осмотрительности в самые опасные мгновения. Никакие труды не могли утомить его тело или сломить дух. И зной, и мороз он переносил одинаково терпеливо. Никогда не ел и не пил ради удовольствия, но лишь утоляя голод и жажду. Бодрствовал и спал, не различая дня от ночи, отводя отдыху лишь то, что оставалось от дел; да и тогда не искал ни мягкой постели, ни тишины, и многие видели, как он растягивался прямо на земле, покрывшись солдатским плащом, посреди постов и караулов.

Одеждою он ни в чем не отличался от своих сверстников, зато оружие его и кони всем бросались в глаза. Не было бойца искуснее Ганнибала ни среди всадников, ни среди пехотинцев. Первым летел он в схватку, последним уходил с поля битвы.

Великие эти достоинства соединялись с такими же великими пороками – нечеловеческою жестокостью, неслыханным вероломством; не было для него ничего истинного, ничего святого, он не испытывал ни малейшего страха перед богами, ни малейшего уважения к клятве.

Три года прослужил Ганнибал под началом у Гасдрубала, не упустив из виду ничего, что следовало знать и уметь будущему великому полководцу, а с того самого дня, как принял верховное начальствование, начал готовиться к войне против римлян. Медлить нельзя, считал он, промедление приносит с собою всякие случайности, а несчастные случайности отнимают жизнь: так погибли и отец его, Гамилькар, и зять, Гасдрубал, погибли, не осуществив своих замыслов. И Ганнибал решает напасть на Сагунт, вернее – сперва на соседей Сагунта, чтобы казалось, будто он втянут в войну самим ходом событий.

В первый год он покорил племя олькадов, на другой год – вакцеев. Но побежденным удалось поднять против карфагенян сильный народ карпетанов, и, соединившись, они ударили по войску Ганнибала, тяжело нагруженному добычей, награбленною в земле вакцеев.

Дело происходило невдалеке от реки Тага. Ганнибал от битвы уклонился и наскоро разбил лагерь, а как только стемнело и неприятель утих, расположившись на ночлег, перешел реку вброд и разбил новый лагерь, оставив врагу место для переправы. Всадники получили приказ: как увидят, что пехота противника вошла в воду, – тут же в атаку. На берегу были расставлены сорок слонов.

Карпетанов вместе со вспомогательными отрядами олькадов и вакцеев было около ста тысяч – войско, в открытом поле непобедимое. Полагаясь на свою многочисленность да к тому же уверенные, будто враги в ужасе отступили, они считали, что лишь река отделяет их от победы, а потому, не дожидаясь приказа, ринулись в воду – без всякого порядка, кто где стоял.

Тогда с противоположного берега спустился громадный отряд конницы. Бой завязался посередине течения и был бы далеко не равным, даже если бы всадники были безоружны, потому что пешие с трудом удерживались нa ногах и опрокинуть их конем не стоило никакого труда. Значительная часть испанцев погибла в стремнинах и водоворотах, а тех немногих, кого вынесло на вражеский берег, растоптали слоны. Задние ряды, которым удалось благополучно вернуться на свой берег, кинулись врассыпную, потом стали собираться вместе, но Ганнибал не дал им опомниться: четырехугольным строем карфагеняне двинулись вперед, и карпетаны не устояли.

Спустя несколько дней и это племя известило Ганнибала о полной и безоговорочной своей покорности. Теперь все земли к югу от Ибера, кроме владений Сагунта, были в руках карфагенян.

Сагунтяне понимали, что столкновения с карфагенянами не избежать, и отправили в Рим послов с жалобою на Ганнибала, который нарушает договор, заключенный Гасдрубалом. Консулы представили посланцев Сагунта сенату, и те рассказали, что Ганнибал натравливает на сагунтян соседний народ турдетанов и в то же время вызывается примирить враждующих. Неужели не ясно, восклицали послы, что он просто-напросто ищет повода вмешаться в дела города и в конце концов лишить его свободы! Сенат постановил нарядить посольство в Испанию и потребовать, чтобы всякие враждебные действия против города Сагунта – союзника римского народа – были прекращены. Затем посольство должно было посетить самый Карфаген и сообщить тамошнему сенату о жалобе сагунтян. Но не успели еще послы тронуться в путь, как пришла новая весть: Ганнибал уже осаждает Сагунт!

Все были растеряны – такой стремительности никто не ожидал и не предвидел. Никаких новых постановлений сенат римский, однако же, не вынес, и послы поспешно отбыли в Испанию.

Сагунт был самым богатым и многолюдным среди городов Испании к югу от Ибера. Он стоял примерно в полутора километрах от моря, и первым источником его богатства надо считать морскую торговлю, а вторым – тучные, плодородные земли.

С опустошения этих земель и начал Ганнибал войну. Затем он подступил к самому городу, с той стороны, где городская стена выходит на сравнительно ровную долину: отсюда, решил Ганнибал, будет нетрудно подвести осадные навесы и под их прикрытием придвинуть таран.

Но место это лишь издали казалось выгодным для нападающих. Над укреплениями поднималась очень высокая башня, да и стена была выведена выше остального уровня. Вдобавок обороняли ее лучшие, отборные молодые воины, всякий раз бросавшиеся туда, где опасность была особенно велика. Сперва они осыпали врага стрелами и камнями, не давая ему поставить или построить надежное прикрытие, а потом, наскучив стрельбою со стены и осмелев, принялись делать вылазки Вспыхивали короткие, беспорядочные схватки, в которых карфагеняне обычно теряли больше, чем сагунтяне. Кончилось тем, что сам Ганнибал был тяжело ранен дротиком в бедро. Видя, что он упал, карфагеняне пришли в неописуемое смятение и кинулись бежать; еще немного – и все осадные навесы, все начатые работы были бы брошены на произвол врага.

На несхолько дней – пока заживала рана Ганнибала – карфагеняне прекратили военные действия. Но строительные работы не останавливались, и вскоре война возобновилась с новой силой. Осадные навесы и тараны были теперь пододвинуты с нескольких сторон сразу: осаждающие решили использовать свое численное превосходство – их было около полуторасот тысяч, куда больше, чем осажденных, которые не могли поспеть повсюду. И вот тараны уже колотят в стену, уже рушатся укрепления и открывается широкая брешь – три башни подряд и два прясла между ними обвалились с оглушительным треском!

Карфагеняне были убеждены, что город пал и осажденные будут искать спасения в бегстве. Но дело обернулось так, словно рухнувшая стена одинаково прикрывала до тех пор и сагунтян, и пунийцев, – с таким ожесточением и яростью бросились они друг на друга. Завязалось настоящее сражение, нисколько не похожее на отчаянные стычки, какие обыкновенно случаются при взятии города, когда уже все решилось и победители только добивают побежденных, – тут сражались, словно в открытом поле, на каждом свободном от развалин клочке, между обломками стены и рядами домов.

Одних воодушевляла надежда, других – отчаяние; пуниец верил, что Сагунт уже взят и лишь еще одно, совсем небольшое усилие потребно для полного торжества, а сагунтяне собственными телами прикрывали отечество, лишившееся стен, и никто не отступал ни на шаг, зная, что на оставленное им место тут же поставит ногу враг! И чем яростнее они сражались, чем теснее сплачивались ряды, тем больше раненых падало с обеих сторон, потому что ни один удар не пропадал даром.

Сагунтяне метали длинные копья с круглым еловым древком и четырехгранным железным наконечником; нижнюю часть наконечника обматывали паклей, а паклю пропитывали смолой. Наконечник был длиною без малого метр, так что вместе со щитом мог пробить и грудь, которую этот щит прикрывал. Но даже и тогда, когда он застревал в щите, воин ронял оружие со страха, потому что, прежде чем метнуть копье, паклю поджигали, а в полете пламя разгоралось и жарко вспыхивало.

Долго исход боя оставался неясен, но ведь сперва сагунтяне и надеяться не смели на столь длительное сопротивление, а потому теперь воспрянули духом и внезапно, подняв оглушительный крик, вытеснили врагов в развалины стены. Пунийцы растерялись и, потеряв надежду на победу, сразу же почувствовали себя побежденными. Они бежали без оглядки и укрылись в своем лагере.

Тем временем Ганнибалу сообщают, что прибыли послы из Рима. Им навстречу, к берегу моря, поспешили гонцы, которые объявили римлянам, что карфагенский полководец не ручается за самую их жизнь посреди такого множества разноплеменных и разъяренных солдат; да и некогда ему с ними беседовать – обстоятельства слишком трудные и напряженные. Не было никаких сомнений, что, не получив доступа к Ганнибалу, послы немедленно поплывут в Карфаген; и Ганнибал – тоже без промедления – отправляет письма к вожакам баркидов, чтобы они приготовились к борьбе с противною партией в сенате и не допустили никаких уступок в пользу римского народа.

В Карфагене послов приняли и выслушали, но результат был тот же, что у стен Сагунта. Только Ганнон выступил в защиту мирного договора с римлянами – сенаторы слушали его в глубоком молчании, но с явным неодобрением.

– Я предупреждал вас, – говорил Ганнон, – что не надо посылать к войску сына Гамилькара: ни душа этого человека в загробном царстве, ни потомки его среди живых не способны хранить спокойствие, и до тех пор будет под угрозою мир с римлянами, пока звучит имя Барки и сохраняется хоть капля его крови. Но вы не послушались – вы сами плеснули масла в огонь, сами разожгли тот пожар, что полыхает ныне. Ваши воины осаждают Сагунт, нарушив договор, который запрещает им приближаться к этому городу; но вскоре римские легионы будут осаждать Карфаген – с помощью тех же богов, которые в прежнюю войну[3] помогли им отомстить за оскорбленные и растоптанные договоры! Вспомните всё, что вы вынесли на суше и на море за двадцать три года той войны, а ведь тогда полководцем был не этот мальчишка, а Гамилькар – «второй Марс», как величают его друзья. Стало быть, боги победили людей, и самый исход войны, точно беспристрастный судья, решил спор о виновниках столкновения и нарушителях договора – решил, отдав победу тем, на чьей стороне была справедливость.

Поверьте мне, не к стенам Сагунта, а к нашим собственным стенам подвел ныне Ганнибал осадные орудия, наши стены сотрясают удары его тарана, и развалины Сагунта обрушатся на наши головы, потому что войну, начатую против сагунтян, вести придется с римлянами.

«Значит, выдать Ганнибала?» – спросят меня. Я знаю, мой совет едва ли будет принят, но скажу все, что думаю. Его не только надобно выдать в искупление дерзко разорванного договора, но даже, когда бы никто этого не требовал, его следовало бы сослать на край света, за тридевять морей, чтобы никогда и ничего больше о нем, не слышать и чтобы он уже никогда больше не смог нарушить спокойствие нашего государства!

Никто не возразил Ганнону – сенат поддерживал Ганнибала столь единодушно, что всякие споры казались излишними. Римлянам дан такой ответ: войну начали сагунтяне, а не Ганнибал, и римский народ совершает несправедливость, если ради сагунтян жертвует старинной дружбой и союзом с карфагенянами.

Между тем как римляне теряли время попусту, ожидая возвращения послов, воины Ганнибала, изнуренные боями и осадными работами, получили несколько дней передышки: все боевые действия были приостановлены. Эти дни Ганнибал использовал на то, чтобы разжечь в своих людях ненависть к врагу и надежду на богатую добычу. На общей сходке он объявил, что город будет отдан победителям на разграбление, и все были в таком восторге, что прозвучи в этот миг сигнал к атаке – и никакою силою их нельзя было бы остановить. Впрочем, и осажденные сумели использовать передышку: они трудились без отдыха дни и ночи, чтобы закрыть проломы в стене.

Новый приступ карфагенян был намного яростнее предыдущего. Крики неслись со всех сторон сразу, и никто не понимал, где нужно защищаться в первую очередь. Сам Ганнибал находился подле громадной башни на колесах; она была выше всех городских укреплений, и каждый из ее этажей ломился под тяжестью катапульт и баллист. Когда ее придвинули вплотную, на осажденных обрушился ливень стрел и камней и смел их со стены. Ганнибал поспешил воспользоваться успехом и развить его: он выслал вперед без малого полтысячи африканцев с мотыгами, чтобы разрушить стену снизу. Дело оказалось нетрудным, потому что камни были скреплены не известью, а по старинке – жидкою глиной. Мигом появились широкие бреши, и неприятельские отряды хлынули в. город. Тут они захватывают какую-то высотку, втаскивают на нее катапульты и баллисты и обводят валом, так что внутри вражеского города у них появляется своя крепость. Но и сагунтяне возводят новую стену, отгораживая еще не захваченную часть города. Обе стороны и строят, и сражаются с величайшим напряжением сил, но с каждым днем все теснее становится убежище защитников Сагунта. Растет жесточайшая нужда, вызванная долгой осадою, тает надежда на помощь извне, ибо римляне далеко, а все окрест – в руках врага.

Ганнибал на время покинул Сагунт, чтобы усмирить два восставших племени, но натиск осаждающих нисколько не ослабел. Напротив, были пробиты таранами новые бреши, и Ганнибал, вернувшись, повел своих на приступ городской цитадели. После ожесточенного боя, который и тем, и другим стоил многих убитых, часть цитадели была взята.

В эту пору двое посредников – один сагунтянин и один испанец – пытались хлопотать о мире, но безуспешно. Сагунтянин Алкон по собственному почину, не открываясь никому из сограждан, ночью пришел во вражеский лагерь, рассчитывая хоть сколько-нибудь тронуть Ганнибала мольбами и слезами. Но, услыхав, на каких чудовищных условиях соглашается даровать сагунтянам мир разъяренный победитель, он из посредника превратился в перебежчика и остался у неприятеля: человек, который решится передать сагунтянам эти условия, немедленно умрет, утверждал он. Но испанец Алорк все же решился. Он был воином Ганнибала, но еще задолго до войны получил от города Сагунта почетное звание друга и гостя.

Не сомневаясь, что побежденные телом побеждены и духом и что Алкон просто не желает возвращаться в осажденный город, Алорк открыто приблизился к вражеским караульным, передал им свое оружие и сказал, что хочет говорить с главою города. Тотчас собралась большая и пестрая толпа, но стража удалила всех посторонних, остались только сенаторы, и Алорк произнес такую речь:

– Если бы ваш земляк Алкон, который приходил к нам просить мира, вернулся в Сатунт с условиями Ганнибала, вы бы меня здесь не видели. Но он остался у врага: либо по собственной вине – если притворился, что боится вашего гнева, либо по вашей – если говорить вам правду и в самом деле опасно. А потому, помня старинную дружбу, которая нас с вами связывает, прихожу я. Вы должны знать, что и теперь есть еще пути к спасению и миру, хотя силы ваши иссякли, а надежда на помощь из Рима рассеялась. Конечно, этот мир не назовешь справедливым, но иного выхода нет. Победителю принадлежит всё, и что бы он ни оставил побежденным, надо считать подарком и благодарить за щедрость, а что бы ни отнял – смириться и не думать о потерях.

Победитель отнимает у вас город, который и так уже почти весь в его руках, но оставляет вам ваши поля и сам назначит место, где вы построите новый город. Все золото и серебро, какое есть в частных домах и в казне, вы должны отдать, но жизнь и свободу вы сохраните – и вы сами, и ваши жены, и дети, – если согласитесь покинуть Сагунт без оружия и без поклажи. Вот требования Ганнибала, и, хотя они тяжелы и жестоки, сама Судьба ваша советует их принять. И я тоже советую вам: примите их, подчинитесь – это все-таки лучше, чем подставить грудь под вражеский меч и обречь на рабскую долю своих жен и детей.

Пока Алорк говорил, толпа, окружавшая сенат, мало-помалу проникла в самое здание, и простой люд смешался с сенаторами. А городские власти, не дав испанцу никакого ответа, внезапно и поспешно выбегают наружу, сносят на площадь золото и серебро из казны и из собственных домов и все мечут в костер; иные и сами бросаются в тот же огонь. Весь город объят страхом и смятением, и тут со стороны цитадели доносится шум нового приступа: башня, по которой долго били тараны, наконец обрушилась, и в пролом врывается отряд пунийцев. Осмотревшись, они дали знать полководцу, что ни караулов, ни стражи нигде – ни на стенах, ни на ближних к стенам улицах – не видно, и Ганнибал решил не упускать счастливого для себя случая. Он двинул вперед все войско, и в один миг город был захвачен.

Воины получили распоряжение никому из взрослых пощады не давать. Исход дела показал, что этот жестокий приказ был необходим: граждане либо запирались в домах, поджигали их и сгорали заживо вместе с женами и детьми, либо с оружием бросались на врага и бились до последнего дыхания. Добыча взята была громадная, хотя много имущества сагунтяне нарочно испортили и погубили сами, да и пленных удалось захватить не так уже много – разъяренные солдаты резали всех подряд, и взрослых, и детей.

Осада Сагунта длилась восемь месяцев.

Весть о падении Сагунта достигла Рима почти в одно время с возвращением посольства из Карфагена. Великая скорбь охватила сенаторов, но вместе со скорбью – и стыд за собственную нерасторопность, и гнев против карфагенян, и страх перед будущим (словно враг уже стоял у ворот). Оказавшись во власти стольких чувств сразу, они не способны были здраво рассуждать, и каждый думал лишь о том, что никогда еще не сталкивались римляне с таким неутомимым и таким воинственным противником и никогда еще сам Рим не был подготовлен к такой войне хуже, чем теперь. В мелких стычках с ничтожными племенами на границах римские солдаты скорее отучались владеть оружием, чем закалялись телом и духом. А пунийцы двадцать три года несут неслыханно трудную и суровую службу в Испании и за все эти годы не знали ни единого поражения. Они привыкли к своему вождю и верят ему. Разгромив богатейший город, еще не остынув после грабежа, они уже переходят Ибер; они подняли с насиженного места и ведут за собою множество испанских народов; они призовут к оружию всегда готовых к бунту галлов – и нам придется воевать с целым миром в самой Италии, а может быть, и перед стенами Рима.

Так в мучительной тревоге размышляли римские сенаторы.

Сенат еще до того определил, в каких краях будут вести боевые действия римские войска, – на латинском языке такие области военных действий звались провинциями. Теперь сенат приказал консулам разделить провинции меж собою по жребию. Консулы Публий Корнелий Сципион и Тиберий Семпрбний бросили жребий, и Корнелию досталась Испания, а Семпронию – Африка вместе с Сицилией. Сенат разрешил консулам набрать шесть легионов, а численность союзного ополчения[4] велел установить самим; судов приказано было снарядить как можно больше. Шесть легионов – это двадцать пять тысяч пехотинцев и тысяча восемьсот всадников; союзников становится под знамена сорок тысяч пехоты и четыре с половиною конницы; судов выходит в море двести сорок.

Затем созывается Народное собрание, и на вопрос консулов, угодно ли римскому народу объявить войну карфагенянам, народ отвечает: «Угодно!» По всем храмам города жрецы служат молебствие перед алтарями, чтобы боги даровали счастливый исход будущей войне.

С двумя легионами и шестнадцатью тысячами союзной пехоты Семпроний отплыл в Сицилию, чтобы затем переправиться в Африку, – если второй консул сможет отразить нападение пунийцев на Италию собственными силами. Корнелий получил тоже два легиона и немногим меньше союзной пехоты, чем Семпроний. Оставшиеся два легиона и десять тысяч союзников были отданы под начало претору Луцию Манлию и посланы в Римскую Галлию[5] с тою же целью – преградить путь карфагенянам.

Когда эти приготовления были завершены, сенат, желая объявить войну по всей справедливости и по всем правилам, отправляет в Африку еще одно посольство. Римские послы были приняты карфагенским сенатом, и глава посольства Квинт Фабий спросил:

– Как осадил Ганнибал Сагунт – с вашего ли согласия и одобрения, господа сенаторы, или по собственному почину?

Тут же кто-то из карфагенян отвечал:

– И первое ваше посольство, римляне, когда вы прямо требовали выдать Ганнибала, было грубой опрометчивостью, и нынешнее не назовешь менее грубым и необдуманным, пусть даже ваши слова звучат теперь мягче и сдержаннее. Да, потому что теперь уже не о Ганнибале «дет речь, а о нас самих: мы должны признать свою вину и дать вам немедленное удовлетворение. Но суть дела, по-моему, совсем не в том, как началась осада Сагунта – с нашего ли ведома или нет, – важно другое: были при этом оскорблены право и справедливость или не были. Во всем, что касается проступков нашего гражданина, мы намерены разобраться сами, с вами же готовы обсудить только одно – нарушен ли наш с вами договор.

Вспомните же, что в договоре и Риму, и Карфагену оставлено право защищать своих союзников, но о сагунтянах там нет ни слова, потому что в ту пору они еще не были вашими союзниками. Да, возразите вы мне, но это старый договор, после него был заключен новый – с Гасдрубалом. Но ведь и вы тоже считаете себя связанными лишь такими договорами, которые составлены по воле сената и народа, а между тем Гасдрубал даже не известил нас о своих переговорах с римлянами. Так что оставьте-ка в покое Сагунт и реку Ибер и выскажите наконец то, что уже давно у вас на душе.

Тогда Квинт Фабий сложил край своей тоги вдвое и резко объявил:

– Глядите, здесь лежат война или мир, которые мы вам привезли. Выбирайте!

Не менее резок был и ответ.

– Что хочешь, то и давай! – отозвались сенаторы.

– Ну, так вот вам война! – сказал римлянин, распуская складку.

И все в один голос закричали:

– Принимаем! И воевать будем с такою же решимостью, с какою нынче приняли ваш подарок!

Из Карфагена римские послы отплыли в Испанию, чтобы склонить тамошние государства и племена к союзу с Римом или хотя бы расстроить их дружбу с пунийцами. Первыми, кого они посетили, были баргусии, которые встретили римлян вполне радушно: могущество Карфагена было им я тягость. Ободренные этой удачей, послы отправились дальше и во многих народах, обитавших южнее Ибера, пробудили жажду мятежа. Но затем очередь дошла до волькианов; ответ волькианов, который сразу же стал известен всей Испании, лишил римлян всех прежних удач и безнадежно осрамил их на будущее. В Собрании, перед которым появились послы, выступил ветхий старик – возможно, самый старый во всем племени – и сказал так:

– Нет у вас, римляне, ни стыда, ни совести, если вы уговариваете нас предпочесть вашу дружбу карфагенской! Ведь вы предали своих союзников, которые склонились на такие же уговоры, и в вашем предательстве больше жестокости, чем в бешеном гневе врагов, пунийцев. Ищите же союзников там, где о гибели Сагунта никто не знает. Для испанцев развалины Сагунта навсегда останутся страшным уроком и грозным предупреждением.

Немедленно вслед за тем послам велели покинуть землю волькианов, и уже нигде в Испании они не слышали ничего иного. Убедившись, что все их усилия бесполезны и бесплодны, они отправились в Галлию.

Галлы отличаются и от римлян, и от испанцев тем, что приходят в Собрание вооруженными. Блеск оружия смутил и испугал послов, но они сумели справиться со своею растерянностью. Вначале они прославляли величие и доблесть римского народа, описывали, как далеко простирается его власть, а под конец просили галлов не пропускать через свои поля и города карфагенян, идущих войною на Италию. В ответ загремел такой оглушительный хохот, что начальники и старики лишь с большим трудом восстановили порядок, – до того глупой и наглой показалась эта просьба, чтобы галлы, спасая Италию, обратили острие войны против себя самих. Когда шум наконец улегся, послам был дан ответ, что галлы не видели от римлян таких благодеяний, а от карфагенян таких обид, которые побудили бы их взяться за оружие в защиту одних или против других. Мало того, доносится молва, будто ближайшие родичи галлов терпят от римского народа всяческие утеснения: будто галлов гонят прочь из Италии и заставляют платить дань.

Такие речи римским послам приходилось выслушивать повсюду в Галии, пока они не прибыли в Массилию: этот город был истинным и верным союзником Рима. Массильские власти тщательно разузнали все, что занимало и тревожило послов. Оказалось, что Ганнибал уже сговорился с галлами. Впрочем, и ему не удастся хранить согласие с этим народом, таким диким и неукротимым, если время от времени он не будет радовать сердца вождей золотом, до которого галлы необыкновенно жадны.

Итак, изъездив Испанию и Галлию, послы возвратились в Рим, где все было полно тревоги и напряженного ожидания: ходили упорные и как будто достоверные слухи, что пунийцы уже перешли Ибер.

Взяв Сагунт, Ганнибал ушел на зимние квартиры в Новый Карфаген. Получив известия о последних событиях в Риме и Карфагене, он поспешил раздать и распродать остатки добычи, а затем созвал на сходку воинов испанского происхождения.

– Вы сами понимаете, друзья-союзники, – сказал он им, – что теперь, когда все народы Испании покорены, нам остается либо распустить войско, либо начать новую войну, в иных краях. Но я убежден, что лишь тогда испанские племена смогут воспользоваться благами не только мира, но и победы, когда мы начнем искать добычи и славы в чужих пределах. Итак, вас ожидает далекий и долгий поход, не скоро доведется вам снова увидеть свой дом и своих родных, а потому всякий, кто хочет повидаться с близкими, может получить отпуск. Но к началу весны все должны возвратиться, и с помощью богов мы начнем войну, которая принесет нам безмерную славу и несметную добычу.

Мало нашлось воинов, которых бы не обрадовало это разрешение: почти все уже стосковались по дому, а теперь вдобавок обнаружилось, что предстоит разлука куда дольше прежней. Отдых длился целую зиму и приготовил тело и дух к новым испытаниям. Ранней весной войско Ганнибала снова было в сборе, точно исполнив приказ.

Но пока карфагеняне держат путь в Италию, римляне из Сицилии могут напасть на Африку. Опасаясь этого, Ганнибал решил поставить в Карфагене и других африканских городах сильные сторожевые отряды из испанцев, а взамен потребовал подкрепления, из Африки: он нисколько не сомневался, что каждый воин лучше будет нести службу вдали от дома, когда две половины Карфагенской державы словно бы обменяются заложниками. Верховное начальствование в Испании он поручил своему брату Гасдрубалу, оставив ему немалое пешее войско, флот для обороны побережья и боевых слонов.

Завершив все приготовления, Ганнибал выступил в поход. Рассказывали, что уже невдалеке от Ибера он увидел вещий сон. Появился юноша божественной наружности и назвался посланцем Юпитера.

«Я поведу тебя в Италию, – возвестил он Ганнибалу. – Следуй за мной, но только не вздумай оборачиваться или глядеть по сторонам».

Ганнибал в испуге повиновался и сперва шел, не озираясь, но мало-помалу свойственное человеку любопытство взяло верх над страхом, к он оглянулся и увидел громадного змея, который полз за ним по пятам, сокрушая лес и кустарник, а за змеем ползла грозовая туча, то и дело раскалывая небо громом.

– Что означает это страшное знамение? – спросил Ганнибал своего проводника.

– Разорение Италии, – услыхал он в ответ. – Но поспешай вперед, ни о чем более не спрашивай и не пытайся заглянуть в будущее.

Переправившись через Ибер (для скорости войско разделилось на трое, и все три части – девяносто тысяч пехоты и двенадцать тысяч конницы – переходили реку одновременно), Ганнибал послал своих людей к галлам, хозяевам тех земель, по которым ему предстояло пройти. Послы должны были задобрить галлов подарками и разведать, альпийские перевалы.

Первыми противниками Ганнибала оказались испанские племена, обитавшие между Ибером и Пиренейскими горами: илергеты, баргусии, авсетаны и лацетаны. Когда они покорились, карфагенское войско начало переход через Пиренеи. Тут только варвары поняли, что это значит – «война с Римом», и три тысячи пехотинцев из племени карпетанов дезертировали; все знали, что испугала их не столько сама по себе война, сколько далекий путь и неприступные Альпы. Уговорить их вернуться добром казалось Ганнибалу едва ли возможным, а удерживать силой – просто опасным, потому что тогда, вероятно, взбунтовались бы и остальные испанцы, все, как один, раздражительные и необузданные, и потому он отпустил по домам еще семь тысяч малодушных, сделав вид, будто и карпетаны тоже ушли с его согласия.

Затем, чтобы безделье не смущало и не тревожило души воинов, Ганнибал проворно завершил переход через горы и стал лагерем у северного их подножия. Галлы слышали от послов, что война направлена против Италии, но молва об испанцах, которых карфагеняне покорили силою, очень, их пугала. Несколько галльских племен взялись за оружие. Больше, чем войны с галлами, Ганнибал боялся задержки и промедления. Его послы тут же прибыли к вождям этих племен и от имени полководца объявили:

– Ганнибал желает переговорить с вами лично и готов встретиться в любом месте, какое вы сами назначите: он будет рад принять вас в своем лагере, но с не меньшею охотою приедет и к вам. Не сомневайтесь, он пришел в Галлию гостем, а не врагом и обнажит меч не раньше, чем переступит границу Италии. Разве только вы сами заставите его изменить этому решению…

Галльские вожди встретились с Ганнибалом у него в лагере, получили подарки и вполне миролюбиво пропустили войско через свои владения.

Между тем поднялись галльские племена в самой Италии – словно не Пиренеи перешел Ганнибал, а уже Альпы. Восставшие действовали так успешно, что сенат приказал консулу Публию Корнелию отправить для борьбы с ними целый легион и пять тысяч союзкой пехоты на помощь претору Луцию Манлию. Консул набрал новый легион взамен отправленного против галлов и на шестидесяти грузовых судах отплыл из Рима.

После долгого плавания Корнелий остановился и высадился у самого восточного устья Родана – эта река впадает в море несколькими рукавами, – все еще не слишком веря известию, что Ганнибал перевалил через Пиренеи. Но тут же обнаруживается, что пуниец уже вот-вот переправится и через Родан, а где – никто не может сказать. Консул высылает вперед, на разведку, отборный отряд римской конницы с массильскими проводниками: это не только позволяет ему получить нужные сведения о противнике, но и дает возможность прийти в себя солдатам, измученным качкою на море.

Ганнибал находился тем временем во владениях сильного галльского племени вольков, которое живет по обоим берегам Родана. Не рассчитывая остановить пунийца в открытом бою, вольки почти всем племенем перебрались на левый берег и там укрепились, положив меж собою и врагом преградою реку. Зато прочие галлы, населявшие земли вдоль Родана, и даже те среди вольков, что не захотели бросить насиженные места, поддались на уговоры Ганнибала и на его щедрость и согнали для карфагенян все лодки и корабли, какие только смогли найти, да еще и новых построили немало; впрочем, они и сами мечтали поскорее избавить свои поля от жадной и хищной толпы чужеземных солдат.

И вот собралось несметное множество лодок и челнов, снаряженных кое-как, способных выдержать лишь самый недолгий путь.

Галлы долбили челноки из цельных стволов, а глядя на них и убедившись, какое нехитрое это дело, взялись за топоры и солдаты. Правда, их челноки больше напоминали корыта, чем лодки, но карфагеняне ни о чем ином и не заботились, кроме того, чтобы эти корыта держались на воде и вмещали груз.

Когда все было готово, Ганнибал вызвал Ганнона, сына Бомилькара, и приказал ему в первую стражу ночи[6] выйти из лагеря с отрядом конницы и испанских пехотинцев. Поднявшись вверх по Родану на один дневной переход, они должны были в первом же пригодном для этого месте пересечь реку неприметно для вольков, чтобы затем, в нужный миг, ударить им в тыл. Проводники-галлы сообщили, что примерно в тридцати километрах от лагеря есть очень широкое, но зато сравнительно мелкое место: река разделяется на два рукава, обтекая небольшой островок. Там поспешно вяжут плоты и перебрасывают на другой берег коней, всадников и поклажу.

Испанцы же надули кожаные мехи, предварительно сложив туда свое платье, сверху привязали щиты и, держась за эти поплавки, переплыли Родан.

Воины были очень утомлены ночным переходом и трудами, но Ганнон дал им на отдых всего день – он спешил исполнить замысел полководца. Продолжив свой путь, они вышли к какому-то холму и на вершине разложили костер. Завидев дым, Ганнибал понял, что нельзя терять ни минуты, я тут же дал знак начинать переправу. У пехотинцев стояли наготове челноки и лодки, у всадников – суда покрупнее, чтобы грузить лошадей. Лодки переправлялись ниже, Крупные суда – выше, чтобы первыми принять на себя напор течения и ослабить его силу. Кони во множестве плыли следом за лодками, привязанные поводьями к корме, а те, которых погрузили на суда, были заранее взнузданы и покрыты чепраками[7], чтобы всадники могли ринуться в бой, едва только высадятся.

Вольки высыпали на берег с завываниями и боевыми песнями; в левой руке каждый держал щит, потрясая им над головой, в правой – дротик. Зрелище, которое им открылось, было достаточно грозным: туча судов на белой от пены, оглушительна ревущей воде, разноголосые крики лодочников и солдат – и тех, что боролись с течением, и тех, что ободряли товарищей, оставаясь пока на суше. Галлы оробели, а тут еще поднялся отчаянный шум у них за спиной – это Ганнон ворвался в их лагерь. Вскоре он был на берегу, и вольки очутились меж двух огней. После нескольких тщетных попыток отразить опасность они бросились в ту сторону, где путь к бегству еще оставался открытым, и, полные ужаса, рассыпались по своим селам. Впрочем, Ганнибал и не думал за ними гнаться.

О том, как переправили слонов, рассказывают по-разному. По одним сведениям, их собрали всех вместе на берегу, и погонщик принялся дразнить самого злого и раздражительного среди них. Когда зверь пришел в неистовство, погонщик прыгнул в реку и поплыл, слон – за ним, а следом двинулись и остальные. Правда, глубины они боялись, но, когда дно под ногами исчезло, течение мигом вынесло все стадо к противоположному берегу.

Впрочем, больше доверия вызывает другой рассказ – что их перевезли на пароме. Плот длиною почти в шестьдесят метров, а шириною в пятнадцать одним концом спустили на воду, а другим – накрепко привязали к берегу толстыми канатами. Получилось что-то вроде моста, который сверху засыпали слоем земли, чтобы животные чувствовали себя уверенно и ничего не боялись. «Мост» продлили вторым плотом, таким же точно по ширине, но вполовину короче. Слонов погнали цепочкою, поставив впереди самок. Когда с неподвижного плота они перешли на плавучий, его тут же отвязали, и быстроходные лодки потянули паром за собой. Так в несколько приемов переправили всех слонов.

Пока паром не отделялся от «моста», никаких признаков тревоги, разумеется, не было, но посреди реки крайние принимались испуганно тесниться к тем, что стояли дальше от края, однако же самый страх перед водою, плескавшеюся со всех сторон, водворял среди животных порядок. Иные из них, впрочем, так и не смогли успокоится и срывались в воду; но и тут ни один не утонул – все благополучно, хотя и не сразу отыскали брод.

Пока переправляют слонов, пятьсот нумидийских всадников уходят, по приказу Ганнибала, в разведку, чтобы выяснить, где римляне разбили лагерь, сколько их и что они замышляют. Эти всадники встретились с конным отрядом римских разведчиков, который двигался от устья Родана. Стычка была на редкость ожесточенная, и римляне уже изнемогали от усталости, когда нумидийцы дрогнули и повернули коней. Победители потеряли сто шестьдесят человек, побежденные – больше двухсот. Первая схватка с неприятелем правдиво возвестила римлянам весь ход дальнейших событий: войну они выиграют, но борьба будет долгой, кровавой и богатой самыми тяжкими для них неожиданностями.

Ганнибала взяло сомнение: продолжать ли начатый поход или сперва сразиться с теми, кто старается преградить ему дорогу. Он уже склонялся к тому, чтобы дать сражение, но тут явились послы бойев – одного из тех галльских племен, что поднялись против римлян в самой Италии. Они предлагали себя в проводники и вызывались разделить с карфагенянами любые опасности.

– Все силы, – говорили посланцы бойев, – надо сохранить и сберечь для вторжения в Италию.

А солдаты боялись врага, и по-прежнему их не столько страшила память о римских победах в Первую Пуническую войну, сколько долгий, никем еще не мерянный путь и Альпы. Поэтому, согласившись с бойями и решив идти вперед без промедления, Ганнибал созвал сходку и произнес искусную речь, стараясь и пристыдить своих воинов, и внушить им отвагу.

– Теперь, – говорил он, – когда большая часть пути уже позади, когда мы одолели Пиренеи, пробив себе дорогу среди свирепых варваров, когда перешли Родан, сломив сопротивление стольких тысяч галлов и даже силу течения укротив, точно дикого зверя, перед Альпами, по другую сторону которых уже Италия, – неужели теперь, у самых ворот врага, мы остановимся, обессилев? Да и что такое эти Альпы? Высокие горы, и ничего больше! Вы боитесь, что они выше Пиренеев? Пусть так, но нет на всей земле вершины, которая касалась бы неба и была неприступна для человека! Альпы! Да на них и люди живут, и растет хлеб, и пасутся стада! Кто станет утверждать, что их перевалы наглухо закрыты для войска? Каким же тогда образом попали сюда эти послы, которых вы видите перед собою? Не на крыльях же прилетели! А их предки – разве они родились в Италии? Нет, они пришли туда, пришли из-за этих самых Альп и не один раз преспокойно через них переваливали громадными толпами, с женами и детьми, наподобие обыкновенных переселенцев. Что может быть неприступным, неодолимым для солдата, у которого нет с собою ничего, кроме оружия? Ради того, чтобы взять Сагунт, каких только мук мы не вытерпели за восемь месяцев осады! Теперь наша цель – Рим, столица всего мира, и мы откажемся от этой цели, испугавшись жертв, мук и трудов? Этот город был в свое время добычею галлов[8], а пуниец и подступить к его стенам не рассчитывает и не надеется? Ну что же, признаемся, что мы трусливее и малодушнее того народа, который сами столько раз били за последние дни!.. Не хотите? Тогда запомните, что концом нашего пути будет Марсово поле меж Тибром и стеною Рима!

На другой день войско снялось с лагеря. Ганнибал двинулся вдоль Родана вверх, желая уйти подальше от моря и от консула Корнелия. Чтобы уберечь солдат от лютых альпийских морозов, надо было позаботиться о теплой одежде, и дорогою удалось сделать большой запас зимнего платья.

Первым препятствием на их пути оказалась река Друенция. Среди всех рек Галлии она для переправы самая трудная, потому что воды несет массу, а ни одно судно или хотя бы лодка по ней пройти не может: постоянных берегов у нее нет, и она то и дело меняет русло, образуя всё новые мели и водомоины, да вдобавок катит острые каменья. Понятно, что не менее опасна она и для пешего, который пускается вброд. Легко себе представить, какой страх и смятение царили на переправе, тем более что как раз тогда Друенция вздулась от обильных дождей.

Перейдя Друенцию, Ганнибал легко достиг подножия Альп. Молва всегда и всё преувеличивает, и воины, казалось, были готовы ко всему, но тут, увидев вышину гор, снега, теряющиеся в облаках, убогие хижины, прилепившиеся к скалам, тощий, высушенный стужею скот, грязных людей, обросших волосами и бородой, – увидев это собственными глазами, они ужаснулись.

Войско начало свой первый подъем, и тут же на холмах, что нависали над склоном, по которому карабкались карфагеняне, появились горцы. Если бы они выбрали другую, лучше укрытую позицию, то смогли бы ударить совершенно неожиданно и учинили бы настоящее побоище. Ганнибал отдал приказ остановиться и выслал вперед галлов, которым эти места были знакомы. Когда разведчики доложили, что горцы прочно закрыли подход к перевалу, он велел разбить лагерь прямо на склоне.

Те же галлы-разведчики, мало чем отличавшиеся от горцев и хорошо понимавшие их язык, незаметно смешались с ними, завели разговоры и вскоре выведали, что на ночь все расходятся по домам, бросая свои посты. Утром Ганнибал придвинулся вплотную к холмам, словно бы намереваясь днем пробиться к перевалу силой. День прошел в этих обманных попытках сбить противника с его позиций, а к вечеру карфагеняне вернулись в прежний лагерь. Ганнибал не отрываясь наблюдал за холмами и, как только убедился, что защитники ушли, оставив лишь редкие и малочисленные караулы, немедленно с несколькими отрядами пехотинцев занял все высоты.

На рассвете пунийское войско снялось с лагеря. Проснулись и горцы и направились было ко вчерашним своим постам, как вдруг обнаружили, что часть неприятелей захватила их твердыню, а другая часть движется по тропе, огибая склон.

Сперва они оцепенели от удивления, но потом, видя суматоху и беспорядок на тропе, видя, что люди в страхе теснятся, мешая друг другу, а кони обезумели вконец и рвут поводья, сообразили, что надо только усилить это замешательство, и враги погубят сами себя. И вот они сбегают вниз, не разбирая дороги, и пунийцы уже борются и с узостью ненадежной тропы, и с врагами одновременно и больше поражают друг друга, чем неприятелей, потому что каждый думает только о себе – как бы поскорее увильнуть от опасности самому.

Больше всего вреда причинили карфагенянам собственные кони. Они были насмерть перепуганы разноголосым криком, который усиливало и многократно повторяло эхо в горных долинах, и любая рана, даже совсем легкая, приводила их в совершенное неистовство; они сбрасывали тюки с поклажей, сталкивали с тропы погонщиков, и всё летело в бездонную пропасть; немало разбилось и воинов.

Тяжко и мерзко было Ганнибалу на это смотреть, но он не трогался с места, чтобы не увеличивать смятения на запруженной до отказа тропе. Однако горцы уже отсекли обоз от основных сил, а войско без обоза, даже целое и невредимое, мало чего стоит, и Ганнибалу пришлось спуститься. Легкая пехота с ходу, одною силою натиска, рассеяла врага, зато и паника в рядах пунийцев вспыхнула с новой силой. Правда, она сразу же улеглась: горцы бежали, путь очистился, и обозные прошли беспрепятственно, в тишине и покое.

В следующие три дня Ганнибал продвинулся довольно далеко вперед, потому что и дорога была не такая уж трудная, и горцы больше не показывались.

Теперь карфагеняне были во владениях другого горного племени; здесь они едва не пострадали от того, в чем были особенно сильны сами, – от коварства и обмана. К Ганнибалу явились старейшины из нескольких крепостей и сказали ему так:

– Пример наших соседей послужил хорошим уроком и для нас. Мы хотим узнать твою дружбу, а испытывать твою силу не хотим нисколько. Мы исполним все, что ты нам ни прикажешь. Прими же продовольствие для солдат, корм для скота и проводников, которые поведут тебя дальше, прими и заложников – ради собственного спокойствия.

Ганнибал не дал веры их льстивым словам, но отвечал ласково и благосклонно, опасаясь, что любой иной ответ превратит этих льстецов в открытого неприятеля. Он принял и заложников и съестные припасы, но войско к переходу изготовил совсем не так, как поступают в дружественной земле: впереди он поставил слонов и конницу, а сам с главными силами пехоты шел следом, зорко озираясь по сторонам, готовый ко всяким неожиданностям.

Сперва все было спокойно, но когда дорога сузилась и с одного края над нею навис крутой скат, вдруг из засады выскакивают варвары.

Они нападают сразу и с фронта, и с тыла, завязывают рукопашную и сбрасывают сверху огромные камни. Больше всего врагов наседало сзади, и, если бы хвост карфагенской колонны не был так надежно укреплен, беда оказалась бы неминуемой и непоправимой.

Ганнибал медлил, не решаясь повернуть назад пехоту, находившуюся под прямым его началом, и, пока он медлил, горцы скатились по круче, разорвали походную колонну врага надвое и оседлали дорогу. Всю ночь Ганнибал оставался отрезанным от своей конницы и обоза, и только наутро обе половины войска снова соединились и прошли злополучное ущелье: натиск варваров был в этот день куда слабее, чем накануне.

В дальнейшем действия горцев напоминали скорее разбойничьи набеги, чем войну. Они появлялись мелкими группами и тревожили то самую голову, то самый хвост походного строя, используя всякое преимущество, какое давала им горная местность или же неосторожность самих карфагенян.

По узким тропам, над обрывами и пропастями слоны двигались, разумеется, очень медленно, но зато они повсюду служили прекрасной защитою остальному войску: горцы, никогда прежде не видевшие этих животных, боялись их и не смели приблизиться.

На девятый день карфагеняне достигли вершины Альпийского хребта.

Поднимались почти все время наобум, без дороги; виною тому было либо коварство галлов-проводников, либо чрезмерная опасливость самих пунийцев, которые не доверяли проводникам и не слушались их советов. Здесь Ганнибал разбил лагерь и стоял два дня, чтобы дать отдых солдатам. Многие из вьючных мулов и лошадей, потерявшихся было среди скал, добрались до лагеря по следам, которые оставляло за собою войско. Ко всем бедствиям, которые карфагеняне уже испытали, здесь прибавилось еще одно – снегопад. На рассвете они начали спуск, утопая в снегу и с трудом переставляя ноги.

Уныние и отчаяние были на всех лицах; и тогда Ганнибал, который шагал впереди знамен, остановил войско на просторном выступе, откуда открывался широкий и далекий вид на прилегающую к Альпам долину Пада, и обратился к солдатам с немногими словами ободрения.

– Взгляните, перед вами Италия, – объявил он, – и сегодня вы взошли не только на ее стены, но и на стены города Рима. Дальше дорога будет гладкой и легкой. Одна, на крайний случай, две битвы – и столица Италии будет в ваших руках и в вашей власти.

Врага больше не показывались, если не считать случайных налетов исподтишка, зато самый спуск обернулся немыслимыми трудностями, потому что южный склон Альп короче и гораздо круче северного.

Любая тропа была крутой, узкой и скользкой. Кто хоть на миг терял равновесие, уже не в силах был удержаться на ногах; люди и животные валились друг на друга, сшибая передних.

И всё же карфагеняне подвигались вперед, пока не дошли до очень узкой и почти отвесной расселины. Даже совсем налегке воины едва-едва могли сползти вниз, цепляясь за кусты и корни, пробивающиеся между камнями. Глубиною расселина была метров триста.

Конница остановилась: для нее путь выл закрыт наглухо. Ганнибал сам осмотрел все вокруг и, убедился, что не остается ничего иного, как вести войско в обход, по местам, где раньше не ступала человеческая нога. И снова неудача: поверх старого, смерзшегося снега лежал новый, мягкий и неглубокий, и сперва шагать по нему было легко и удобно, но под солдатскими башмаками и лошадиными копытами он начал таять и быстро обратился в жидкую кашу, размазанную на гладком льду.

Жалостным и мучительным было это зрелище – борьба людей со скользким, покатым склоном. Срываясь, солдаты пытались вскарабкаться обратно на четвереньках, но ладони и колени держали так же плохо, как подошвы, и они срывались снова. И нигде ни травинки, ни корешка, чтобы ухватиться или поставить ногу, – только лед да талый снег пополам с водой.

Что же до животных, то они иной раз проламывали и нижний слой снега и тогда словно бы попадали в капкан. Стараясь вырваться, они отчаянно бились и в конце концов, раскрошив ледяную корку, завязали окончательно.

Изнурив без толку и людей, и животных, Ганнибал отдал наконец приказ остановиться лагерем тут же, на хребте. Чтобы расчистить место для лагеря, пришлось срыть и раскидать целую гору снега. Когда воины немного передохнули, их повели прокладывать дорогу – снова к той расселине, которую прежде Ганнибал нашел непроходимой. Солдаты валят высокие и толстые деревья, очищают их от ветвей и громоздят стволы один на другой, а как только поднимается ветер, чтобы раздуть пламя пожарче, зажигают этот исполинский костер; когда же костер гаснет, льют на раскаленные камни уксус, разрыхляя скалу. Железными кирками они вырубают затем дорогу, смягчая и скрадывая крутизну многочисленными поворотами, – дорогу, годную не только для мулов и коней, но и для слонов.

Работы заняли четыре дня, и скот падал от голода, потому что на вершинах не растет почти ничего, а если что и растет, так все равно спрятано под снегом. Зато пониже карфагенян ждали теплые, солнечные долины, ручьи, леса, луга. Здесь откормились животные и набрались сил люди. После отдыха они за три дневных перехода миновали предгорья и вышли на равнину.

Весь переход из Испании в Италию продолжался пять месяцев, переход черев Альпы – пятнадцать дней. Сколько войска привел в Италию Ганнибал, в точности никому не известно, а приблизительно – восемьдесят тысяч пехоты и десять тысяч конницы.

Карфагеняне стали лагерем в земле галлов-тавринов. Обстоятельства складывались очень удачно для Ганнибала: таврины воевали со своими соседями, галлами-инсубрами, и стоило прийти на помощь одной из сторон, чтобы тут же обзавестись первыми союзниками. Но только теперь, на отдыхе, воины ощутили по-настоящему, как много они перенесли. Покой после непосильных трудов, изобилие после нужды, чистота и тепло после холода, сырости и грязи разбередили все раны, расслабили мышцы. Ганнибал не смог бы заставить своих людей сразу же выйти в поле.

Это прекрасно понимал консул Публий Корнелий, который возвратился из Галлии морем и принял командование над войском, лишь незадолго до того набранным (свое войско, под начальством брата, Гнея Корнелия Сципиона, он отправил из Галлии в Испанию), и он спешит к реке Паду, чтобы схватиться с неприятелем, пока тот еще не совсем оправился. Но тем временем Ганнибал успел сняться со стоянки и захватить главный город тавринов[9], которые не желали принять его дружбу. Впрочем, не то чтобы не желали: как и остальные галльские племена вдоль Пада, они охотно присоединились бы к Ганнибалу, если бы не страх перед консулом, которого ждали со дня на день… Убедившись, что галлы всегда поддержат лишь того, кто окажется подле, Ганнибал покинул владения тавринов и выступил навстречу Корнелию.

Корнелий переправился через Пад и подошел к реке Тицину. Оба войска были уже совсем рядом, битва надвигалась, и, чтобы подбодрить своих людей, консул произнес примерно такую речь:

– Если бы со мною было сейчас то войско, с которым Я расстался в Галлии, я бы промолчал, не сказал ни слова. Зачем, в самом деле, обращаться с ободрениями к той коннице, которая наголову разбила вражескую конницу у Родана, или к той пехоте, которая гнала Ганнибала, преследовала его по пятам? Ведь если враг отступает и уклоняется От битвы, значит, он отдает победу в наши руки! Но для вас, солдаты, я – новый начальник, и вы для меня – новые подчиненные, а потому выслушайте несколько слов перед близким уже боем.

Прежде всего, кто наши враги? Те же самые карфагеняне, которых мы били на суше и на море в Первую Пуническую войну. Значит, и сегодня мы будем сражаться с отвагою и весельем победителей, а они – со страхом и унынием побежденных. Далее: переход через Альпы отнял у них две трети пехоты и столько же конницы. Те же, кто остался в живых – не люди, а только тени людей, измученные голодом, холодом, грязью; их руки, ноги, спины, бока побиты, переломаны, ободраны на скалах, камнях и утесах, обожжены морозом; их оружие притупилось, их кони охромели. Боюсь, как бы после нашей победы не стали говорить, что, дескать, не римляне одолели Ганнибала, но Альпы.

Сражаясь с Ганнибалом, вы будете испытывать не только обычные во всяком сражении чувства, но еще особую ненависть и особый гнев, словно бы усмиряя восставших рабов. Ведь в первую войну с карфагенянами мы могли бы переморить голодом все их войско, окруженное в Сицилии, могли переплыть в Африку и без всякого сопротивления стереть их город с лица земли. Но мы пощадили побежденных, даровали им мир и даже приняли под свою защиту. И какова же их благодарность? Они идут на Рим!

Поймите – как ни горько в этом убедиться, – что не славы ищем мы в нынешней войне, но спасения родины, не за Сицилию и Сардинию боремся, как тридцать лет назад, но за Италию. Нет за нашей спиною другого войска, которое остановит неприятеля, если обратимся в бегство мы, нету других Альп, которые встанут у него на пути и дадут нам время снова собраться с силами. А потому здесь мы будем биться с таким же упорством, с каким бились бы под самыми стенами Рима.

Обратился с речью к своим воинам и Ганнибал. Но предварительно он велел привести пленных горцев и спросил, «то из них согласен сразиться друг с другом под условием, что победитель получает свободу, доспехи и коня. Все, как один, захотели испытать счастье с оружием в руках, и тогда Ганнибал предложил им бросить меж собою жребий. Те, кому выпадало сражаться, от радости пускались в пляс, неистово скакали и прыгали – по обычаю всех галлов. Так составилось несколько пар, и начались поединки, до того разгорячившие и раззадорившие всех зрителей – не только пленных, но и карфагенян, – что погибших храбрецов восхваляли едва ли не громче, чем оставшихся в живых.

Видя это всеобщее воодушевление, Ганнибал поспешил открыть сходку.

Он сравнивал участь своих с участью пленников, которые только что боролись и умирали у них на глазах, и утверждал, что их собственное положение ничуть не легче. Слева и справа они заперты двумя морями, за спиною у них – Альпы, впереди – широкий и бурный Пад. Победить или погибнуть в первом же сражении – иного выбора нет. Зато победителям судьба сулит неслыханно щедрую награду.

Он уверял своих, что победа над римлянами совсем не так трудна, как может показаться с первого взгляда, что карфагенское войско и опытнее, и сильнее римского, а начальников и сравнивать не стоит – настолько он, Ганнибал, выше консула Корнелия.

– Мы нападаем, – говорил он, – а у нападающих всегда больше отваги и бодрости, чем у тех, кто вынужден отражать нападение. Нам некуда бежать, и потому нам не позволены ни робость, ни малодушие: если удача склонится на сторону врага, надо искать смерти в бою, а не спасения в бегстве. И если все твердо запомнили и усвоили эти слова, вы уже победили, потому что самое острое и самое победоносное оружие, какое только дали людям бессмертные боги, – это презрение к смерти.

Римляне принялись наводить мост через Тицин, а Ганнибал тем временем отправляет отряд нумидийской конницы грабить владения союзников римского народа, чтобы заставить эти галльские племена отказаться от союза с Римом. Когда же мост был готов и римляне, завершив переправу, разбили лагерь в семи или восьми километрах от карфагенского лагеря, Ганнибал созвал еще одну сходку и опять обещал воинам богатейшие награды – деньги, землю в Италии, в Африке, в Испании (кто где пожелает), полные права гражданства в Карфагене (тем, кто ими не владел), даже свободу рабам, которые примут участие в битве вместе со своими хозяевами (хозяевам он пообещал вернуть по два новых невольника за каждого отпущенного на волю раба). А чтобы никто не сомневался, что все обещания будут исполнены, он взял в правую руку камень, левой ухватил за шею ягненка и воскликнул, обращаясь к Юпитеру и остальным богам:

– Если я нарушу свое слово, предайте меня, боги, такой же смерти, какой я предаю ягненка! – и с этими словами размозжил ягненку голову.

После такой клятвы карфагенянам казалось, будто сами боги поручились каждому в отдельности, что надежды его сбудутся, и все с нетерпением ждали сражения. Римский же лагерь, напротив, был охвачен унынием. Мало того, что римляне вообще сомневались в своих силах, – их пугали вдобавок дурные предзнаменования. Средь бела дня в лагерь забежал волк, перекусал всех, кто ни попался ему на пути, и благополучно ушел от погони. На дерево, в тени которого стояла палатка консула, уселся рой пчел. Корнелий совершил особые жертвоприношения, чтобы утишить гнев богов, о котором возвестили злые знамения, а затем во главе конницы и легкой пехоты вышел на разведку. На полпути к неприятельскому лагерю он повстречался с Ганнибалом, который тоже осматривал местность с отрядом конницы. Увидев густые облака пыли, которые с каждой минутою сгущались все больше, и римляне, и пунийцы остановились и принялись строиться к бою.

Впереди консул Корнелий Сципион разместил легковооруженных пехотинцев с дротиками и галльскую конницу; римская тяжелая пехота и лучшие силы союзников составили тыловую линию. У Ганнибала середину строя заняли испанские всадники, а оба крыла – нумидийцы. Едва успел прозвучать боевой клич, как легкая пехота римлян показала спину и укрылась между отрядами тыловой линии и даже позади них-. Галлы тоже бежали, и в бой вступила римская конница. Но испанцы успели придвинуться вплотную к рядам тяжелой пехоты, пехотинцы пугали лошадей, расстраивая все действия конников, так что многие падали на землю, а многие спешивались и сами, чтобы выручить товарищей.

Беспорядочная конно-пешая схватка длилась до тех пор, пока нумидийцы не обошли римлян с обеих сторон и не ударили им в спину. Начинается паника, ее усиливает весть, что консул ранен. Впрочем, опасность, грозившая Сципиону, тут же рассеивается благодаря отваге и находчивости его сына, которому тогда едва сравнялось семнадцать лет. (Этому юноше предстояло спустя много времени со славою завершить войну и получить за блистательную победу проявите «Африканского».) Конники окружают раненого и, Прикрывая его не только оружием, но и собственной грудью, в строгом порядке отходят к своему лагерю.

Первая битва с Ганнибалом достаточно убедительно показала римлянам, что они слабее противника в коннице и что, стало быть, просторная равнина между Альпами и Падом для них невыгодна. И в ту же ночь они снялись с лагеря и поспешили к Паду. Ганнибал пустился следом, но римляне переправились благополучно: в руки неприятеля попало не более шестисот человек, которые замешкались на берегу, разрушая мост (его разрушили с обоих концов сразу, так что середина была подхвачена и унесена течением).

Лишь спустя несколько дней удалось Ганнибалу настигнуть неприятеля. На другое же утро он вывел войско в поле, предлагая консулу битву, но римляне не вышли за лагерный частокол. Вероятно, они и дальше оставались бы на прежнем месте, если бы не измена галльских вспомогательных частей: ночью галлы перерезали караульных у ворот лагеря и ушли к Ганнибалу – до двух тысяч пехотинцев и двести конников. Пуниец их всячески обласкал и отпустил – в надежде, что они рассказами о его щедрости и великодушии склонят к измене и своих соплеменников.

Сципион решил, что все галлы заражены тем же безумием и готовы поднять оружие против Рима. Тяжело страдая от раны, он, однако, на следующую ночь, в четвертую стражу, передвинул лагерь за реку Требию, на высоты, недоступные для конников. Ганнибал отправил в погоню сперва ну-мидийцев, а потом и всю свою конницу, и римляне понесли бы немалый урон, да только жадность заманила нумидийцев в брошенный лагерь, и пока они шарили по углам – не находя, впрочем, ничего ценного, – неприятель ушел.

Римляне разбили новый лагерь почти у самого берега: во-первых, тряска тяжело разбередила рану Сципиона, а во-вторых, надо было дождаться второго консула, Семпрония, которого сенат уже отозвал из Сицилии. Ганнибал расположился неподалеку.

В Сицилии римский наместник Марк Эмилий успешно отразил нападение карфагенского флота еще до прибытия консула Семпрония; консулу же удалось отбить у карфагенян остров Мелиту[10], что южнее Сицилии. Но тут прибывают письма из Рима с сообщением, что Ганнибал вторгся в Италию, и приказом подать немедленную помощь Корнелию Сципиону. Семпроний сразу погрузил войско на суда и отправил Адриатическим морем в Аримин, а сам выехал следом спустя несколько дней. Из Аримина он выступил к Требии и соединился с товарищем по консульству.

Теперь против Ганнибала стояли оба консула и вся военная сила Рима, и никто не сомневался, что, если для защиты Римской державы этой силы не хватит, больше надеяться не на что.

Но между консулами согласия не было: один, обескураженный неудачей и ослабевший от раны, не хотел торопиться со сражением, другой не соглашался ни на какую отсрочку.

Места между Требией и Падом в ту пору были сплошь заселены галлами, которые пока соблюдали спокойствие и не поддерживали ни одну из борющихся сторон, но готовились искать милостей у будущего победителя. Римляне смотрели на это равнодушно, зато Ганнибал был вне себя от негодования: ведь он столько раз говорил, что явился в Италию по просьбе галлов – вернуть им свободу! И вот, чтобы покарать «неблагодарных» (а вместе с тем – и дать поживиться своим солдатам), он высылает две тысячи пехотинцев и тысячу всадников с наказом опустошить все поля вплоть до берегов Пада. Набег карфагенян мигом положил конец колебаниям галлов: они бросаются к консулам и требуют защиты, ссылаясь на то, что гнев Ганнибала вызван чрезмерною их верностью Риму.

Корнелий считал, что не время римлянам заниматься чужими делами, а в особенности делами такого вероломного народа, как галлы, но Семпроний утверждал, что нет лучшего средства привязать к себе союзников и сохранить их верность, как подать помощь тем из них, кто первым о ней попросит. Не дожидаясь согласия товарища по должности, Семпроний отряжает свою конницу за реку Требию. Карфагенян, беззаботно рассеявшихся по полям и тяжело нагрузившихся всевозможной добычей, это внезапное нападение привело в ужас. Лишь немногие спаслись от гибели и добрались до своего лагеря. Римляне гнали их до караульных постов, потом были отбиты высыпавшим из лагеря неприятелем, но тут подоспело подкрепление от Семпрония, и бой возобновился. Он не принес решительного успеха ни тем, ни другим, но карфагеняне потеряли больше убитыми и тяжелоранеными, а потому слава победы досталась римлянам.

Всего больше Семпрония радовало, что эта слава завоевана в конном сражении – таком же точно, какое принесло позор поражения его товарищу, Корнелию. Значит, рассуждал Семпроний, нечего откладывать решающую битву. Сидя у постели больного Корнелия, он говорил:

– Наши отцы, привыкшие бить врага под стенами Карфагена, застонали бы от горя, если бы увидели, как мы, два римских консула во главе двух консульских армий, дрожим от страха за лагерным частоколом посреди Италии, а пуниец хозяйничает между Альпами и Апеннинами!

Те же речи заводил он и на главной площади лагеря, перед солдатами. Кроме самонадеянности, его торопили и подстегивали скорые выборы в Риме: он боялся, что вести войну поручат новым консулам, которым и достанется весь почет, все похвалы и награды. А тут, пока товарищ по должности болен, нет нужды делиться славою даже с ним. И, не слушая протестов Корнелия, Семпроний приказывает воинам готовиться к сражению.

Именно на это и рассчитывал Ганнибал. Правда, он знал заранее, что такое решение опрометчиво и даже опасно для римлян, зато успел узнать – сперва по слухам, а потом и в деле – характер одного из консулов, а потому был уверен, что удобный случай рано или поздно представится. Но хорошо бы ему представиться пораньше, пока воины врага не набрались опыта в боях, пока лучший из двух вражеских полководцев прикован, к постели, пока не устали от службы, не затосковали по дому галлы в его собственном войске. И как только лазутчики донесли о приказе Семпрония, Ганнибал принялся разыскивать место для засады.

Между карфагенским лагерем и рекою протекал ручей с высокими берегами, поросшими болотной травой и диким кустарником. Ганнибал убедился, что там можно укрыть даже всадников, и, подозвав к себе брата, Магона, сказал:

– Здесь ты и засядешь. Изо всей пехоты и конницы выберешь по сту человек и в первую стражу придешь с ними ко мне. А теперь надо отдохнуть.

Когда Магон со своими людьми пришел к его палатке, Ганнибал обратился к ним с такими словами:

– Я вижу, крепче вас нет никого в целом войске, а чтобы вы были сильны не только мужеством, но и числом, выберите каждый из своей турмы или своего манипула еще по девять человек, похожих на вас. Вы устроите засаду врагу, который ничего не смыслит в военных хитростях.

Таким образом, под началом у Магона оказалась тысяча всадников и тысяча пехотинцев.

На рассвете Ганнибал отдал приказ нумидийской коннице перейти через Требию и засыпать дротиками караульные посты у лагерных ворот, чтобы вовлечь неприятеля в схватку, а затем, постепенно отступая, заманить его на другой берег реки., Все остальные отряды – и пешие, и конные – получили распоряжение готовить завтрак, а потом вооружаться, седлать лошадей и ждать сигнала.

Едва только появились нумидийцы, Семпроний, действуя по заранее намеченному плану, вывел за ворота сперва конницу, затем шесть тысяч пехоты и, наконец, все остальные силы. Было время солнцеворота, и повсюду между Альпами и Апеннинами шел снег, а близость рек и болот делала стужу особенно жестокой. Между тем люди выбегали впопыхах, не успев ни поесть, ни толком одеться; они зябли с первой минуты, и чем ближе к реке, тем сильнее. Наконец, продолжая преследовать нумидийцев, они вошли в воду и погрузились чуть не по горло – ночью лил дождь, река поднялась, – и когда выбрались на берег, то уже до того закоченели, что оружие выпадало из рук.

А воины Ганнибала тем временем развели перед палатками костры, растерлись маслом, которое Ганнибал заранее велел раздать по манипулам, и не торопясь позавтракали; услыхав, что враг перешел реку, все разом поднялись и начали строиться. Первую линию составили балеарские пращники и легкая пехота – около восьми тысяч человек, вторую – тяжелая пехота, вся целиком; десятитысячную конницу Ганнибал рассыпал по флангам, а впереди конницы встали слоны.

Нумидийцы прекратили обманное отступление, повернулись и встретили римлян градом стрел. Увидев это, Семпроний отозвал своих всадников, и они заняли места по обоим краям пехотного строя. Всего на поле было восемнадцать тысяч римских граждан и двадцать тысяч латинских союзников да еще вспомогательные отряды ценоманов – единственного галльского племени, сохранившего верность Риму.

Первый натиск карфагенян, нацеленный в середину римской боевой линии, был отбит. Тогда балеарцы и легкая пехота, вооруженная дротиками, разделяются надвое и обрушиваются на фланги, где уже завязалось конное сражение. Римские конники и без того едва держались: во-первых, они уступали противнику числом больше чем вдвое, а во-вторых, лошади чуть не бесились, даже не видя слонов, а только чуя их запах. Камни и дротики пехотинцев быстро довершили дело – римская конница дружно ударилась в бегство.

Римская пехота дралась с величайшею отвагою и упорством, хотя и здесь все преимущества были на стороне врага. Пунийцы перед боем сытно позавтракали и хорошо отдохнули – римляне не ели ничего и отчаянно продрогли и устали. Как только конница бежала, и балеарцы и слоны обратились против пехотного строя, и одновременно вышел из засады Магон. Но даже теперь, оказавшись меж двух огней, легионеры продолжали держаться. Мало того – они сумели отразить слонов, на которых Ганнибал надеялся крепче всего, В голову животного летели бесчисленные дротики, слон останавливался и медленно поворачивался, но стоило ему повернуть, как люди с копьями, нарочно для этого назначенные, бросались вперед и кололи его под хвост, где кожа тоньше и пробить ее нетрудно. Слоны свирепели и начинали топтать всех подряд, кто бы ни очутился у них на пути.

Тогда Ганнибал распорядился снова развести слонов по флангам и бросить против ценоманов. Те мгновенно отступили, лишив римские легионы единственной поддержки, на которую они еще могли рассчитывать. Вражеское кольцо замкнулось – исход битвы решился. Уже не о победе думали римляне, но о спасении. Около десяти тысяч человек во главе с консулом Семпронием прорубили себе дорогу через самую середину неприятельской пехоты – там находились галльские союзные отряды, – но непрерывный и частый дождь застилал взор, не давая понять, что происходит на поле боя, и воины не смогли прийти на помощь своим. Вернуться за реку, в лагерь, они даже не пытались, но без промедления отправились в город Плацентию.

Пробовали пробиться и остальные, но робко и недружно, а потому большею частью безуспешно. Многие утонули, многие – из числа тех, кто топтался на берегу, боясь снова погрузиться в ледяную реку, – были настигнуты пунийцами. Но многим отчаяние придавало мужества, и они благополучно переправились и добрались до лагеря.

А у победителей почти не было сил радоваться своей победе. Да и самая победа стоила им слишком дорого; вражеское оружие и в особенности лютый холод этого дня погубили массу людей, вьючных животных и почти всех слонов. Разойдясь по своим палаткам и стараясь отогреться, карфагеняне словно забыли о противнике, и ночью, когда римляне – лагерная стража, не участвовавшая в битве, и уцелевшие беглецы – возвратились к Требии и переплывали ее на плотах, никто не попытался их остановить. Может быть, и правда за шумом дождя ничего не было слышно, но, скорее, карфагеняне, до крайности измученные стужей, усталостью и ранами, предпочли сделать вид, будто ничего не слышат.

Так или иначе, но консул Корнелий Сципион беспрепятственно увел остаток своих людей в Плацентию, а оттуда – в Кремону: он не хотел, чтобы два консульских войска стали на зимние квартиры вместе, обременив непосильными расходами один город.

Известие о разгроме при Требии повергло Рим в неописуемое смятение. Ганнибала ждали с минуты на минуту под стенами столицы, но вместо Ганнибала появился… консул Семпроний. Настала пора консульских выборов, и Семпро-ний, каждую минуту рискуя жизнью, пустился к югу по равнине, усеянной вражескими конниками[11]. Только слепая удача помогла ему прибыть в Рим живым и невредимым, потому что ни обмануть неприятеля, ни ускользнуть от него на случай погони, ни вырваться силою нечего было и думать. Народ избрал в консулы Гнея Сервйлия и Гая Фламйния, и, как только выборы закончились, Семпроний вернулся к своим – на зимние квартиры в Плацентою.

То была тяжелая для римлян зима. Повсюду окрест Плацентии и Кремоны рыскали нумидийские и испанские всадники, перехватывая гонцов и обозы с продовольствием и кормом для лошадей. Открытым оставался только путь по реке Паду, но Ганнибал задумал перерезать и его, захватив укрепленную пристань невдалеке от Плацентии. Дело кончилось, однако же, неудачей, и сам Ганнибал был ранен. Не успела рана зажить, как он двинулся к другой крепости, где у римлян были хлебные склады. В этой крепости с началом войны нашли убежище соседние крестьяне. Их было очень много, и они решили встретить Ганнибала с оружием в руках. Вооружившись чем ни попадя, они нестройной толпой высыпали навстречу пунийцам и, конечно, после первой же стычки позорно бежали. На другой день защитники крепости добровольно открыли ворота, и тем не менее Ганнибал предал городок самому жестокому и кровавому грабежу – точно взял его приступом.

С первыми признаками весны Ганнибал снялся с зимних квартир и выступил в землю этрусков, чтобы склонить на свою сторону и этот народ. Но он поторопился: зима еще не кончилась, и когда карфагеняне подошли к Апеннинам и начали подъем, грянула такая буря, что переход через Альпы вдруг показался им увеселительною прогулкой. Ветер хлестал в лицо с немыслимою яростью, сшибал с ног, перехватывал дыхание, стискивал грудь. Воины остановились, побросав оружие, чтобы прикрыть руками щеки, глаза, лоб, потом повернулись к ветру спиною и присели на корточки. И тут заревел гром, засверкали молнии и хлынул ливень. От страха все замерли, словно остолбенели, когда же немного опомнились, то сообразили, что надо немедленно, не сходя с места, разбивать лагерь. Но ни натянуть полотнища, ни хотя бы укрепить столбы не было ни малейшей возможности, а те несколько палаток, которые – каким-то чудом! – все же удалось поставить, ветер мгновенно сорвал и изодрал в клочья. Дождь прекратился, зато повалил град вперемешку со снегом, и карфагеняне в полном отчаянии попадали на землю и прикрылись палатками. Вскоре ударил страшный мороз; он сковал эти бесформенные груды тел, так что никто не мог разогнуть окоченевшие суставы и подняться. Наконец самые крепкие и выносливые все-таки поднялись, развели костры и оказали помощь тем, кто больше других ослабел и пал духом.

Два дня провели карфагеняне на этих высотах, точно в осаде, и потеряли множество людей, мулов, коней и еще семь слонов. На третий день они спустились обратно.

Ганнибал снова подошел к Плацентии и предложил Семпронию новый бой, выведя в поле двенадцать тысяч пехоты и пять тысяч конницы. Семпроний принял вызов. Римляне взяли верх, гнали врага до лагеря и чуть было не ворвались в самый лагерь, но одолеть лагерные укрепления все же не смогли, и Семпроний подал сигнал к отступлению, тем более что уже смерклось. Теперь в погоню пустился Ганнибал, и, если бы ночь не развела врагов, возможно, они истребили бы друг друга до последнего человека – так велико было ожесточение обеих сторон.

И карфагеняне, и римляне потеряли примерно по шестисот пехотинцев и по триста всадников. Ганнибал отступил во владение племени лигурийцев, Семпроний – к городу Луке.

Там Семпроний получил пирьмо от Гая Фламииия, который готовился вступить в должность консула. Фламиний приказывал, чтобы Семпроний к мартовским идам привел свое войско в город Аримин[12]. Дело в том, что Фламиний давно и упорно враждовал с сенатом, защищая права и выгоды простого народа. Знать ненавидела его, и он решил начать свой консульский год не в Риме, а в провинции: он опасался, как бы жрецы и гадатели – все люди из знатных родов – нарочно не задержали его в столице, ссылаясь на недобрые знамения и гнев небожителей. Под каким-то вымышленным предлогом он покинул Рим и тайно уехал в Аримин.

Когда об этом стало известно, негодование сенаторов вспыхнуло с новою силой.

– Теперь, – говорили они, – Гай Фламиний ведет войну не только с сенатом, но уже и с бессмертными богами. Он не желает склонить голову в храме Юпитера Всеблагого и Всемогущего на Капитолийском холме, не желает принести священные обеты и торжественную жертву, не желает уехать открыто, в пурпурном плаще полководца, в сопровождении двенадцати ликторов. Нет, он отправился к войску украдкою, точно мелочной торговец, маркитант, а еще вернее – бежал, как преступник, уходящий в изгнание! Не иначе как постоялый двор кажется ему более достойным местом, чтобы одеться в консульскую тогу, чем родной дом.

Единодушно постановили вернуть беглеца добром или силой и заставить его исполнить все обязанности перед богами и людьми. Но особое посольство, отправленное за ним вслед, ничего не добилось, через несколько дней он вступил в должность.

По этому случаю, как водится, было устроено жертвоприношение, и теленок, уже раненный ножом жреца, вдруг вырвался и обрызгал кровью многих стоявших вокруг, вызвав всеобщее смятение и вблизи и в особенности поодаль, где не видели, что произошло, и не знали причины испуга. Многие увидели в этом явное предзнаменование страшных бед.

Приняв под команду четыре легиона, новый консул повел их через Апеннины в Этрурию.

Вступил в должность и другой консул – Гней Сервилий. Его первой заботой было умилостивить разгневанных богов: отовсюду, со всех концов Италии, из Сицилии и Сардинии, приходили сообщения о зловещих знамениях. Сервилий доложил об этом сенату, представил надежных свидетелей и очевидцев, и сенаторы постановили, какие жертвоприношения надо совершить, какие устроить молебствия и общественные пиршества, какие дары посвятить Юпитеру, какие Сатурну, Юноне, Минерве…

А тем временем надвинулась настоящая весна, и Ганнибал поспешил сняться с зимних стоянок и уйти наконец за Апеннины. Медлить было не только бессмысленно, но и опасно, потому что ветреные галлы воспылали внезапной любовью к Риму. Ведь они надеялись пограбить чужие земли, а вместо этого увидели, как война разоряет их собственную, и пожалели о своей измене прежним союзникам – римлянам.

Много раз вожди племен подсылали к Ганнибалу убийц, и спасало его все то же галльское легкомыслие: вожди легко, не задумываясь, вступали в заговоры и с одинаковою легкостью доносили друг на друга.

Впрочем, он и сам оберегался как мог, постоянно меняя свою наружность: то появится в новом, никому не знакомом платье, то прикроет голову париком.

Перевалив Апеннины, Ганнибал услышал, что Фламиний уже близ города Арретия. Это известие заставило его избрать самый короткий и самый неудобный путь – по болотистой низине, залитой в весеннюю пору года водами реки Арн.

Вперед Ганнибал пустил самых лучших и испытанных воинов – испанцев и африканцев, со всею их поклажей, чтобы они могли остановиться в любом месте, ни в чем не терпя нужды; посредине шли галлы, замыкали походную колонну всадники. А еще дальше, в некотором отдалении от общего строя, двигался Магон с легкою нумидийскою конницей, которая должна была помешать бегству галлов – если бы те, измучившись долгою и трудною дорогой, вдруг надумали повернуть назад.

В глубоких яминах, полных водой и жидкою грязью, люди увязали по плечи, по горло, а случалось, что проваливались и с головою, и все-таки передовые не отставали от проводников. Но галлы не могли ни устоять на ногах, поскользнувшись, ни сами подняться, упавши. Иные едва брели, иные даже и не пытались бороться с усталостью, но опускались в воду и покорно ждали смерти, как вьючные животные, которые издыхали с ними рядом.

Четыре долгих дня и три ночи длился этот переход, и ни разу не встретилось ни одного сухого островка, где можно было бы вытянуться и уснуть хотя бы на час. Солдаты сваливали в кучи свои тюки[13] и ложились сверху или находили груду конских трупов, хотя бы чуть-чуть выглядывающую из воды.

Ганнибал еще раньше заболел глазами – на него скверно действовала неустойчивая весенняя погода. Теперь он ехал на единственном слоне, уцелевшем к концу зимы, и, значит, сравнительно с остальными был над водою высоко, но долгая бессонница, ночная сырость и болотный воздух обострили болезнь, а лечиться не было ни времени, ни места, и он окривел.

Разбив лагерь, Ганнибал выслал вперед лазутчиков, и те подтвердили, что римское войско расположилось у стен Арретия. Тогда Ганнибал принимает все меры, чтобы узнать характер консула и его планы, а также местность, дороги, возможности снабдить войско продовольствием и многое иное, что важно знать, находясь в чужой и враждебной стране.

Оказалось, что местность – одна из самых плодородных в Италии, богатая и хлебом, и скотом, что консул – человек горячий и надменный, не боится ни законов, ни сената, ни самих богов и что, по всей видимости, действовать он будет безрассудно и опрометчиво, не спрашивая и не слушая ничьих советов. Ганнибал решил получше воспользоваться природными недостатками своего противника, а для этого – растревожить его и раззадорить; и он принялся грабить Этрурию, издали дразня консула дымом пожаров и запахом крови.

Фламиний собрал военный совет, и все говорили одно: надо дождаться второго консула с войском и действовать сообща, а пока разослать по округе отряды конницы и легкой пехоты, и они положат конец наглым и безнаказанным грабежам.

Консула это единодушие до того рассердило, что он выбежал из палатки и приказал подать сразу два сигнала – к походу и к битве. Потом, вернувшись к своим советникам, он закричал:

– Нет, зачем же нам рассылать по округе какие-то отряды?! Будем лучше сидеть смирно под стенами Арретия – ведь это наша родина, не так ли, тут наши лары и пенаты! – а Ганнибала держать не станем, пусть идет куда хочет, пусть выжжет и опустошит всю Италию, пусть приступит к самому Риму! А мы не тронемся с места до тех пор, покуда господа сенаторы нас не призовут, как некогда призвали Камилла из Вей![14]

Он снова выбежал наружу, распорядился поднимать поскорее знамена[15] и вскочил на коня, но конь внезапно припал на передние ноги и сбросил седока. Все испугались, а тут вдобавок примчался гонец и доложил, что одно знамя, как ни бьется знаменосец, поднять не могут. Обернувшись к гонцу, консул спросил:

– Может, ты мне еще и письма от сената принес, чтобы я думать не смел о битве?.. Иди обратно! Пусть выроют древко лопатой, раз у них от страха руки занемели!

И войско двинулось. Начальники не одобряли решения Фламиния и боялись беды, которую недвусмысленно, дважды подряд, возвестили боги, но солдаты были довольны дерзкой неустрашимостью консула: она внушала надежду, а наг сколько основательна эта надежда, солдаты не размышляли.

Между тем Ганнибал вышел к Тразименскому озеру, в таком месте, которое как бы самою природою было создано и предназначено для засады. Озеро подступает почти вплотную к горе, оставляя лишь узкую полоску берега; дальше полоска расширяется в небольшое поле, отовсюду окруженное крутыми холмами. Там Ганнибал и разбил свой лагерь, поместив в нем, однако же, только африканцев и испанцев: балеарцев и прочую легкую пехоту он увел за холмы, а конницу спрятал у самого входа в эту ловушку.

Фламиний появился на закате солнца. Он с трудом дождался утра и, едва рассвело, прошел теснину, не позаботившись выслать вперед разведчиков. На поле он заметил неприятеля – но лишь того, который был прямо перед ним; засады в тылу и над головою он не обнаружил. Убедившись, что план его удался, что враг заперт и зажат меж озером и горами, Ганнибал подает всем своим сигнал к нападению, и, они скатываются вниз. Что всего более поразило римлян, так это дружная слаженность неприятельской атаки. Дело в том, что туман, поднявшийся с озера, лег на поле гораздо гуще, чем на высотах, и римляне ничего не видели даже в нескольких шагах, а карфагенские отряды отлично различали друг друга и спустились почти одновременно. Лишь по крикам, загремевшим со всех сторон сразу, римляне поняли, что они в кольце, и бой начался прежде, чем они успели построиться или хотя бы обнажить мечи.

Среди всеобщего замешательства сам Фламиний сохранял завидное присутствие духа. Он успокаивал воинов, пугливо озиравшихся на каждый новый крик, и всех призывал собраться с мужеством и стоять твердо.

– Помните, – повторял он, – не молитвы богам выведут нас отсюда, а только собственная сила и отвага! Сквозь вражеский строй путь пролагает только железо, и чем меньше ты думаешь об опасности, тем меньше она тебе угрожает!

Но за шумом и смятением ни советы, ни приказы не были слышны; солдаты не узнавали своих знамен и своих начальников, и для многих оружие было скорее обременительным грузом, чем защитою. В туманной мгле звучали стоны раненых, гулкие удары кулаков, звон мечей, вопли ярости и ужаса. Одни пускались в бегство и тут же наталкивались на клубок сражающихся и застревали в нем. Другие, опомнившись, пытались вернуться в битву, но их уносило потоком беглецов.

Наконец все удостоверились, что нет иной надежды На спасение, кроме той, которая скрыта в силе рук и остроте клинков; и каждый сам стал для себя начальником, и сражение разгорелось вновь, но не то правильное сражение, когда войско разделено на три боевые линии, легкая пехота выдвинута вперед и любой солдат держится своего легиона, своей когорты и манипула! Теперь только случай соединял бойцов и собственная храбрость указывала каждому его место! И так все были поглощены битвою, что не замечали ничего вокруг – не заметили даже землетрясения, которое разразилось как раз в эти часы и погубило немало городов в Италии, изменило течение многих рек, обрушило горы.

Почти три часа продолжалась эта жестокая сеча и всякий раз вспыхивала особенно жарко там, где появлялся консул. Фламиния окружали отборные воины, он бесстрашно бросался в самую гущу неприятеля, а враги легко узнавали римского полководца по богато украшенному оружию и делали все возможное, чтобы до него добраться. Наконец один инсубр, по имени Дукарий, которому консул был знаком и в лицо, крикнул своим соплеменникам:

– Вон он, убийца наших воинов, разоритель нашей земли! Сейчас я принесу его в жертву теням наших близких![16]

И, пришпорив коня, он разметал толпу римлян, заколол оруженосца, который прикрыл было главнокомандующего своим телом, а потом пронзил копьем и самого Фламиния. Смерть консула послужила сигналом к повальному бегству, и уже ни озеро, ни горы не казались помехою: словно ослепнув от ужаса, люди карабкаются по отвесным стенкам, забиваются в щели, бредут по воде, пока не погрузятся по плечи, по уши. Были и такие, кого безумный страх заставлял пуститься вплавь, но они либо тонули, ощутив всю безнадежность своей затеи, либо, выбившись из сил, поворачивали назад и встречали гибель на прибрежных отмелях, где их уже поджидали карфагенские конники.

Около шести тысяч пехоты из головного отряда в самом начале битвы вырвались из рук неприятеля, взошли на какой-то холм и там стояли, не зная, что происходит позади, прислушиваясь к невнятным крикам и звону железа. Когда же солнце поднялось выше и разогнало туман, они увидели сразу и горы, и поле, и позорно поверженную римскую рать. Мигом подняли они знамена и кинулись прочь, пока их не заметили. Но на другое утро их настиг Магарбал со всею карфагенскою конницей; он пообещал жизнь и свободу тем, кто сложит оружие. Римляне сдались – и обещание было исполнено с истинно пунической «честностью»: всех до последнего Ганнибал заключил в оковы.

Такова знаменитая Тразименская битва – одно из самых памятных бедствий в истории римского народа. Пятнадцать тысяч полегли в бою, десять – спаслись бегством и, рассеявшись по всей Этрурии, пробирались кто как мог в Рим. У карфагенян убитых было две с половиною тысячи да еще многие умерли от ран. Пленных латинян Ганнибал отпустил без выкупа, римских граждан запер под стражею. Тела своих он приказал собрать и похоронить, трупы врагов бросили без погребения. Впрочем, консула Фламиния Ганнибал распорядился предать погребению наравне со своими, и его искали очень старательно, но не нашли.

Первые слухи о поражении наполнили Рим страхом и смятением. Мужчины бросились на Форум. Женщины бродили по улицам и у каждого встречного спрашивали, не знает ли он в точности, что случилось. В конце концов перед курией собралась громадная толпа. Незадолго перед заходом солнца вышел претор Марк Помпоний и объявил: – Мы разбиты в большом сражении. К этому он не прибавил ни звука, но, разойдясь по домам, римляне с уверенностью говорили, что консул и большая часть войска мертвы.

На другой день (и несколько дней подряд) у городских ворот стояло несметное множество людей: они ждали своих близких или хотя бы вестей о них. Стоило появиться путнику, как его тотчас обступали стеной и до тех пор не давали двинуться дальше, пока не выспросят все по порядку. И одни отходили ликуя, а другие – заливаясь слезами, и одних друзья поздравляли, а других пытались утешить. Рассказывают, что одна женщина, увидев сына живым и невредимым, умерла от радости в его объятиях тут же, у ворот. Другая сидела у себя, справляя траур, – ей передали, что сын погиб, – и вдруг он входит в комнату. Мать не смогла ни подняться ему навстречу, ни хотя бы вымолвить, слово приветствия: она мгновенно испустила дух.

Не успел еще сенат принять решение, что делать дальше, как сообщили о новой беде: Ганнибал захватил четыре тысячи конников, которых другой консул, Сервилий, послал на помощь Фламинию еще до битвы. Многие считали, что рядом с прежним поражением новое просто не заметно, не стоит о нем и толковать. Но другие разумно возражали:

– Больному человеку любое расстройство, пусть даже самое ничтожное, переносить тяжело. Так и наше государство: оно больно, и потому надо помнить, что любая трудность, любое несчастье ему сейчас не по силам.

Это мнение взяло верх, и было решено обратиться к средству, которое уже давно не применялось: назначить диктатора. Право назначать диктатора принадлежит только консулу, но вызвать Сервилия в Рим или хотя бы доставить ему письмо казалось невозможным, и, нарушая все обычаи, диктатора избрал народ. Выбор его остановился на Квинте Фабии Максиме; начальником конницы[17] стал Марк Минуций Руф. Сенат распорядился, чтобы они привели в порядок стены и башни в самом Риме, расставили караульные отряды по городам, где потребуется, и разрушили мосты на Тибре: отстоять Италию не удалось – значит, будем сражаться здесь, у родных порогов и очагов.

Но приступить к вражеской столице Ганнибал не решился. Вместо этого он двинулся к востоку и дошел почти до моря, а потом – к югу и везде беспрепятственно грабил поля и деревни, доставляя солдатам желанный отдых и еще более желанную добычу.

Вступив в должность, диктатор Фабий Максим немедленно созвал сенат и объявил, что не за дерзкое легкомыслие, как судят некоторые, поплатился своей жизнью и жизнью войска консул Фламиний, а за невнимание к священным обрядам, и, стало быть, в первую очередь надо умилостивить разгневанных богов. Среди всевозможных обещаний, которые от имени римского народа принесли богам диктатор и жрецы, была «священная весна». «Если Римское государство устоит и уцелеет в продолжение ближайшего пятилетия, – гласил обет, – тогда всё, что принесет шестая от нынешнего года весна, – все поросята и телята, весь приплод овечьего и козьего стада, – обрекается в жертву Юпитеру. Кто бы, каким бы образом, в какой бы день и час ни заколол тогда жертву перед алтарем, да будет она угодна богу».

Наконец от дел божественных и небесных обратились к земным и человеческим. Сенаторы постановили, чтобы Фабий Максим принял войско от консула Сервилия и сверх того набрал столько новых пехотинцев и конников, сколько сам сочтет нужным. Диктатор распорядился прибавить к двум легионам Сервилия еще два. Деревенским жителям он приказал перебраться в города, под охрану крепостных стен и башен, в особенности – жителям тех мест, где Ганнибал мог появиться в ближайшее время: они должны были сжечь свои дома и уничтожить посевы, чтобы врагу не досталось ничего.

Ганнибал находился на краю Апулии, и Фабий направился туда же, соблюдая величайшую осторожность, тщательно разведывая дороги, твердо решившись не пытать военного счастья и не доверяться ему до последней возможности. Когда он впервые стал лагерем в виду неприятеля, Ганнибал без промедления построил своих в боевой порядок, но римляне словно бы и не заметили вызова. Пуниец бранился, кричал, что война окончена, что враги совсем пали духом, но в глубине души он был не на шутку обеспокоен: он понял, что встретился с полководцем, нисколько не схожим с Фламинием и Семпронием, что, наученные горьким опытом, римляне нашли предводителя под стать самому Ганнибалу. Благоразумие и хладнокровие диктатора открылись ему сразу же и внушили страх. Он попытался было вызвать гнев Фабия или поймать его в ловушку, но напрасно! Напрасно менял он то и дело стоянки, напрасно вытаптывал и выжигал поля, напрасно летел сломя голову вперед, чтобы спрятаться за поворотом дороги, – Фабий неизменно держался на высотах, не выпуская противника из глаз, но и не подходя чересчур близко.

За пределами своего лагеря римляне появлялись очень редко и никогда не выходили поодиночке. Если надо было запастись дровами или кормом для лошадей, солдаты делали свое дело спокойно и беспрепятственно, потому что рядом располагался караульный отряд, готовый в любой миг отбить вражеское нападение. Такие же отряды нередко нападали первыми, разгоняя неприятелей, опустошавших поля. Так в небольших и, в общем, безопасных для римлян стычках Фабий отучал своих от страха перед победоносными пунийцами.

Но вот что удивительно: как ни злили Ганнибала сдержанность и благоразумие Фабия, еще больше раздражения они вызвали у помощника самого диктатора – Марка Минуция, начальника конницы. Человек горячий и чрезвычайно несдержанный на язык, он повсюду, не таясь, ругал диктатора.

– Это не просто медлительность, это лень, – твердил он, – это не осторожность, а трусость!

Так, понося своего начальника, он старался возвысить себя.

Тем временем к Ганнибалу прибыли трое кампанских всадников, которые попали в плен при Тразименском озере, но получили свободу и богатые подарки и вернулись в свои города верными сторонниками карфагенян и врагами римлян. Теперь они сообщили, что вся Кампания ждет не дождется пунийцев, которые избавят ее от римского ига, и что город Капуя охотно раскроет перед ними свои ворота. Ни само это сообщение, ни люди, которые его доставили, не внушали Ганнибалу особенного доверия, и все же он двинулся к западу, отправив вперед все тех же троих всадников с наказом вернуться с послами, которые подтвердили бы желание кампанцев отдаться под власть карфагенян.

Ганнибал велел проводнику вести войско к городу Казину, чтобы захватить Казинский перевал и тем самым отрезать римлян от их союзников в Кампании. Но язык пунийца с трудом выговаривает латинские слова, и проводник вместо «Казин» услышал «Казилин». Свернув с прежнего пути, он направился к югу, и вскоре карфагеняне очутились в плодородной долине, отовсюду окруженной горами и реками. Ганнибал изумился и спросил у проводника:

– Куда же это мы забрели?

– К вечеру будем в Казилине, – отвечал проводник.

Тут Ганнибал понял, какая вышла ошибка. Он распорядился высечь проводника розгами и распять на кресте – для острастки и в назидание другим. Карфагеняне разбили лагерь, хорошо его укрепили, а вслед за тем конница принялась беспощадно разорять окрестные земли вплоть до морского берега. Но жестокость этих набегов оказалась напрасной: кампанские города по-прежнему хранили верность союзу с Римом.

Римляне поспешили следом за Ганнибалом, и сперва недовольство диктатором-медлителем утихло: все надеялись, что Фабий преградит путь Ганнибалу и не даст ему разорить Кампанию. Когда же воины увидели, что самая прекрасная область Италии охвачена пламенем, а их по-прежнему держат на высотах безучастными наблюдателями, гневные речи Минуция зазвучали с новою силой. Он вспоминал войны минувших лет и столетий, когда храбрость и стремительный натиск спасали Рим, когда полководцы не прятались от битвы, но торопились славою победы искупить позор поражения.

– А теперь? – вопрошал он. – Теперь дым пожарищ ест нам глаза и забивает глотку, в ушах стоит звон от горестных воплей союзников римского народа, которые не богов зовут на помощь, а нас, римлян! А мы, словно робкие козы и олени, бродим по вершинам гор, скрываясь в тучах и в чаще леса! Никто еще не выигрывал войну, топчась на месте и принося небожителям обет за обетом! Отвагою и решимостью возвысилась Римская держава, а не этим вялым благоразумием, которое трусы именуют осторожностью!

Военные трибуны и римские всадники с одобрением прислушивались к словам начальника конницы, а вскоре они сделались известны и простым солдатам. И если бы подобные дела решались голосованием воинов, командование несомненно перешло бы от Фабия к Минуцию.

Фабий, однако же, твердо стоял на своем, и вот уже приблизилась осень, а с нею и заботы о зимних квартирах: долина, где стояли главные силы карфагенян, была действительно изобильна, да изобиловала-то она садами и виноградниками, а не хлебом и скотом и долго кормить войско не могла. Но чтобы выйти из нее, надо было возвратиться назад – той же самою дорогой, и Фабий знал, что другого пути у карфагенян нет, а потому заблаговременно занял Казилин и горный проход близ этого города. Особый караульный отряд перерезал тропу в узком ущелье, на перевале, соединявшем противоположный край долины с морским побережьем.

Ганнибал скоро убедился, что он в кольце и что кольцо это необходимо прорвать, иначе Фабий задушит карфагенян голодной и холодной зимовкою. Позиция римлян у Казилина была неприступной; не оставалось ничего иного, как попытать удачи на горной тропе, а для этого – прибегнуть к хитрости. Согнали отовсюду быков и волов – их набралось около двух тысяч, – наготовили сухого хворосту и привязали к рогам. Гасдрубал[18] получил приказ: как настанет ночь, гнать стадо в гору, к перевалу, занятому вражеским караулом.

Едва смерклось, карфагеняне беззвучно снялись с лагеря; когда они придвинулись вплотную к подошве горы, Ганнибал подал знак – и солдаты подожгли хворост на рогах у быков. Увидев вдруг пламя над головою, а потом ощутив резкую боль (это огонь добрался до живого мяса), быки чуть не взбесились от страха и ринулись вперед. Римлянам наверху почудилось, будто весь склон заполыхал, а когда животные в ярости трясли головами, казалось, что мечутся из стороны в сторону люди с факелами в руках. Не успели воины на перевале сообразить, что происходит, как огни появились уже и над ними, и у них за спиной, и в полной уверенности, что они окружены, караульные покинули перевал. Разумеется, они бросились в том направлении, где огни были реже всего – к гребню хребта, но и здесь навстречу им попалось несколько быков, отбившихся от главного стада. И сперва римляне замерли, словно увидев выходцев из могилы, а когда наконец обнаружилось, что это всего-навсего человеческая хитрость, испугались еще больше, решив, что попали в засаду.

Все бежали, чуть живые от страха, и, как назло, столкнулись с отрядом вражеской легкой пехоты. До утра противники простояли друг против друга, не смея скрестить оружие в темноте, а Ганнибал тем временем беспрепятственно исполнил свой замысел и ушел за горы.

И снова Фабий двинулся следом за неприятелем, или, вернее, обок от него, заслоняя путь на Рим. Ганнибал долго кружил по Средней Италии, пока не захватил город Героний: римский отряд там не стоял, потому что городские укрепления вконец обветшали и обрушились и оборонять такой город было бы делом безнадежным. Фабий разбил лагерь неподалеку.

Между тем наступил срок важных жертвоприношений, которые должен совершать глава государства, и не в каком-либо ином месте, а только в столице. И диктатор выехал в Рим, передав командование начальнику конницы. Перед отъездом он не только приказывал Минуцию, но просил его, почти что умолял не вступать в битву с врагом.

– Не думай, – говорил он, – что лето прошло впустую. Ведь и врачи часто и с успехом лечат больных покоем. А нам было необходимо забыть о поражениях, вздохнуть спокойно после беспрестанных неудач.

Напрасные старания. На другой же день начальник конницы распорядился перенести лагерь на равнину (прежде римляне стояли на высоком холме, в недоступном для врага месте). Ганнибал обрадовался. Он понял, что с переменою главнокомандующего может перемениться весь ход войны, и постарался еще подогреть горячность Минуция. Он выслал целую треть своего войска запасаться хлебом и кормом для лошадей, а лагерь придвинул поближе к вражескому, давая понять, что отразит всякую попытку римлян напасть на карфагенских фуражиров. Тем не менее римская конница и легкая пехота обратили карфагенян в бегство и многих перебили. Вместе с уцелевшими Ганнибал вернулся на прежнюю стоянку – к разрушенным стенам Герония.

Минуций поспешил известить сенат о своей победе, хвастливо ее преувеличив и приукрасив, и в Риме все ликовали – все, кроме диктатора Фабия. Диктатор не верил ни слухам, которые пересказывали друг другу римляне, ни письму самого Минуция.

– А если все это и правда, – говорил он, – тем хуже: нам теперь страшнее успехи, чем неудачи.

Между тем и в столице, точно так же, как в войске, у него было немало врагов. Фабия винили в преступной медлительности, в трусости, даже в измене, в тайном сговоре с пунийцами. Толки об измене пошли из-за коварной уловки Ганнибала: перебежчики показали ему, где имение диктатора, и он распорядился выжечь и вытоптать все вокруг и только дом и поле Фабия оставить в целости и неприкосновенности.

Народный трибунал Марк Метилий, созывая сходку за сходкой, произносил подстрекательские, полные ярости и ненависти речи.

– Это неслыханно! – кричал он. – Этому нет названия! Сперва, находясь при войске, наш диктатор не дает ему побеждать, теперь, вернувшись в Рим, ставит под сомнение и даже оплакивает победу, которая уже одержана! Он хочет лишь одного – сохранить свою власть как можно дольше, и потому нарочно затягивает войну, потому хладнокровно глядит, как пуниец разоряет земли Италии, потому запер в лагере наши легионы, жаждущие битвы, и отнял у воинов мечи и копья, словно у пленных неприятелей! Надо бы сместить Фабия вовсе, но я готов согласиться и на меньшее: давайте уравняем в правах диктатора и его помощника – ведь все мы знаем отвагу Марка Минуция!

Перед народом Фабий даже не пытался оправдываться, понимая, что это бесполезно, перед сенатом же говорил не один раз, но и там его слушали без особенного сочувствия. Накануне того дня, когда должно было решиться, получит ли начальник конницы те же права, что диктатор, Фабий, не желая участвовать ни в спорах, ни в голосовании, уехал к войску.

Когда назавтра открылось Народное собрание, все долго молчали: хотя народ был единодушен в ненависти своей к диктатору и благосклонности к начальнику конницы, никто не смел открыто поддержать трибуна Метилия. Наконец поднялся Гай Теренций Варрон, человек происхождения не просто низкого, но прямо-таки постыдного – сын мясника, который сам разносил по домам свой товар. Но Гай Варрон с молодых лет решил заняться государственными делами и решение свое сумел исполнить. Выступая против знатных и богатых, в защиту мелкого люда, он достигнул сначала известности, а потом и высших должностей – квестора, эдила, претора. Теперь он подумывал уже о консульстве и был готов воспользоваться любым случаем, лишь бы угодить народу.

Вот почему он выступил в поддержку предложения Метилия, которое народ и одобрил с величайшею охотой.

Нарочный из Рима нагнал Фабия еще в пути. Диктатор принял письмо с печальным и оскорбительным для него известием так же спокойно и величественно, как прежде выслушивал бешеные нападки врагов в столице. Зато Минуций совсем потерял голову от восторга и гордыни. Уже не победою над Ганнибалом он чванился, а победою над Квинтом Фабием – небывалою в римской истории победою подчиненного над своим начальником, да еще над каким начальником – над диктатором!

Насилу дождавшись Фабия, едва успев обменяться с ним приветствиями, Минуций спросил:

– Как же мы поделим власть? Я полагаю так: будем командовать поочередно, каждый по одному дню или по нескольку дней, если хочешь.

– Нет, – отвечал Фабий твердо. – Это значило бы отдать всё на волю твоей удачливости, или – что то же самое – твоего безрассудства. Не дни мы поделим с тобою, а войско, и я никогда не уступлю своей доли, на которую оставил мне право римский народ. Если уж нельзя спасти всего, постараемся сохранить хотя бы то, что возможно.

Бросили жребий: Минуцию выпали первый и четвертый легионы, Фабию – второй и третий, и начальник конницы расположился лагерем отдельно от диктатора.

Между этим новым римским лагерем и лагерем пунийцев был холм, а вокруг холма поле, голое, как ладонь, – ни деревца, ни кустика, – на первый взгляд совершенно непригодное для засады, на самом же деле – на редкость для этого удобное: поместительные углубления, наподобие пещер, таились во множестве под его поверхностью. Ночью Ганнибал укрыл там около пяти тысяч воинов – не только пехотинцев, но и конников, – а поутру, чтобы отвлечь внимание неприятеля, который мог бы случайно заметить блеск оружия посреди поля, небольшой отряд выступил к холму и занял его на глазах у римлян. Малочисленность карфагенского отряда не вызвала у Минуция никаких подозрений. Осыпая врагов проклятьями, угрозами и насмешками, он клянется, что немедленно лишит карфагенян той выгодной позиции, которую они захватили.

Несмотря на клятвы начальника, его легкая пехота оказалась бессильною сбить врага с холма, и Минуций выслал на подмогу конницу. Но тут уже и Ганнибал отправил своим подкрепление, и, увидев это, Минуций начал строить к бою тяжелую пехоту. Так мало-помалу все войско, находившееся под командою начальника конницы, было втянуто в сражение.

Конная атака римлян тоже не удалась, зато легионы бились неутомимо и неустрашимо, как вдруг за спиною и с обоих боков, точно из-под земли, выросли те пять тысяч, что прятались в засаде, и римляне лишились разом не только всей своей отваги, но даже малейшей надежды на спасение. И действительно, ни один из них не ушел бы от гибели, если 6 не Фабий Максим.

Из своего лагеря диктатор видел, что происходит на поле у холма, и слышал крики ужаса и отчаяния.

– Вот как скоро, – промолвил он, – скорее даже, чем я ожидал, наказывает судьба разнузданную самоуверенность. Но сейчас не время гневаться и браниться – выносите знамена, и покажем неприятелю, что слишком рано радуется он победе.

И вот в самый разгар бегства и резни появляется Фабий и одним своим появлением, еще не вступив в бой, все изменяет к лучшему. Беглецы останавливаются; одни примыкают к легионам Фабия, другие снова сплачивают собственные ряды и снова повертываются лицом к врагу. А враг изумлен, растерян, его рука разит уже не с тою твердостью и ожесточением, что раньше. Оба римских войска соединились и, вероятно, потеснили бы пунийцев, но Ганнибал сам прекратил битву, приказав отступать и заметив при этом:

– Мы победили Минуция а Фабий победил нас. – И прибавил: – Облако, которое все время окутывало высоты, разразилось наконец грозою и ливнем.

Возвратившись в свой лагерь, Минуций созвал воинов и сказал им так:

– Не раз случалось мне слышать, что выше всех стоит мудрый советник, на втором месте – тот, кто прилежно исполняет умные советы, а на самом последнем – кто и сам ничего не соображает и другому повиноваться не хочет. Сегодня я убедился, что на первое место никакого права не имею, – будем же крепко держаться хотя бы за второе! Соединимся снова с Фабием, и, если нынешний день не принес нам ни победы, ни славы, пусть никто не упрекнет нас хотя бы в неблагодарности.

Собравшись и свернув палатки, они стройно двинулись к лагерю диктатора Квинта Фабия Максима, составили знамена на главной площади лагеря, и Минуций, взойдя на возвышение, сказал:

– Фабий Максим, отец мой! Родители подарили мне жизнь, ты подарил мне ее еще раз, и не только мне, но и всем этим воинам. Я назвал тебя отцом, потому что нет у людей слова ласковее и дороже, но мое чувство к тебе горячее любви к родному отцу. Я отклоняю и отвергаю решение римского народа, уравнявшее нас в правах: оно не по силам мне, это равноправие. Прими же снова и меня, и этих воинов под свою власть и начальство.

Радостно завершился этот день, который едва было не стал траурным и роковым. О случившемся быстро узнали и в Риме – из донесений полководцев и писем солдат, – и неприязнь к Фабию мигом превратилась в пламенный перед ним восторг. Даже враги, карфагеняне, восхищались римским диктатором. В нем впервые увидели они одного из тех великих и неодолимых римлян, о которых знали по рассказам своих отцов.

Полгода оставался Фабий во главе римского войска и государства, а затем снова передал власть и начальствование консулам (место убитого в Тразименском бою Фламиния занял Марк Атилий Регул). Консулы действовали в полном согласии и единодушии, ведя войну по примеру Фабия-Медлителя: от сражения уклонялись, но беспрерывно тревожили врага мелкими нападениями, не давая ему запасаться хлебом и кормом для лошадей. Пунийцы были в такой крайности, что Ганнибал не раз задумывался, не вернуться ли на север, в земли галлов, и только страх перед позором, который принесло бы это отступление, ничем не отличимое от бегства, удерживал его вблизи Герония.

Так продолжалось всю осень, до тех пор, пока холода, туманы и проливные дожди не развели противников по зимним квартирам.

Несмотря на громадную тяжесть войны, римляне не упускали из виду ни единого дела, ни единой заботы: следили, чтобы своевременно исполнялись обязательства перед богами – воздвигались обещанные им храмы, делались приношения, – рассылали послов к союзникам и данникам, вылавливали и карали лазутчиков и заговорщиков в столице. Италия чувствовала, что Рим по-прежнему жив и полон силы, и потому нигде не шевелилась измена.

В начале зимы прибыли послы из Неаполя. Они привезли сорок тяжелых золотых чаш и просили принять их в дар – для пополнения истощенной войною казны, потому что не только себя защищает римский народ, не только столицу и твердыню всей Италии – город Рим, но в такой же точно мере города и поля своих союзников. Сенат благодарил неаполитанцев за верность и щедрость, но принял лишь одну чашу, да и то наименьшего веса. Так же примерно отвечали сенаторы и другим союзникам, присылавшим дары и подмогу: за добрые чувства благодарили, хлеб и воинов принимали, от золота отказывались.

В эти же зимние дни в Риме был схвачен карфагенский соглядатай, который целых два года действовал беспрепятственно и безнаказанно. Ему отрубили обе руки и выпустили на волю, разрешив покинуть Италию.

Выборы консулов на следующий год проходили в жестокой борьбе плебеев с патрициями.

Простой люд хотел поставить в консулы Гая Теренция Варрона, о котором уже была речь выше, патриции всячески этому противились – не столько даже из ненависти к самому Варрону, сколько опасаясь дурного примера на будущее: выходило, что, браня и понося знатных, можно возвыситься, самому попасть в знать. Народный трибун Квинт Бэбий Герённий, родственник Гая Теренция, возмущал народ поджигательскими речами, что, дескать, патриции умышленно затягивают войну и до тех пор не будет ей конца, пока консулом не станет истинный плебей – простолюдин, человек из низов.

– Разве вы сами не видите, – восклицал он, – что и среди плебеев появилась своя знать, из рода в род занимающая почетные и высокие должности наравне с патрициями и вместе с патрициями презирающая народ! Но римский плебс имеет неоспоримое право распоряжаться одним из двух консульских мест так, как ему угодно[19], и он отдаст это место тому, кто больше думает о стремительной победе, чем о долгой власти! Пусть же не рассчитывают знатные, что им удастся провести народ еще раз! Мы все видим, все понимаем и не отступим ни на шаг.

Распаленный такими речами народ отверг всех кандидатов из патрицианских и старых плебейских родов; избранным оказался только один консул – Гай Теренций[20]. Тогда патриции поняли, что выставили против Теренция слишком слабых соперников, и обратились к Луцию Эмилию Павлу, который уже был однажды консулом. Тот долго и упорно отказывался, но в конце концов уступил – чтобы стать для другого консула, Гая Теренция Варрона, не столько товарищем по должности, сколько постоянным и упорным, но, увы, несчастливым противником.

Численность войска была тут же увеличена, но на сколько и каким образом, в точности неизвестно. Ясно и бесспорно только одно: за время своего начальствования диктатор Фабий успел внушить римлянам уверенность, что они способны не только терпеть поражения, но и побеждать врага, и потому все теперь ждали и желали действий более решительных, чем в прежние годы.

Перед тем как вновь набранным воинам выступить из Рима, консул Варрон много раз обращался к солдатам и к народу с дерзкими и вызывающими речами. Снова и снова он твердил, что войну в Италию привела знать и что под начальством таких трусов, как Фабий, войне вообще не будет конца.

– А я, – заключал он всякий раз, – разобью врага наголову в тот же день, как его встречу! Главное – это встретиться с Ганнибалом поскорее!

Второй консул, Павел, говорил перед народом лишь однажды. Он ни словом не попрекнул и не обидел своего товарища по должности. Он только выразил изумление, как можно заранее, – не видев ни собственного, ни вражеского войска, не зная местности, даже не сменив гражданского платья на воинское, – назначать день битвы. Он напомнил об осторожности, о том, что слепая поспешность и глупа, и пагубна, что надежность и безопасность важнее стремительности.

Фабий Максим был, возможно, единственным, кто выслушал Эмилия Павла с одобрением и удовольствием. Когда сходка закрылась, он подошел к Павлу и сказал ему так: – Если бы ты и Варрон были схожи друг с другом, я бы не стал докучать тебе советами и наставлениями: людям разумным они ни к чему, а безумцы вообще глухи к чужим словам. Но сейчас все сложилось так, что государство оказывается хромым на одну ногу и безумные планы в одинаковой чести и силе с разумными. Еще неизвестно, кто для тебя страшнее – Ганнибал или Теренций. Ведь с врагом ты будешь сражаться только в строю, а с товарищем – везде и во всякое время. Против Ганнибала у тебя есть и конница, и пехота, против Теренция ты безоружен.

Я бы не хотел произносить имени Гая Фламиния – это дурной знак – и все же вынужден. Гай Фламиний потерял рассудок лишь тогда, когда прибыл к войску, а твой товарищ сошел с ума еще до консульских выборов да так по сей час и не опомнился. Даже подумать жутко, что может случиться, когда он от слов перейдет к делу! Если только он исполнит свое намерение и немедля даст Ганнибалу бой, то либо я ничего не смыслю в военном деле, либо страшная слава Тразименского озера окажется посрамленной новою и еще более страшною бедою.

Я не хвастлив, но поверь мне: бороться с Ганнибалом надо единственным способом – так, как боролся с ним я. Мы воюем в Италии – у себя дома, на своей земле. Повсюду вокруг нас – союзники, нам помогают и будут помогать людьми, конями, припасами, с каждым днем мы становимся все опытнее и храбрее. А Ганнибал? Он в чужой, враждебной стране, вдали от отечества. Нет ему мира ни на суше, ни на море. Ни один город не принимает его в свои стены, нигде не видит он ничего, что мог бы назвать своим, и со дня на день живет грабежом. Едва ли и треть уцелела от того войска, с которым он переправился через Ибер, и больше пало от голода, чем от меча. Неужели ты сомневаешься, что мы останемся победителями, спокойно выжидая, пока пуниец задохнется и зачахнет сам – без еды и корму, без крова, без денег, без подкреплений?

Вот, Луций Эмилий, единственный путь к победе, но вступить на него очень трудно, потому что твои собственные воины будут хотеть того же, чего и вражеские, и римский консул Варрон – того же, чего пунийский командующий Ганнибал. Тебе придется одному стоять против двоих. Но ты выстоишь, если будешь глух к пустой молве и незаслуженным оскорблениям. Истина часто страдает, даже слишком часто, но зато она бессмертна, и кто пренебрежет ложной славою, добудет истинную.

Невеселая то была речь, и невесело отвечал на нее Павел. Он не только понимал все трудности, которые его ожидали, но вдобавок мучительно боялся народа: после первого консульства его обвинили в краже Военной добычи, и, хотя обвинили несправедливо, он едва ушел от наказания. – Пусть все окончится счастливо и благополучно, – заявил он Фабию, – но уж если неудача – так лучше вражеские копья, чем суд сограждан.

Когда консулы прибыли к войску я соединили новые силы с прежними, число римлян выросло в полтора раза. Но Ганнибал не только не огорчился, а, наоборот, безмерно обрадовался: хлеба у него оставалось всего на десять дней, больше взять было решительно негде, и испанцы, боясь голода, уже замышляли перебежать на сторону врага. Теперь, с появлением новых начальников, все могло измениться. И надежда не обманула пунийца.

Сама судьба дала пищу жадной торопливости Варрона. Римляне напали на отряд карфагенских фуражиров, завязалась беспорядочная схватка, которая обошлась неприятелю в тысячу семьсот убитых, тогда как с нашей стороны погибло не больше сотни. В этот день верховная власть принадлежала Павлу (консулы командовали поочередно), и, страшась засады, он запретил преследовать бегущих – к великому негодованию Варрона, который кричал, что его товарищ выпустил врага из рук и что, если бы не это слабодушие, война была бы окончена с первого же удара.

Ганнибал был доволен. Все, что происходило у противника, было ему известно ничуть не хуже, чем события в собственном лагере; он знал, что консулы не ладят между собой и что почти две трети войска составляют новобранцы. В успехе римлян он Видел как бы крючок с наживкою, проглоченный Варроном, и решил, что обстоятельства стеклись самым благоприятным образом. На другую ночь он вывел всех своих из лагеря и спрятал за ближними холмами, брать же с собою не велел ничего, кроме оружия, так что лагерь остался полон всякого добра. Перед палатками горели костры – чтобы римляне, войдя в пустой лагерь, поверили, будто Ганнибал снова хотел их обмануть: задержать на месте и удержать от погони.

Когда рассвело, римляне обнаружили, что неприятель снял караульные посты. Они подошли вплотную к валу и частоколу, и их поразила необычная тишина. Заглянув на миг за ограду, они мчатся к консулам и сообщают, что пунийцы бежали и даже палаток снять не успели, а чтобы запутать врага и скрыть свое бегство, разожгли частые костры.

Тут же солдаты поднимают крик, чтобы их посылали вдогонку и, главное, вели грабить брошенный лагерь, и чуть ли не громче всех кричал при этом один из двух консулов – Варрон.

Напрасно Павел призывал к осторожности: разгорячившаяся толпа во главе с консулом едва согласилась подождать, пока вернется из разведки префект Марий Статилий с луканскими конниками.

Статилий подъехал к воротам, приказал остальным ждать, а сам еще с двумя воинами спешился и вошел внутрь. Тщательно все осмотрев, он доложил, что враг бесспорно подстроил какую-то ловушку: огни оставлены лишь в той части лагеря, которая обращена к римской стоянке, палатки раскрыты настежь и дорогие вещи брошены на самом виду, а кое-где серебро валяется прямо на дорожках между палатками, точно приманка.

Но вместо того чтобы остудить алчность, донесение Статилия распалило ее еще пуще.

– Ведите нас! Ведите немедленно! А не то сами пойдем, без приказа и без начальников! – надрывались солдаты.

Варрон распорядился подать сигнал к выступлению, но сами боги спасли римлян в тот день от неминуемой гибели. Павел объявил, что священные куры возвещают беду[21]. Варрон призадумался, и, пока он медлил, а солдаты уже и ему кричали «Трус!» и грозили неповиновением, появились два раба, бежавшие от карфагенян (они принадлежали двум латинским всадникам и были захвачены в плен нумидийцами, а теперь бежали к прежним своим хозяевам). Беглецы сообщили, что все Ганнибалово войско сидит за холмами в засаде. Их сообщение разом положило конец и спорам между консулами, и солдатскому бунту.

Убедившись, что хитрость его не удалась, Ганнибал вернулся в лагерь. Но голод со дня на день становился все мучительнее, а ропот воинов все громче. Наемники требовали жалованья, которое им задолжал полководец, и, почти не таясь, сговаривались перейти к римлянам. Такое настроение умов пугало пунийца не на шутку, и он задумал перенести военные действия дальше к югу, где жатва поспевает скорее.

Консулы двигались следом, не отставая, пока Ганнибал не разбил лагерь близ деревни Канны в Апулии. Он позаботился стать спиною к ветру вольтурну, который несет облака пыли над иссушенными зноем полями[22], и это оказалось особенно важным впоследствии, когда оба войска построились для сражения: одним ветер дул в затылок, а другим – в лицо, запорошивая пылью глаза и забивая рот. Римляне расположились в виду неприятеля двумя лагерями, по обе стороны реки Ауфида.

Ганнибал не случайно выбрал местом новой стоянки Канны. Окрестные равнины словно нарочно созданы для конной битвы, в которой карфагеняне чувствовали себя непобедимыми. И вот, как только устройство лагерей было завершено, Ганнибал выстроил своих в боевой порядок и выслал вперед нумидийцев – застрельщиков сражения. Но в этот день командовал Павел, и, невзирая на яростные протесты Варрона и волнение среди солдат, он не позволил римлянам взяться за оружие.

Разочарованный неудачей, Ганнибал распустил боевую линию, а нумидийцев отправил за реку – распугать и разогнать водоносов из меньшего римского лагеря. Едва выйдя на берег, нумидийские конники одним криком своим обратили в бегство служителей-водоносов, а потом подскакали к караульному посту у вала и даже к самим воротам. Римляне были вне себя от гнева и стыда: подумать только, легкая конница врага угрожает их лагерю, а они вынуждены сидеть сложа руки!

Зато назавтра верховное начальствование перешло к Варрону, и он, даже не посоветовавшись с товарищем, переправился на другой берег Ауфида, к меньшему лагерю, соединил все силы римлян вместе и выстроил их так: правое крыло заняли римская конница и пехота, левое – конница союзников, средину – союзная пехота. Левое крыло Теренций возглавил сам, правое поручил Павлу.

Карфагеняне поспешили последовать примеру врага – перешли реку и построились. На левом фланге, у самой воды, против римской конницы, Ганнибал поставил галльских и испанских всадников, на правом – нумидийских, центр же заполнил пехотою, причем в самой средине оказались галлы и испанцы, а по обе стороны от них – африканцы. Африканцы были вооружены на римский лад – оружием, захваченным при Требии и Тразименском озере. Галлы и испанцы отличались друг от друга формою и длиною мечей (галльский меч очень длинный и на конце закруглен, испанский короткий, удобный и заканчивается остро отточенным жалом, потому что испанцы в бою больше колют, чем рубят). Однако же и те, и другие одинаково наводили страх исполинским ростом и грозным видом. Галлы были обнажены по пояс, испанцы – в белых туниках с пурпурной каймой. Левым крылом командовал Гасдрубал, правым – Магарбал, срединою – сам Ганнибал с братом Магоном.

Битва, как водится, началась стычками легковооруженных. Затем вступила в дело галльская и испанская конница. Но меж рекою и рядами пехоты места для маневра не оставалось вовсе, и противники, съехавшись лоб в лоб, ухватились врукопашную. На конное сражение это не было похоже нисколько, напротив – каждый только и старался стянуть или сбросить врага на землю. Впрочем, странная эта схватка продлилась немного – римляне быстро ослабели и повернули назад.

Потом завязывается пеший бой. Сперва галлы и испанцы храбро сдерживали натиск легионеров, но римские ряды были и глубже, и гуще и после многих и упорных атак сломили вражеское упорство. Надобно заметить, что испанцы и галлы стояли клином, и теперь, отступая, сперва спрямили общую боевую линию, а потом образовали в ней впадину. А римляне, преследуя и истребляя бегущих, мигом поравнялись с африканцами, размещенными перед битвою по обоим краям пехотного строя, у основания клина, и проскочили мимо них. Тут африканцы двинулись вперед и наискось – навстречу друг другу – и скоро сомкнулись за спиною у неприятеля. Только теперь опомнились римляне, опьяненные погоней. Победа их оказалась бесполезной, и, оставив в покое ошалевших от страха, галлов и испанцев, они принимают новый бой – в окружении и, главное, уже изнемогая от усталости, меж тем как новый противник был свеж и силен.

Сражение шло и на левом фланге у римлян, где союзническая конница встретилась с нумидийцами. Враги были еще далеко друг от друга когда пятьсот нумидийских всадников, скрыв под панцирями мечи, помчались к римлянам, знаками показывая, что хотят сдаться в плен. Подъехав вплотную, они спешились и бросили к ногам неприятелей свои щиты и дротики. Им велели расположиться в тылу, и, пока битва только разгоралась, они спокойно выжидали, но, когда все были уже поглощены боем, внезапно выхватили спрятанные мечи, подобрали щиты, валявшиеся повсюду между грудами трупов, и напали на римлян сзади, разя в спину и подсекая жилы под коленями.

На обоих флангах безраздельно царил ужас, и все бежали кто куда, а в центре по-прежнему бились – упорно, но безнадежно, и Гасдрубал, начальник левого крыла, послал испанскую и галльскую конницу на подмогу африканцам: резня утомила их до такой степени, что руки едва удерживали меч. А нумидийцы рассыпались по всему полю, преследуя бегущих.

Консул Павел еще в самом начале был тяжело ранен камнем из пращи, но продолжал сражаться – сперва на коне, а после, когда не стало сил держать поводья, пеший. Его окружал и прикрывал отряд римских всадников. По примеру консула спешились и они, и кто-то, не зная толком, что происходит, доложил Ганнибалу, будто Павел велел конникам бросить своих коней. Тогда Ганнибал заметил:

– Он закрывает им единственный путь к спасению. Уж лучше бы прямо связал их всех да выдал мне!

Спешившиеся между тем бились так, как бьются, уже не сомневаясь во вражеской победе и бегству предпочтя смерть. А победители, разъяренные этой последней помехою, рубили и рубили тех, кого не могли потеснить.

Консул сидел на камне, весь залитый кровью. Мимо проезжал верхом военный трибун Гней Корнелий Лентул.

– Луций Эмилий, – крикнул он, – если боги и должны о ком-нибудь позаботиться, так только о тебе! Из всего войска ты один неповинен в сегодняшнем поражении. Возьми моего коня, а я пойду рядом и буду тебя охранять. Не омрачай смертью консула и без того черный для Рима день!

– Слава твоей доблести, Гней Корнелий, – отвечал ему Павел. – Но не теряй времени попусту – как бы ненужная жалость не погубила тебя самого. Скачи в Рим. Скажи в сенате, чтобы поскорее, пока Ганнибал еще не совсем рядом, укрепляли стены и усилили караулы. А Квинту Фабию передай, что Луций Эмилий Павел и жил, и теперь умирает, помня его советы. Да, позволь мне испустить дух здесь, среди моих мертвых солдат. Я не хочу ни снова оказаться в обвиняемых, ни выступать в суде с обвинениями против своего товарища по должности.

В этот миг нахлынула толпа беглецов, а следом за нею – враги. Консула, не догадываясь, кто это такой, засыпали стрелами, Лентула же конь благополучно унес прочь.

Семь тысяч бежали в меньший лагерь, десять тысяч – в больший; еще около двух тысяч пытались укрыться в деревне Канны, но безуспешно. Второго консула среди них не было: то ли случайно, то ли умышленно он покинул поле сражения один, в сопровождении всего пятидесяти верховых, и ускакал в город Венусию.

Всего убито было сорок пять тысяч пятьсот пехотинцев и две тысячи семьсот конников, из них половина римские граждане и половина союзники. Погибло много сенаторов, в прошлом занимавших высшие должности в государстве, – они добровольно записывались простыми воинами в легионы, – погиб и Гней Сервилий, консул минувшего года, и Марк Минуций, начальник конницы у диктатора Фабия.

В плен на поле сражения попало три тысячи пехотинцев и полторы тысячи конников.

Из большего лагеря в меньший явился гонец. – Враги изнурены битвою, – сказал он, – а теперь еще пьют и пируют на радостях, так что ночью, вернее всего, крепко уснут. Вы сможете перейти к нам, и мы все вместе уйдем в Канусий[23].

Одни отвечали решительным отказом – почему, в самом деле, они должны рисковать своею жизнью? Пусть лучше люди из большого лагеря рискуют своей и пробираются к ним! – другим самый план нравился, но принять его не хватало мужества. Тогда вышел вперед военный трибун Публий Семпрбний Тудитан и произнес короткую гневную речь:

– Вы что же, предпочитаете попасться в лапы самого жестокого и самого алчного из врагов, чтобы он назначил цены за ваши головы – за римского гражданина столько-то, за союзника поменьше? Не может этого быть – ведь вы все-таки сограждане консула Луция Эмилия, который достойную смерть предпочел позорной жизни, сограждане стольких храбрецов, которые полегли вокруг консула! Пока враги не закрыли нам дорогу наглухо, размечем тех, кто толпится у наших ворот, размечем их и пробьемся! Следуйте за мною все, кто желает спасения себе и Риму!

Те, кто откликнулся на его призыв, построились плотной колонною, обнажили мечи и ворвались в самую гущу неприятеля. Справа показались нумидийцы и полетели дротики, но римляне и тут не остановились: они только переложили щиты из левой руки в правую. Так около шестисот человек достигнули большего лагеря, а оттуда, соединившись с товарищами, невредимо добрались до Канусия.

Карфагенские начальники наперебой поздравляли Ганнибала и в один голос советовали, чтобы он дал отдых себе и воинам – война уже закончена, спешить больше некуда.

И только один Магарбал, командовавший конницей, упорно твердил, что нельзя терять ни минуты.

– Ты даже сам еще не понимаешь, – говорил он Ганнибалу, – что значит сегодняшняя победа. Через четыре дня ты можешь пировать на Капитолии – только немедленно в путь! А я со своими конниками помчусь вперед. Рим и испугаться не успеет, как мы уже схватим его за горло.

Но Ганнибалу предложение это показалось слишком заманчивым и потому неисполнимым. Он похвалил Магарбала за усердие и добрые намерения и обещал все обдумать на досуге. А Магарбал воскликнул:

– Вот уж поистине не всё разом дают боги одному человеку! Побеждать ты умеешь, Ганнибал, но пользоваться победою не умеешь!

И правда, все соглашаются, что как раз этот день, который карфагеняне промешкали под Каннами после победы, спас и город Рим, и всю Римскую державу.

Наутро, едва рассвело, карфагеняне вышли на поле битвы собирать добычу. Чудовищна была картина, открывшаяся их взору, чудовищна и страшна даже им, победителям. Тысячи и тысячи римлян, пехотинцы и конники вперемешку лежали повсюду, где кого уложила злая участь. То там, то здесь над грудою мертвых тел приподнимались раненые – их привел в чувство утренний холод, – и враги тут же их добивали.

Добивали и других, которые тоже были еще живы, но подняться уже не могли и только вытягивали шеи, моля об еще одном, последнем ударе. А иные сами покончили с собой – рыли ногтями ямку, опускали туда голову и, засыпав сверху землею, задыхались.

После полудня Ганнибал осадил малый римский лагерь, который, однако же, сдался почти без сопротивления, гораздо быстрее, чем ожидал пунийский главнокомандующий. Пленные выдали оружие и лошадей, но получили обещание, что будут беспрепятственно отпущены за выкуп. На тех же условиях сдался и большой лагерь, где оставались только раненые или же трусы, побоявшиеся уйти в Канусий.

Наконец, уже к вечеру, Ганнибал распорядился снести в одно место и похоронить трупы своих павших. Их было примерно восемь тысяч – всё лучшие, самые храбрые воины. По некоторым сведениям, тело римского консула тоже разыскали и предали погребению.

Отряд, прибывший в Канусий, насчитывал около пяти тысяч человек, но каждый день добавлялись новые, и всем оказывала помощь и хлебом, и одеждою, и даже деньгами знатная женщина, по имени Буса. Среди спасшихся было четверо военных трибунов. Вместе с немногими другими они собрались на совет и долго толковали, что делать дальше, как вдруг один юноша поднялся и объявил:

– Напрасно раздумываете вы о будущем. Наше государство уже мертво, мы можем только плакать о нем, воскресить же его не можем. Молодые люди из лучших семей во главе с Марком Цецилием Метеллом решили покинуть Италию и искать пристанища у кого-нибудь из заморских царей.

Все присутствующие оцепенели и сперва не могли вымолвить ни звука, а потом раздались голоса, что надо бы обсудить это внезапное и ужасное сообщение, но Публий Корнелий Сципион[24] (несмотря на молодость, он был уже военным трибуном) воскликнул:

– Теперь не время обсуждать и совещаться – время действовать, и как можно решительнее. К оружию – и за мной!

Там, где созрел этот неслыханный замысел, там и только там – главный лагерь наших врагов!

С немногими спутниками он поспешил к квартире Метелла и как раз застал сборище заговорщиков. Тогда, простерши меч над их головами, он произнес слова грозной и нерушимой клятвы:

– «Клянусь, что никогда не покину Римского государства сам и не позволю покинуть никому другому из римских граждан. Если же я теперь лгу, то да погубит Юпитер Всеблагой и Всемогущий меня, мой дом, мою семью и имущество». Марк Цецилий и вы, остальные! Немедленно повторите эту клятву. А кто не повторит, того я заколю на месте!

Заговорщики так перепугались, точно не Сципион появился перед ними, а сам Ганнибал; они поклялись, а затем отдали себя во власть военных трибунов.

Военные трибуны, узнав, что консул Варрон жив, отправили к нему гонца. Варрон, вокруг которого тоже собралось не менее четырех с половиною тысяч пехотинцев и конников, велел трибунам оставаться на месте и привел своих людей в Канусий. Так снова возникло подобие консульского войска, вооруженного и способного защитить себя если и не в открытом бою, то хотя бы за крепостною стеной.

До Рима, однако же, донеслась весть, будто не уцелел никто – ни из граждан, ни из союзников, – но все войско, до последнего человека, перебито. Я даже пытаться не стану описывать тот ужас и смятение, которые объяли город Рим. Скажу только, что никакой иной народ такого потрясения и такого горя не перенес бы. Преторы созвали сенат, чтобы решить, как оборонять столицу. Но совещаться было невозможно – ни один сенатор не знал, что предложить, у каждого в ушах звучали крики и стоны женщин, которые оплакивали подряд всех, кто ушел на битву. И лишь Фабий Максим сохранял присутствие духа и здравый смысл. Он советовал прежде всего выяснить и разузнать в точности, что произошло, а для этого выслать небольшие отряды легкой конницы по Аппиевой и Латинской дорогам[25] – навстречу беглецам: кто-то бесспорно спасся и теперь пробирается в Рим – все погибнуть не могли, это вздор. А о порядке в городе, продолжал он, должны позаботиться сами отцы-сенаторы: женщинам пусть запретят показываться на улицах и площадях и заставят их сидеть по домам; пусть водворят повсюду тишину, всякого, кто принесет какие бы то ни было новости, пусть сразу отводят к преторам; Наконец, пусть поставят стражу у ворот, чтобы из города никто не уходил, иначе Рим опустеет.

Все единодушно согласились с Фабием и принялись за дело, а там вскорости прибыло и письмо от консула

Варрона с сообщением о Ганнибале, который по-прежнему сидел в своем лагере у Канн, об уцелевшей части войска и, главное, о потерях. Весь город погрузился в печаль и облекся в траур, так что даже расстроилось и отменилось празднество в честь Цереры: тем, кто справляет траур, участвовать в этом празднестве запрещено, а в Риме не осталось ни одной матери семейства, которая не скорбела бы о павших. Чтобы так же точно не расстроились и многие другие праздники, сенат особым постановлением ограничил срок траура тридцатью днями.

Сенаторы решили послать в Канусий претора Марка Клавдия Марцелла, который до тех пор командовал флотом, стоявшим в Остии[26], а консулу написали, чтобы он вернулся в Рим, как только передаст войско Марцеллу. Решено было также отправить послов к Дельфийскому оракулу, чтобы спросить, за что гневаются боги, чем их умилостивить и что ожидает римлян впереди. А тем временем по определению жрецов были исполнены особые обряды, и среди них один, совершенно чуждый римской натуре и римским обычаям, – человеческое жертвоприношение: живыми зарыли в землю двух галлов – мужчину и женщину – и грека с гречанкою.

Объявляется набор, и в войско записывают семнадцатилетних и даже некоторых шестнадцатилетних; из новобранцев составляют четыре легиона. Требуют подкреплений у союзников. Готовят оружие и прочее военное снаряжение. Со стен храмов и портиков снимают старые вражеские доспехи, захваченные в былых войнах. Свободных граждан недостает, и тогда вооружают восемь тысяч молодых и крепких рабов, предварительно справившись, хотят ли они стать солдатами. Их выкупают у хозяев на общественный счет, хотя дешевле и выгоднее было бы выкупить пленных у Ганнибала.

Дело в том, что Ганнибал, разделив пленных на две группы, союзников опять, как и прежде, отпустил безвозмездно, а с римскими гражданами говорил так мягко и благодушно, как никогда прежде. Он объявил им, что совсем не желает истребить римский народ, а борется лишь за власть и славу. Его предки уступили римлянам в доблести, теперь он хочет, чтобы римляне в свою очередь склонились перед его доблестью и удачей. Вот почему он предоставляет пленным возможность выкупиться и за конника требует пятьсот денариев, за пехотинца – триста, за раба-служителя – сто.

Пленные, не помня себя от радости, выбрали десять человек, чтобы отправить их в Рим, к сенату. Ганнибал и на это дал согласие и только велел посланцам поклясться, что они вернутся. Когда они уже вышли из лагеря, то один из десяти человек, которому следовало бы родиться скорее пунийцем, чем римлянином, прикинулся, будто что-то забыл, и побежал назад. Он вернулся и, тем самым исполнив клятву, освободил себя от нее. К ночи он снова нагнал товарищей.

Когда эти посланцы предстали перед сенатом, глава их сказал так:

– Мы все отлично знаем, что ни одно государство не относится к пленным с таким презрением, как наше, римское. И, однако же, мы заслуживаем и сочувствия, и снисхождения. Мы храбро бились весь день, а потом, возвратившись в лагерь, израненные, измученные усталостью, всю ночь оборонялись на валу. Лишь тогда, когда враг окружил нас сплошным кольцом и мы решили, что пятидесяти тысяч убитых довольно, что пусть останется в живых хоть малая часть римского войска, сражавшегося при Каннах, – только тогда выдали мы врагу уже бесполезное для нас оружие.

Мы не завидуем чужой удаче и не рассчитываем возвысить себя, унижая товарищей. Но пусть и другие – те, кто бросил оружие и покинул свое место в строю, а потом бежал без оглядки до самой Венусии или до Канусия, – пусть и они не превозносят себя над нами, пусть не хвастаются, что они лучше нашего защищали и защищают отечество. Выкупите нас – и мы будем сражаться храбрее всех, потому что навсегда будем связаны вашим благодеянием.

Если же вы намерены проявить непреклонность и чрезмерную суровость, тогда задумайтесь о том, какому врагу вы нас оставляете. Варвару-пунийцу, неслыханно жадному и жестокому! Доведись вам увидеть наши цепи, грязь, убожество – я уверен, вы были бы потрясены не меньше, чем если бы собственными глазами увидели ваши легионы, которые полегли на поле у Канн.

Предположим на миг невозможное: предположим, что Ганнибал, изменив собственной природе, сжалился над нами и отпустил нас даром, – клянусь богами, мы бы отказались и от такой свободы, и от самой жизни! На что нам жизнь, раз вы сочли нас недостойными выкупа! Зачем возвращаться мне на родину, для которой я не стою и трехсот денариев!

Едва он закончил, как толпа на площади подняла жалобный крик; простирая руки к курии, все умоляли вернуть им их детей, братьев, родных. Удалив посторонних, сенаторы один за другим стали высказывать свое мнение. Кто говорил, что государство должно взять все расходы на себя, кто – что казну обременять не надо, но не надо и мешать тем, кто пожелает выкупить своих близких, напротив – им надо помочь. Наконец очередь дошла до Тита Манлия Торквата, человека старинных и, как полагали многие, слишком строгих правил, и он сказал:

– Если бы посланцы только просили за себя и за своих товарищей, и ничего более, я был бы краток: я призвал бы вас крепко держаться обычая наших предков и еще раз подать пример строгости, столь необходимой в делах войны. Но они чуть ли не похваляются тем, что сдались в плен, и потому, господа сенаторы, мой долг – открыть вам всю правду о них. Когда должно было стоять в строю и сражаться, они бежали в лагерь, но и за лагерным валом обнаружили не больше мужества, чем в строю. Разве враг осаждал их долго и упорно, разве вышли все припасы, притупились мечи, иссякла сила в руках – разве так было дело? Нет! Враг подступил к лагерю с восходом, и не прошло и часа, как все было кончено.

Как бы я хотел, чтобы рядом со мною стоял сейчас Публий Семпроний Тудитан, лучший свидетель вашей низости и малодушия! Он звал вас взяться за оружие и следовать за ним – и вы не послушались, зато немного спустя послушались Ганнибала, который приказал вам сдать лагерь и сложить оружие. И ведь не к славе звал вас Семпроний, не к подвигу, а к спасению; и было вас много, а врагов мало – и все-таки вам не достало отваги. Смеете ли вы после этого вообще произносить слово «храбрость»?

Тосковать по отечеству надо, пока оно есть у тебя, пока ты его гражданин, пока ты свободен. А теперь – поздно: вы больше не римские граждане, вы рабы карфагенян! Вы не нужны отечеству! Выкупать вас так же нелепо и несправедливо, как выдать Ганнибалу тех ваших товарищей, которые вырвались из лагеря и сами вернули себя родине!

Большинство сенаторов было связано с пленными узами родства – и, однако ж, возразить Манлию никто не решился. Сообщается решение сената, что пленным в выкупе отказано, и посланцев, – рыдая, захлебываясь слезами и жалобами, – провожают до ворот. Один из них, тот, что с дороги возвращался в лагерь пунийцев, отправился было домой, но коварство не пошло ему впрок: узнав о его поступке, сенаторы единодушно постановили арестовать негодяя и под стражею отправить назад к Ганнибалу.

Поражение при Каннах было для Рима страшнее всех предыдущих не только размерами потерь, но, главное, тем, что после него впервые заколебалась преданность союзников: прежде они верили в несокрушимость Римской державы, теперь эта вера рассеялась. Сторону пунийцев приняли север, весь юг и многие племена и народы серединной Италии. Но никто в Риме даже и не думал о том, чтобы просить у врага мира. Так велика была в тяжелую эту пору сила духа, что, когда возвращался консул Варрон, главный, если не единственный виновник случившегося, ему навстречу вышли граждане всех сословий и состояний, и все благодарили его за то, что он не отчаялся, не отказался от надежды спасти государство. Будь он карфагенским полководцем, ничто не спасло бы его от самой мучительной и позорной казни.

Оставив наконец лагерь под Каннами, Ганнибал через Самний прошел в Кампанию, чтобы захватить Неаполь – ему был необходим морской порт, – но затем отказался от этой мысли, испуганный внушительным видом городских укреплений, и повернул к Капуе, где уже стоял карфагенский караульный отряд.

В Капуе давно пользовался чрезмерным влиянием простой народ. Его главарь, Пакувий Калавий (сам, кстати сказать, человек знатный), сумел и сенат подчинить власти народа, и вот как он этого достигнул. В год Тразименской битвы Пакувий занимал высшую в городе должность. Он опасался, как бы народ, воспользовавшись поражением римлян, не устроил бунт и не перерезал всех сенаторов, а государство, вовсе лишенное сената, уже и государством считаться не вправе. И вот, созвавши сенаторов, он объявляет:

– Простолюдины замыслили вас перебить, чтобы беспрепятственно передать город Ганнибалу и пунийцам. Но я готов вас спасти, если вы готовы мне поверить.

Все закричали, что верят, а Пакувий продолжал:

– Я закрою вас пока здесь, в курии, словно и сам разделяю замыслы народа, и клянусь, что отыщу средство сохранить вашу жизнь.

Приставив к дверям караул и приказав никого не впускать и не выпускать, он собирает народ и приносит ему поздравления со славной победой.

– Сенат, – говорит он, – давно ненавистный простому люду, в наших руках! Каждый потерпит кару, которой он заслуживает, но не будем забывать и об общей пользе. Без сената невозможно свободное государство, поэтому, казня одного сенатора, мы должны тут же избрать другого, человека достойного и деятельного.

Взяли навощенные таблички, надписали имена тех, кто сидел в курии, таблички сложили в урну, и Пакувий принялся тянуть жребий. Вывели того, чье имя выпало первым. Все закричали, что он мерзавец и заслуживает смерти.

– Прекрасно, – сказал Пакувий, – ваш приговор мне понятен. Теперь назовите мужа справедливого и честного, который займет его место.

Все примолкли в растерянности, а когда один из собравшихся, преодолев робость, выкликнул какое-то имя, поднялся шум и крик пуще прежнего. Кто вообще не знал этого человека, кто отзывался о нем с величайшим презрением. То же повторилось, когда Пакувий вынул вторую табличку, третью, четвертую… Среди прежних сенаторов не оказалось ни одного, которым народ был бы доволен, но и взамен предложить никого не смогли. И Собрание разошлось, решив, что самое лучшее из зол – это то, которое уже известно, и распорядившись освободить сенат из-под стражи.

С того времени знать всячески заискивала перед народом, а народ утратил всякое уважение к властям, и единственный, кого в городе слушались и почитали, был Пакувий Калавий.

Сразу после битвы при Каннах капуанцы заговорили, что пора расторгнуть союз с Римом. Но на службе в римском войске было довольно много кампанцев, и больше всего опасений вызывала судьба трехсот юношей из самых лучших семей: римляне разослали их по караульным отрядам, охранявшим разные города Сицилии, а по сути вещей – держали заложниками. Родители этих юношей и убедили сограждан отправить посольство к римскому консулу.

Консула Варрона послы нашли в Венусии. Вид его людей, еще не опомнившихся поел» разгрома и почти безоружных, в истинных союзниках пробудил бы горячее сострадание, в кампанцах же не вызвал ничего, кроме презрения. А тут еще сам консул пустился в совершенно неуместную откровенность и, когда послы от имени сената и народа Кампании обещали помочь римлянам всем необходимым, воскликнул:

– Нам необходимо все подряд, потому что нет у нас ничего – ни пехоты, ни конницы, ни знамен, ни припасов, ни денег! Не помогать вы нам должны, а взять на себя все бремя войны целиком. Поймите, кампанцы, что поражение, которое мы потерпели, – это и ваше поражение и что мы вместе защищаем одну общую отчизну от чужеземца и варвара. Воины его, и без того дикие и свирепые, одичали еще сильнее под началом у своего полководца, который строит мосты и плотины из человеческих трупов и – страшно вымолвить! – кормит солдат человечиной! Какая прекрасная цель перед вами, кампанцы: своими силами и своею верностью вы вновь поставите на ноги Римскую державу!

Послы молча переглянулись и отправились восвояси. Дождавшись, пока исчезнет из глаз Венусия, один из них, по имени Вибий Виррий, промолвил:

– Наш час настал! Мы вступим в договор с Ганнибалом, и, когда он, завершив войну, вернется в Африку, верховная власть над Италией будет принадлежать кампанцам.

В Капуе это суждение встречают с восторгом и тех же послов отряжают к Ганнибалу. Заключается союз на следующих условиях: Капуя будет управляться по собственным законам; ни военные, ни гражданские власти карфагенян не должны распоряжаться жизнью, свободой или имуществом кампанского гражданина; Ганнибал передает кампанцам триста римских пленных для обмена на тех юношей, что служат у римлян в Сицилии; в свою очередь, капуанцы согласны принять и разместить в городе карфагенский караульный отряд. А помимо и сверх этих условий простой люд Капуи внезапно схватил всех римских граждан и запер их под стражею в банях, где они и погибли, задохнувшись от жара.

Лишь один человек, по имени Деций Магий, громко осуждал измену старым союзникам и советовал согражданам одуматься, пока не поздно. Смелые его речи дошли до Ганнибала, и пуниец пригласил Деция к себе в лагерь. Деций отвечал категорическим отказом, сославшись на то, что у Ганнибала нет и не может быть никакой власти над кампанским гражданином. Пуниец приказал было доставить ослушника в оковах, но потом, опасаясь волнений в городе, отменил приказ и послал известить, что на другой день будет в Капуе сам.

Вот по какому делу явился Ганнибал в Капую.

Было издано распоряжение, чтобы все, с женами и детьми, вышли навстречу карфагенскому главнокомандующему, и все охотно подчинились – кроме Деция Магия. Он и навстречу не вышел, и дома не остался, чтобы никто не подумал, будто его мучит страх или раскаяние, но спокойно прогуливался по форуму в обществе сына и нескольких клиентов.

Назавтра собрался сенат в полном составе, и Ганнибал произнес речь, ласковую и даже вкрадчивую. Он благодарил капуанцев за то, что карфагенскую дружбу они предпочли римской, и заверял, что Капуе суждено быть столицею всей Италии. Но Деций Магий не должен ни зваться, ни считаться кампанцем, а потому не имеет права на дружбу с Ганнибалом, и действие договора на него не распространяется. Если ceHaf Капуи с этим согласен, пусть он тут же примет соответствующее постановление. И сенаторы послушно – хотя и с испугом – проголосовали, лишив Деция гражданских прав и выдав его Ганнибалу.

Пуниец вышел из курии и велел привести Магия. Тот, по-прежнему неустрашимый, отказывался повиноваться; тогда его заковали в цепи и силою потащили в карфагенский лагерь, а он кричал, обращаясь к сбежавшейся отовсюду толпе.

– Глядите, кампанцы, на вашу свободу, которой вы так усердно домогались! Средь бела дня, прямо на форуме, у вас на глазах не последнего в Капуе человека вяжут и тащат на смерть! Так украшайте же город, встречайте Ганнибала, праздником отмечайте день его прихода – и будьте свидетелями его триумфа над вашим согражданином!

Толпа начала волноваться, и конвойные обмотали Децию голову плащом и поскорее выволокли его вон, за ворота. Из лагеря его тотчас отправили к морю, посадили на корабль и повезли в Карфаген – на случай, если бы капуанцы переменили образ мыслей и потребовали у Ганнибала вернуть бунтовщика.

Буря занесла корабль в египетский город Кирёну, и Деций умолил тамошних начальников, чтобы его доставили в Александрию, к царю. Узнав его историю, царь Птолемей распорядился снять с него оковы и разрешил возвратиться в Италию – в Капую или же в Рим, куда сам пожелает. Но Магий объяснил, что в Капуе его жизни грозит опасность, а в Риме он будет скорее перебежчиком, чем гостем: ведь у кампанцев с римлянами война. И с изволения царя он остался в Египте.

Любопытно заметить: единомышленником Деция Магия был родной сын Пакувия, того самого, что возглавлял карфагенскую партию в Капуе. Этот юноша едва не совершил покушение на Ганнибала, и только ужас и отчаяние отца, с которым он поделился своим планом, остановили его в последний миг.

Тем временем в Карфаген прибыл брат Ганнибала, Магон, чтобы известить сенат о победах, одержанных в Италии. Успехи карфагенян, и без того поразительные, он счел нужным еще приукрасить и объявил, что убитыми враг потерял двести тысяч человек, а ранеными – пятьдесят тысяч. В подтверждение своих слов он насыпал у входа в курию целую гору золотых перстней и сказал:

– Эти перстни у римлян носят только всадники, да и то не все, а лишь самые знатные среди них.

Но не ради этого прислал Магона Ганнибал – Магон приехал просить подкреплений и денег, потому что, сказал он, чем ближе решительная и завершающая победа, тем больше сил требуется, чтобы ее достигнуть.

Баркиды ликовали и поздравляли друг друга, и один из них насмешливо обратился к Г аннону:

– Ну что, Ганнон, ты по-прежнему не советуешь нам начинать войну с Римом? По-прежнему требуешь выдать Ганнибала врагу?

– Да, – отвечал Ганнон, – я до тех пор не перестану тосковать о прежнем мире, пока не будет заключен новый, и до тех пор не перестану нападать на вашего неодолимого полководца, пока не обнаружится, что новый мир справедливее и выгоднее прежнего. Но о мире, сколько я понимаю, нет и речи. Вдумайтесь в то, что говорит вам Ганнибал. «Я разбил вражеские войска – присылайте еще солдат!» Не того же ли самого ты просил бы, если бы сам был разбит? «Я захватил два вражеских лагеря – дайте мне хлеба и денег!» А куда же делась добыча, которую ты взял в двух лагерях?.. Скажи, Магон, хоть один латинский город перешел на нашу сторону после Канн, хоть один перебежчик из римских граждан появился у Ганнибала?

– Нет, – сказал Магон.

– Значит, врагов у нас еще достаточно. А как они настроены? На что надеются?

– Не знаю.

– Так ведь узнать проще простого! Засылали они к Ганнибалу послов с мирными предложениями? Или хотя бы доходили до вас слухи из Рима, что там устали от войны?

– Нет.

– Значит, мы так же далеки от победы, как в день, когда Ганнибал перевалил через Альпы!.. Вот мое мнение: истинным победителям помощь не нужна, а если нас обманывают и тешат лживыми надеждами – тем более неразумно помогать обманщикам.

Нетрудно догадаться, что Ганнона поддержали очень немногие. Решено было послать в Италию из Африки четыре тысячи нумидийцев и сорок слонов, а из Испании – десять тысяч пехоты и две тысячи конницы.

От Капуи Ганнибал двинулся в Ноле, другому городу Кампании. Он надеялся взять его без боя. И правда, простой народ, страшась бедствий осады, хотел союза с пунийцами, но сенаторы тайно отправили гонцов к претору Клавдию Марцеллу, сменившему консула Варрона во главе войска, и Марцелл тут же откликнулся на их зов. Ганнибал отступил, но положение Марцелла было не слишком надежным – из-за враждебности народа. Среди первых недоброжелателей Рима был Луций Бантий, человек еще совсем молодой и отчаянно храбрый. Он сражался при Каннах. Карфагеняне нашли его полуживым под грудою трупов, вылечили и отпустили, щедро одарив. Теперь он был надежным приверженцем Ганнибала и главным зачинщиком смуты. Марцелл видел, что нет иного выхода, как либо казнить его, либо переманить на свою сторону. Пригласив Бантия к себе, он сказал: – Наверное, у тебя здесь много врагов, если ни один твой земляк не захотел открыть мне, какой ты замечательный воин. Но если храбрец служит в римском войске, его доблесть не останется тайной. Твои товарищи по оружию не раз рассказывали, сколько опасностей ты перенес, защищая честь римского народа, рассказывали и о твоем подвиге при Каннах. Велики твои заслуги, но я позабочусь, чтобы они были вознаграждены полностью. Приходи ко мне почаще – и ты в этом убедишься.

Для начала претор подарил Бантию прекрасного коня и пятьсот денариев, а ликторы получили приказ беспрепятственно пропускать его к Марцеллу в любое время.

Такой обходительностью Марцелл до того растрогал Луция Бантия, что вперед не было у римлян союзника вернее и мужественнее.

Ганнибал возвратился к стенам Нолы, и Марцелл перенес свою стоянку в самый город – чтобы зорче наблюдать за склонными к измене ноланцами. Но ежедневно римляне выходили в поле и строились в боевой порядок. Выходили из своего лагеря и карфагеняне и тоже строились к бою. Большого сражения ни тот, ни другой командующий не желали, однако же мелким стычкам не препятствовали. В этих мелких стычках день следовал за днем, как вдруг сенаторы сообщили Марцеллу, что простой народ вступил в сговор с пунийцами: при первом удобном случае ноланцы захлопнут и запрут ворота, так что римские воины останутся по одну сторону стен – снаружи, а их обоз по другую – внутри. Тогда изменники обоз разграбят, город же сдадут Ганнибалу.

Марцелл решает, не откладывая, попытать военного счастья. Разделив свои силы натрое, он ставит их у трех ворот, обращенных к неприятелю. Ноланцам приближаться к стенам строго-настрого запрещается. Особые караулы следят за тем, чтобы это запрещение не нарушалось.

Ганнибал, как обычно, вывел и построил свое войско, но римляне не появлялись, не было видно даже дозорных на стенах и башнях. Прождав довольно долго, пуниец предположил, что заговор в Ноле раскрыт и что римляне просто-напросто скованы страхом, а если так, то лучших обстоятельств для штурма и желать нечего. Карфагеняне выкатили осадные машины, вынесли лестницы и прочее необходимое снаряжение и начали подвигаться вперед. В этот миг распахнулись средние ворота, и сперва пехотинцы, а за ними конники с оглушительным криком бросились на врага. Центр карфагенской боевой линии был уже расстроен, когда открылись боковые ворота и римляне ударили неприятелю во фланги. Как велики оказались потери обеих сторон, в точности неизвестно – некоторые утверждают, будто у пунийцев погибло около трех тысяч человек, а у римлян всего пятьсот, – но то была огромная победа, может быть самая важная во всей войне, – первая победа после Канн.

Отступив от Нолы, Ганнибал осадил Казилин. Этот городок был ближайшим соседом Капуи, и потому Ганнибалу представлялось важным выбить оттуда римский гарнизон.

Гарнизон составляли пятьсот с лишком пренестинцев[27] и союзническая когорта из Перузии[28] – четыреста шестьдесят воинов.

И те и другие попали в Казилин случайно: им следовало явиться в лагерь при Каннах, но они опоздали, и весть о поражении застигла их в пути. Страшась измены кампанцев, они однажды ночью перебили горожан и все собрались по одну сторону реки, которая делит Казилин пополам. Для обороны такой маленькой крепости их было вполне достаточно, даже больше, чем достаточно, если принять в расчет скудость хлебных запасов.

Когда передовой отряд Ганнибала приблизился к Казилину, воинам показалось, будто город пуст, – такая стояла над ним тишина. Начальник отряда решил, что римляне перепугались и ушли, и велел ломать засовы на воротах. Этого только и ждали защитники Казилина. Они высыпали наружу и уложили значительную часть отряда на месте, сами же вышли из боя почти без потерь.

Ганнибал выслал большие и лучшие силы, и снова без всякого успеха. Тогда он подступил со всем войском и начал осаду по всем правилам военного искусства, обложив город со всех сторон. Но со стен и башен били так метко, что он терял отборных воинов, и в немалом числе. Наконец назначается день штурма. Тому, кто взойдет на стену первым, обещан золотой венок. Полководец произносит речь, укоряя в трусости и лени покорителей Сагунта, остановившихся перед жалкою крепостцой на ровном месте. Но все тщетно! Мужество защитников сильнее и честолюбия нападающих и даже их алчности. Штурм отражен, и, оставив под Казилином для продолжения осады лагерь и лагерную охрану, Ганнибал уходит на зимние квартиры в Капую.

Карфагенское войско было закалено против всяческих трудностей и невзгод, зато к удобствам не привыкло вовсе. Теперь впервые оно проводило зиму под кровом, в тепле и довольстве, и тех, кому были нипочем любые беды, погубили роскошь и наслаждения – долгий сон, пьянство, обжорство, бани, безделье. Жадно набросившись на эти приманки, солдаты Ганнибала в самом недолгом времени изнежились – обессилели и телом, и духом, а главное – потеряли всякую охоту воевать и всякий страх перед начальниками.

Зимние квартиры в Капуе, по мнению знатоков военного дела, – роковая ошибка полководца, еще более непростительная, чем промедление под Каннами после битвы, потому что, промешкав под Каннами, он только отсрочил победу, а зимовкою в Капуе лишил себя всякой возможности выиграть войну. Воинов точно бы подменили: в течение следующего лета многие дезертировали, не желая терпеть ночевки в палатках, утомительные переходы, скудость солдатской пищи или даже просто разлуку с милыми дружками и подругами из Капуи. Но это случилось позднее.

А теперь, едва начало теплеть, Ганнибал вернулся к Казилину. Осада успела довести римский гарнизон до крайности. Иные, не в состоянии дольше терпеть голод, бросались вниз головою со стен, иные подставляли грудь под вражеские стрелы и дротики. Между тем выше по реке находился римский лагерь, которым командовал недавно избранный диктатор. Диктатор отбыл в Рим, оставив вместо себя начальника конницы и строго-настрого запретив ему, как когда-то Фабий – Минуцию, вступать в какое бы то ни было соприкосновение с врагом.

Ослушаться начальник конницы не смел, но слухи, доносившиеся из Казилина, могли взволновать даже камень. И вот он велит собрать и свезти полбу с окрестных полей, наполняет ею глиняные бочки. Бочки складывает на берегу реки и шлет к осажденным гонца – сказать, чтобы ночью они ловили эти бочки, когда их принесет течением. Три ночи подряд хитрость начальника конницы удавалась, и враги ни о чем не добывались. Потом зарядили дожди, воды в реке прибыло, течение ускорилось, стало неровным и даже бурным, и бочки прибило к неприятельскому берегу. Доложили Ганнибалу, и он распорядился зорче следить за рекою. Тогда римляне стали сыпать в воду орехи, а осажденные старались поймать их в большие плетеные корзины.

Голод все усиливался. Уже варили и ели ремни и содранную со щитов кожу, ловили мышей и прочих мелких зверьков, сорвали каждую травку, вырыли каждый корешок у подножия стены. Вся годная для вспашки земля в городе была вспахана и засеяна репой. Узнав об этом, Ганнибал воскликнул:

– Что же мне, сидеть под Казилином, пока репа поспеет?!

(Репа растет и созревает очень медленно. Несмотря на свое отчаянное положение, осажденный гарнизон явно насмехался над Ганнибалом.)

Хладнокровие и стойкость сделали свое дело: обычно непреклонный, Ганнибал вступил в переговоры и согласился отпустить всех свободных граждан, правда – за большой выкуп.

Около половины пренестинцев погибло во время осады, остальные благополучно возвратились домой. Римский сенат наградил их двойным жалованьем и освобождением от военной службы на пять лет.

Участь перуэийской когорты нам неизвестна.

Консульские выборы в том году состоялись очень поздно. Избраны были Тибёрий Семпрбний Гракх – тот начальник конницы, который пытался оказать помощь осажденным в Казилине, и командующий войском в Галлии[29] Луций Постумий – заочно. Едва, однако же, миновали связанные с этим хлопоты и заботы, как пришла новая страшная весть: Луций Постумий и все войско погибли.

Римлянам предстояло пересечь обширный лес (тамошние жители зовут его Литанским лесом), и галлы подрубили деревья по обе стороны дороги, так что они продолжали стоять ровно, но готовы были рухнуть от первого, самого легкого толчка.

Постумий вел за собою двадцать пять тысяч воинов, в том числе – два римских легиона. Когда войско углубилось в лес, галлы, притаившиеся близ опушки, толкнули крайние из подрубленных деревьев, те повалились, увлекая за собою соседние, и в течение нескольких минут вся походная колонна оказалась похороненной под стволами и сучьями.

Многие были убиты на месте, остальных, потерявших от страха голову, умертвили галлы. В живых осталось всего десять человек. Постумий отбивался отчаянно и пал с оружием в руках. Его голову и доспехи торжественно принесли в самый почитаемый из тамошних храмов. Череп, по галльскому обычаю, оправили в золото, и он служил священным сосудом для возлияний богам, но также и винною чашею на пирах жрецов.

Не меньшей, чем победа, была и добыча, потому что деревья раздавили и изуродовали только людей и животных, но весь обоз и солдатская поклажа нисколько не пострадали.

Страх и уныние объяли Рим. Много дней подряд не открывались лавки, на улицах была пусто и тихо, словно ночью. Наконец сенат распорядился, чтобы эдилы обошли город и уничтожили все признаки и следы общественного траура. Консул Тиберий Семпроний обратился к сенаторам с утешительной речью: – Мы пережили и иыпесли Каннскую катастрофу, не дадим же сломить себя меньшему несчастью! Главное – это одолеть пунийцев, войну же с галлами и месть за коварство можно без опасений отложить до более спокойных времен.

На том и порешили. Распределив далее войска и провинции между полководцами, приняли особое постановление насчет беглецов с поля битвы, при Каннах: Клавдий Марцелл, под командою которого они тогда находились, получил приказ всех переправить в Сицилию, и там им предстояло служить до тех пор, пока в Италии остается хотя бы один чужеземный солдат.

Борьба двух самых богатых и могущественных на земле народов привлекала внимание всех царей и правителей, в том числе, разумеется, и Филиппа, царя Македонии. С самого начала он радовался этой войне и только никак не мог сообразить, кому из противников желать победы.

После Каннской битвы, однако же, сомнения его рассеялись, и он отправил послов к Ганнибалу, чтобы заключить союз с Карфагеном.

Македонские суда тайно пристали к берегу Южной Италии невдалеке от города Кротона. Послы двинулись в Капую, но дорогою наткнулись на римский сторожевой пост, и их отвели к претору Марку Валерию, который командовал войсками в Апулии. Глава посольства Ксенофан смело солгал, что царь Филипп поручил ему заключить союз с римским сенатом и народом.

Претор очень обрадовался и дал врагам, которых принял за друзей, проводников и охрану. С их помощью македоняне легко добрались до Кампании, а там сумели избавиться от ненужных более провожатых и, разыскав Ганнибала, предложили ему договор с царем на таких условиях: Филипп поможет пунийцам воевать в Италии, а когда вся эта страна вместе с городом Римом будет покорена и перейдет под власть Карфагена, Ганнибал высадится в Греции и, в свою очередь, поможет царю подчинить соседние с Македонией земли и острова.

Ганнибал принял условия, и Ксенофан с товарищами пустились в обратный путь. Вместе с ними выехали трое посланцев Ганнибала. Все они благополучно сели на корабль, ожидавший их на прежней тайной стоянке близ Кротона, зато, выйдя в открытое море, попались на глаза римскому флоту, который нес караульную службу у берегов Калабрии. Македоняне пытались было спастись бегством, но, убедившись, что от римских быстроходных судов не ускользнуть, сдались. Их доставили к начальнику флота, тот осведомился, кто они, откуда и куда, и Ксенофан снова прибегнул к обману, который уже выручил его однажды: сказал, что они направлялись в Рим, что им пытался помочь претор Марк Валерий, но Кампания вся запружена неприятельскими войсками и они как ни старались миновать вражеские заслоны, но были вынуждены вернуться.

Однако вид и одежда карфагенян вызвали у римлян подозрение, а варварский выговор окончательно их выдал. Тогда отвели в сторону слуг, как следует их припугнули – и тут же нашли письмо Ганнибала к Филиппу, а заодно и договор, заключенный в карфагенском лагере. Пленников и их служителей решили немедленно доставить в Рим или к одному из консулов (вместо погибшего в Галии Луция Постумия был избран Квинт Фабий Максим). —

Поспешно снаряжают пять лучших кораблей, сажают вражеских послов, всех порознь, так, чтобы они не могли ни переговариваться, ни вообще сообщаться друг с другом, и эта флотилия уходит вокруг всей Италии, из Адриатического моря в Тирренское.

Против кампанского города Кумы ее остановил другой отряд римских судов – чтобы выяснить, кто плывет, свои или враги. Отряд выполнял распоряжение консула Тиберия Гракха, и, узнав об этом, конвойные тут же причалили и отвели пленных к консулу. Гракх прочитал письма, опечатал их своею печатью и отправил в Рим сушею, а послов велел и дальше везти морем.

Близость новой войны до крайности озаботила сенаторов, но, справившись с первою тревогой, они разумно рассудили, что следует самим напасть на врага и тем удержать его вдали от Италии.

Послов сенат решил заключить в тюрьму, а их служителей продать в рабство.

Приготовления к войне с Филиппом уже начались, когда пленному македонскому судну удалось бежать, и царь узнал, что его послы и ответное письмо Ганнибала – в руках врага. В растерянности он отправляет к пунийцу новое посольство с тем же поручением. Ганнибал вторично соглашается с предложениями Филиппа, но, пока послы привозят новый его ответ, лето оканчивается. Так случайное пленение одного судна если не рассеяло, то хотя бы отодвинуло нависшую над Римом угрозу.

Теперь мы расскажем, как очутился в Кумах консул Гракх. Он стоял лагерем на морском берегу повыше Кум. Стоянка была спокойная, и командующий много времени отводил учениям, чтобы новобранцы – главным образом добровольцы из рабов – привыкли находить и соблюдать свое место в строю. Но всего зорче следил он за тем, чтобы никого не попрекали его прошлым. Дабы* в воинских рядах не поселился раздор, все должны считать себя ровнею – ветеран и новобранец, свободный и бывший раб; все, кому римский народ доверил свое оружие и свои знамена, достаточно благородны. Это говорил сам консул, это не уставали повторять его помощники – легаты и военные трибуны, – и скоро в войске царило такое единодушие, что никто и не вспоминал, из какого звания вышел его товарищ.

Между тем капуанцы задумали подчинить себе Кумы, а для этого прежде всего хотели подбить их на измену римлянам. Но граждане Кум держались стойко, и капуанцы – с коварным умыслом – предложили, чтобы на общем кампанском празднестве встретились для переговоров сенаты обоих городов.

Подозревая недоброе, граждане Кум обратились за советом к Гракху. Консул велел им от приглашения не отказываться, но все, что только можно, свезти с Нолей в городские стены и самим никуда за укрепления не выходить. Накануне назначенного празднества Гракх перенес свой лагерь в Кумы. На другой день собрались кампанцы – примерно в четырех-пяти километрах от Кум, – а подле этого места скрытно расположился высший начальник из Капуи с четырнадцатью тысячами вооруженных людей.

Празднество было ночное, но все священнодействия заканчивались до полуночи. В десятом часу дня[30] Гракх велел воинам лечь, чтобы до темноты подкрепиться сном, и когда смерклось, выступил и как рал в полночь ворвался в лагерь капуанцев. Римляне перерезали больше двух тысяч человек, в плен взяли не менее трех тысяч и захватили тридцать четыре воинских знамени.

Лагерь Ганнибала находился над Капуей, на Тифатском хребте.

Как только туда дошла весть о резне, пуниец тут же спустился вниз и бросился к Кумам, рассчитывая застать победителей на месте их победы – пьяных и занятых грабежом. Но он ошибся: Гракх уже вернулся в город.

На другой день, захватив из лагеря на Тифатах все необходимое, Ганнибал осадил Кумы. Гракх не очень-то полагался на свое войско, но считал позором покинуть союзников, умоляющих римский народ о помощи и совершенно беззащитных.

Карфагеняне подкатили к городу высоченную деревянную башню. Римляне на самой стене возвели другую башню, намного выше. С этой башни защитники Капуи метали камни, колья, дротики и тем удерживали пунийцев на почтительном расстоянии. Когда же осадная башня придвинулась еще ближе, вплотную, ее закидали горящими факелами. Вспыхнул пожар, и, когда толпа карфагенян в испуге ринулась вон из башни, в wot самый миг осажденные сделали вылазку и гнали неприятеля до лагеря. Карфагеняне потеряли тысячу триста человек убитыми и пятьдесят девять пленными. Пленных взяли врасплох на постах у стены – они стояли лениво, небрежно, чувствуя себя в безопасности и менее всего ожидая вражеской вылазки.

Ганнибал надеялся, что консул, обрадованный успехом, решится на сражение в открытом поле, и назавтра выстроил боевую линию меж своим лагерем и городскою стеной. Но Гракх словно и не заметил его вызова, и, ничего не добившись и не достигнув, Ганнибал вернулся на Тифаты.

Марцелл по-прежнему стоял в Ноле и в течение лета много раз вторгался в Самний, огнем и мечом опустошая земли двух племен, перешедших на сторону карфагенян. Оба племени одновременно направили Ганнибалу послов, жалуясь на то, что оставлены без всякой защиты. Самнитская молодежь, которая могла бы прогнать врага, служит под знаменами Ганнибала, а Ганнибал смотрит безучастно, как разоряют верных его союзников.

Ганнибал щедро одарил послов и отпустил их, пообещав отомстить римлянам за эти набеги. Оставив в лагере на Тифатах немногочисленную охрану, он со всем остальным войском выступил к Ноле. Марцелл, который и в иных случаях поступал с чрезвычайною осторожностью, укрылся за городскими укреплениями. Ноланским сенаторам он велел нести постоянный караул на стенах и замечать все, что делается у неприятеля. Полководец Ганнибала, Ганнон, недавно прибывший из Африки с подкреплениями, просил кого-нибудь из сенаторов выйти для переговоров, и двое из них, заручившись разрешением Марцелла, вышли. Карфагенянин обратился к ним через переводчика и начал с того, что до небес превозносил удачу Ганнибала, римский же народ изображал стоящим на краю гибели.

– Даже если бы вас обороняли оба консула с двумя консульскими армиями, – продолжал Ганнон, – они бы так же не выстояли против Ганнибала, как не выстояли при Каннах. Тем более не спасти Нолу одному претору с горсткой новобранцев. Ганнибал все равно возьмет ваш город, и в первую очередь важно для вас, чтобы Нола была сдана, а не взята силою. Что ожидает город, захваченный врагом, вы знаете, и об этом я умолчу. Скажу лучше другое: выдайте нам Марцелла с его отрядом – и Ганнибал заключит с вами союз на тех условиях, какие вы предложите сами.

Сенаторы отвечали, что у ноланцев с Римом дружба очень давняя и никогда они в этой дружбе не раскаивались. Не раскаиваются и теперь, и будут верны до конца, и разделят участь своих заступников.

Ганнибал окружил город сплошным кольцом, чтобы атаковать стену со всех сторон сразу. Но когда кольцо начало сжиматься, Марцелл, выстроив сперва боевую линию по сю сторону ворот, сделал вылазку. Первый его натиск стоил врагу многих убитых и немалого страха, постепенно, однако ж, пунийцы сбежались со всех сторон к месту схватки, силы сравнялись, и пошла отчаянная сеча, которая, быть может, запомнилась бы не меньше, чем самые знаменитые битвы той войны, если бы не хлынул проливной дождь и не развел сражающихся.

Дождь лил всю ночь и до третьего часа следующего дня[31], и потому, как ни жаждали обе стороны возобновить и продолжить бой, они вынуждены были ждать.

На третий после этого день Ганнибал послал часть своих сил разорять земли ноланцев. Марцелл тотчас вывел и выстроил войско к бою, и Ганнибал принял вызов. Вооружились и ноланцы. Марцелл благодарил их за усердие, но в сражение не пустил, поручив лишь выносить раненых с поля боя.

Воины бились без устали, а полководцы поспевали повсюду, ободряя своих людей.

– Мы победили позавчера – победим и сегодня! – кричал Марцелл. – К тому же в битве не все – многие грабят лоля. Да и те, кто в строю, – уже не прежние пунийцы: они размякли от кампанской роскоши, от вина и разгула! Нет (больше той крепости, той силы, которая помогла им одолеть Пиренеи и Альпы, – они едва держат меч в руке, едва сами Держатся на ногах!

Так поносил пунийцев Марцелл, но не менее резко укорял их Ганнибал:

– Я вижу те же мечи, копья и знамена, что при Требии, Тразименском озере и Каннах, но где прежние мои воины? Где тот, кто стащил с коня консула Гая Фламиния и отсек ему голову? Где тот, кто убил консула Павла? Какая беда с вами стряслась – клинки притупились или онемели руки? Раньше вы били врага, оставаясь в меньшинстве, – теперь вас больше, чем их, так где же ваша сила? Вы говорили мне: «Мы завоюем Рим – только веди нас вперед!» Завоюйте хотя бы Нолу, нагрузитесь добычею – и я поведу вас или пойду следом за вами куда пожелаете.

Но ни укоры, ни посулы не помогали. По всей длине боевой линии римляне теснили карфагенян и наконец загнали их в лагерь. Солдаты хотели тут же взять лагерь штурмом, но Марцелл приказал отступить. В этот день было убито пять тысяч и захвачено в плен шестьсот человек. Римляне потеряли меньше тысячи.

Ноланцы ликовали, и не только знать, а даже простой народ, который всегда сочувствовал пунийцам.

Вскоре после битвы к римлянам перебежали двести семьдесят два нумидийских и испанских конника – то ли они за что-то обиделись на Ганнибала, то ли сочли, что у римлян служить привольнее и выгоднее. Так или иначе, до конца войны эти конники много раз доказывали свою храбрость и верность и после войны получили в награду земли: нумидийцы – в Африке, испанцы – в Испании.

Ганнибал ушел на зимние квартиры в Аиулию, и консул Квинт Фабий Максим поспешил этим воспользоваться, чтобы наказать капуанцев. Он опустошал и разорял Кампанию до тех пор, пока не вынудил капуанцев выйти за городские ворота и разбить лагерь, хотя они очень мало надеялись на себя и предпочитали бы отсидеться за крепкими стенами Капуи.

Конница у кампанцев сильнее и искуснее пехоты, и одним из лучших конников в лагере был Церрин Вибеллий, по прозвищу Сыромятный Ремень. Еще не так давно он состоял в римском войске и постоянно соперничал в ловкости и славе с римлянином Клавдием Азёллом. Теперь, когда Капуя и Рим сделались врагами, он захотел разыскать всегдашнего своего соперника. Как-то раз он долго скакал впереди караульных постов, вглядываясь в неприятельские турмы. Римляне заметили его и примолкли, ожидая. Сыромятный Ремень крикнул:

– Где тут среди вас Клавдий Азелл? Мы, бывало, часто спорили с ним, кто храбрее, – почему бы теперь не решим, старый спор железом?

Азелла разыскали в лагере и передали ему яти слона. Немедля ни минуты, он помчался к консулу, спросил его разрешения на поединок и сразу же вскочил на коня. И римляне, и кампанцы выбежали посмотреть на редкое зрелище, а кампанские воины к тому же и горожан успели известить, так что толпа собралась и на городской стене.

Сперва звучали грозные и хвастливые речи, потом, оба противника взяли копья наперевес и пришпорили коней, а потом долго кружились, то съезжаясь, то разъезжаясь снова и ловко увертывало от ударов. Наконец кампанец сказал:

– Пока мы на гладком поле, состязаться будут кони, а не всадники. Давай спустимся вон на ту дорогу в ложбине. Там такая теснота, что от рукопашной уже никак не уйдешь.

Не успел Сыромятный Ремень договорить, как Азелл Поскакал вниз. Кампанец испугался – он, видно, не думал, что римлянин примет его слова всерьез, – и закричал ему вслед:

– Ты что же, с лошадью – да в яму?

Это стало пословицею у крестьян: так говорят, когда хотят предупредить неразумный поступок.

Азелл долго скакал пустою дорогой и вернулся к своим, проклиная трусость врага. В лагере его встретили объятиями и поздравлениями с победой.

В том же году умер сиракузский царь Гиерон, и положение римлян в Сицилии резко переменилось. Царство перешло к внуку Гиерона, Гиерониму, еще совсем мальчику и вдобавок безнадежно испорченному дурными друзьями, и потому неспособному правильно распорядиться не только ничем не ограниченною властью, но даже самим собою.

Гиерон предвидел, что в руках внука Сиракузское государство легко может погибнуть, но лучшего наследника у него не было, и уже незадолго до смерти он решил даровать Сиракузам свободу. Этому, однако же, изо всех сил воспротивились его дочери, которые рассчитывали, что Гиероним будет правителем только по имени, а на деле полноправными хозяевами в городе станут они и их мужья – Адранодор и Зоипп.

Нелегко было девяностолетнему старику спорить с любимыми дочерьми, не покидавшими его ни днем, ни ночью. Кончилось тем, что он назначил внуку пятнадцать опекунов и до последней минуты умолял их хранить верность союзу с римским народом, тому союзу, который сам Гиерон соблюдал нерушимо целых пятьдесят лет.

Адранодор сумел быстро устранить всех прочих опекунов под тем предлогом, что Гиероним уже достаточно взрослый и вообще не нуждается в опеке, и остался при юноше единственным советником.

В правление Гиерона царь никакими знаками отличия, возносившими его над прочими сиракузянами, не обладал. Гиероним с первых же дней облачился в пурпурное одеяние, голову украсил золотой короной и появлялся на людях в сопровождении вооруженных телохранителей. Видели даже, как он выезжает из дворца на колеснице, заложенной четверкою белых коней[32].

И сиракузяне все чаще вспоминали умершего Гиерона и вздыхали все тяжелее.

Нрав нового правителя обнаруживал себя не только во внешнем его обличий, но и в том, как презрительно и грубо он со всеми обходился, как надменно выслушивал просьбы, как редко допускал к себе не только чужих, но даже опекунов, в неслыханной его распущенности и жестокости. Очень скоро такой овладел всеми страх, что иные из опекунов, опасаясь мучительной казни, покончили с собой, иные бежали.

Доступ к царю сохранили только трое – Адранодор, Зоипп и некий Трасон. Адранодор и Зоипп держали сторону Карфагена, Трасон стоял за дружбу с Римом, и они часто ссорились между собой, а Гиеронима их споры и столкновения только развлекали.

Но случилось так, что друг и сверстник царя узнал о заговоре, который составился против Гиеронима. Известен был только один из заговорщиков, его арестовали и начали пытать, чтобы он выдал соучастников. Человек этот отличался и мужеством, и преданностью товарищам и почому, когда муки сделались нестерпимы, решил солгать и вместо виновных назвал людей, совершенно к заговору не причастных, и Первого – Трасона. Гиероним поверил и немедленно казнил Трасона.

Таким образом, единственная дружеская связь между Сиракузами и Римом распалась, и уже никто не помешал друзьям карфагенян отрядить посольство к Ганнибалу. Пуниец не замедлил прислать ответное посольство, и союз был заключен. Двое послов, к большому удовольствию Ганнибала, остались при Гиерониме. Они родились в Карфагене, но происходили от грека, сиракузского изгнанника. Звали их Гиппократ и Эпикид.

Прибыли посланцы и от римского правителя Сицилии, претора Аппия Клавдия. Они заявили, что хотят возрбновить союз, который был у Рима с Гиероном.

Гиероним не дал им никакого ответа и только спросил с неприкрытой насмешкою:

– Чем там у вас кончилась битва при Каннах? Послы Ганнибала такое рассказывают, что и поверить трудно. А я бы хотел знать точно – иначе не поймешь, чего можно ждать от вас и чего от них.

Римляне предупредили царя – не просили, а именно предупредили, – чтобы он не торопился с изменою, и удалились, а приближенные Гиеронима выехали в Карфаген. Там составляются условия договора: пунийцы высадятся в Сицилии и вместе с сиракузянами прогонят римлян, а затем новые друзья и союзники поделят остров пополам, так что границею между их владениями будет река Гимера.

Но пока обсуждались и принимались эти условия, Гиероним успел передумать: он потребовал у карфагенян всю Сицилию, а им советовал искать владычества над Италией. Легкомыслие сумасбродного мальчишки не удивило и не смутило пунийцев. Они готовы были поддакивать ему во всем, лишь бы только оторвать Сиракузы от Рима и окончательно расстроить этот старинный союз.

Впрочем, внезапно все приняло совершенно неожиданный оборот.

Царь с войском явился в город Леонтины[33]. Там среди солдат и младших начальников возник новый заговор. Заговорщики заняли под постой свободный дом на узкой уличке, по которой Гиероним каждый день ходил на городскую площадь. Все засели там, держа оружие наготове, а одному, по имени Диномен, велели стать у дверей и, как только царь Пройдет мимо, загородить под каким-нибудь предлогом дорогу свите: Диномен и сам принадлежал к царским телохранителям, а потому мог вызвать меньше подозрений, чем любой другой. Диномен сделал вид, будто хочет ослабить слишком туго затянутый узел на сандалии, и поднял ногу, свита замешкалась, и Гиероним оказался в одиночестве, без провожатых. Сразу несколько мечей вонзилось в него, и он упал. Тут уже притворство Диномена открылось, телохранители метнули копья, и он получил две раны, но все-таки ушел живым.

А царь был мертв, и, убедившись в этом, телохранители мигом разбежались.

Часть убийц бросилась на площадь, к народу, который ликовал, узнав о случившемся, часть поспешила в Сиракузы, чтобы захватить врасплох царских приверженцев.

О том, что происходило в Сиракузах дальше, мы расскажем, излагая события следующего года. А пока вернемся в Рим, где консул Квинт Фабий Максим руководит консульскими выборами.

Началось голосование, и первые голоса были поданы за Тита Отацилия и Марка Эмилия Регилла.

Фабий остановил выборы и вот какую примерно произнес речь:

– Будь сейчас в Италии мир, я бы считал преступником всякого, кто хоть как-то мешает вам свободно выражать свои чувства на этом Поле[34]. Но мы воюем, и воюем с таким врагом, что любая ошибка полководца приводит к великому бедствию. А это значит, что голосовать сегодня вы должны с тем же вниманием и осмотрительностью, с каким идете в битву. Каждый должен сказать себе: «Человек, которого я предлагаю в консулы, будет Ганнибалу достойным противником».

Помните еще и о том, что мы всякий год меняем главнокомандующих, а у противника командующий постоянный, несменяемый, ему не надо тревожиться, что год идет к концу и он не успеет завершить начатое. На чьей же стороне преимущества? Судите сами.

Теперь поглядите, каких консулов хотите поставить вы. Марк Эмилий Регилл – жрец Квирина, ему нельзя отлучаться из Рима на долгий срок. Тит Отацилий мне свойственник, муж моей племянницы, но общая выгода, общее благо важнее семейного согласия, и я выскажу тебе, Тит Отацилий, все, что думаю. В этом году ты управлял флотом. Твоей задачею было охранять берега Италии, тревожить берега Африки и, прежде всего, не пропускать к Ганнибалу подкреплений из Карфагена. Выполнил ли ты хоть одно из этих заданий? Нет? Так можем ли мы доверить тебе дело, куда более важное и трудное? Ты сам, первый, должен просить, Тит Отацилий, чтобы тебе не взваливали на плечи бремя, явно для тебя непосильное!

Еще раз напоминаю вам: вы избираете полководцев, которым вы и ваши сыновья принесете присягу; их приказам будете подчиняться, под их началом пойдете в сражение. Тицин, Тразименское озеро и Канны – печальные примеры, но извлечем из них урок и пользу – не дадим им повториться! Глашатай, объяви, что мы приступаем к голосованию снова.

Тит Отацилий истошно вопил, что Фабий сам метит в консулы еще на один срок, и к нему подошли консульские ликторы и молча показали ему свои связки прутьев с топорами[35].

В полном единодушии избраны были Квинт Фабий Максим, в четвертый уже раз, и Марк Марцелл – в третий.

Вначале года сенат продлил полномочия всем командующим войсками и флотом и велел им оставаться на прежних местах. Затем было решено умилостивить богов жертвами и молитвами, потому что со всех концов Италии приходили вести о невероятных событиях и чудесах, возвещающих гнев бессмертных. Так, в Сицилии бык Заговорил человеческим голосом, в другом месте женщина превратилась в мужчину, в третьем – младенец из утробы матери закричал: «Победа! Победа!»…



Покончив с божественными делами, снова обратились к земным. Консулы доложили сенату, что для успешного продолжения войны требуется восемнадцать легионов – на шесть больше, чем было в прошлом году. Сенаторы согласились с их докладом и поручили консулам поскорее провести набор, а также снарядить сто новых кораблей – на случай враждебных действий Филиппа Македонского.

Ганнибал покинул зимние квартиры в Апулии и вернулся в Кампанию. Туда же и в соседнюю землю, в Самний, собрались и римские войска. У самнитского города Беневёнта встретились полководец Ганнибала Ганнон и Тиберий Семпроний Гракх. Его легионы большею частью состояли из добровольцев-рабов, которые уже второй год молча и терпеливо выслуживали себе свободу[36]. Но Гракх слышал, как на походе они переговаривались, спрашивая друг друга, настанет ли когда-нибудь конец рабскому их званию. И он написал в сенат – не о том, чего они желают, но об их верности и успехах: что они и храбры, и усердны и от лучших солдат в римском войске их отличает лишь одно – Неволя. Из сената ответили, чтобы он поступал так, как находит полезным для государства. И вот теперь Гракх созвал сходку и сказал: – Подходит срок вашему давно желанному освобождению. Завтра мы сразимся с врагом в открытом поле, где нечего страшиться засад и хитростей и где все решит только мужество. Кто принесет голову врага, немедленно получает свободу. Кто побежит, того я распну, как беглого раба. Ваша участь – в собственных ваших руках.

Вслед за тем Гракх прочитал им письмо сената и такое же письмо консула Марцелла. Поднялись оглушительные крики радости, воины просили не откладывать битву до завтра. Но Гракх повторил свой приказ и распустил сходку.

На другой день, едва затрубили сигнал, рабы-добровольцы, в полной готовности, уже стояли на главной площади лагеря, перед палаткою Гракха. У неприятеля было семнадцать тысяч пехоты, в основном союзники из италийских племен, и тысяча двести конников – почти все нумидийцы и мавры. Бились и яростно, и долго – четыре часа успех не склонялся ни на ту, ни на другую сторону. И более всего мешали римлянам головы врагов, назначенные платою за свободу. Свалив неприятеля, каждый останавливался и принимался хлопотать над трупом, упуская время, а потом зажимал отсеченную голову под мышкой и уже вообще не мог голком сражаться. Так самые храбрые и отважные постепенно вышли из боя, и вся его тяжесть легла на робких и ленивых.

Военные трибуны донесли Гракху, что никто уже не старается сразить живого врага, но все кромсают мертвых и добивают раненых и что в правой руке у воинов не мечи, а вражеские головы. Гракх велел передать солдатам, чтобы они бросили эту ношу: они уже Доказали свою доблесть и несомненно достойны свободы. Тут битва возобновилась, и римляне рванулись вперед, но в дело вступила конница, и на какой-то миг все опять заколебалось, потому что нумидийцы брались с удивительным воодушевлением. Гракх приказал объявить: пусть ни один доброволец не рассчитывает на свободу, если неприятель не будет сегодня разбит, – и воинов словно подменили: они ударили с такою силой и такою яростью, что выстоять не смог бы никто. Враги смешались, дрогнули и наконец открыто повернули к своему лагерю, но ужас, который их охватил, был слишком велик, и они не умели остановиться даже в лагерных воротах. А римляне, почти не нарушив строя, ворвались в лагерь за ними следом, и вспыхнул новый бой – в тесноте, между палатками. Впрочем, скорее это следовало бы назвать резнёю, чем боем, потому что из всего карфагенского войска уцелело меньше двух тысяч, да и то в основном конники.

Когда, нагруженные добычей, римляне вернулись к себе, выяснилось, что около четырех тысяч добровольцев, которые сражались хуже остальных и в захвате неприятельского лагеря не участвовали, взошли на ближний холм и не решаются оттуда сойти, боясь наказания… Лишь на другое утро военные трибуны уговорили их спуститься, и они присоединились к общей сходке, созванной Гракхом. Сперва командующий наградил по заслугам старых солдат, а потом, обращаясь к добровольцам из рабов, сказал:

– В такой день я не хочу наказывать никого и предпочитаю похвалить всех подряд – и достойных, и недостойных. В добрый час для государства и для каждого в отдельности, отныне вы свободны!

Ответом ему был оглушительный крик восторга. Воины обнимались, поздравляли друг друга, протягивали руки к небесам, призывая богов одарить всеми благами римский народ и самого Гракха. Когда же восстановилась тишина, Гракх продолжал:

– Пока я всех вас не уравнял дарованною свободой, мне не хотелось никого клеймить позорною меткою труса. Но нельзя, чтобы стерлось всякое различие меж доблестью и малодушием, и теперь, когда обещание государства исполнено, сообщите мне имена тех, кто, зная свою вину, вчера отделился от нас. Я вызову их по одному и заставлю поклясться, что до конца своей службы они будут есть и пить только стоя. Надеюсь, вы примете это наказание без возражений – наказать снисходительнее было бы уже невозможно.

Прозвучал сигнал сниматься с лагеря, и войско двинулось в Беневент. Солдаты шутили, смеялись и радовались так, точно не из битвы они возвращались, а с праздничного пиршества. Весь город вышел им навстречу, их обнимали, звали в гости. В каждом доме за распахнутыми дверями виднелись накрытые столы, и горожане просили у Гракха разрешения угостить воинов. Гракх разрешил и только просил вынести столы на улицу. Все добровольцы надели войлочные шапки или повязали голову белою шерстью[37], и одни опускались на застольные ложа, а другие оставались стоять. Картина эта была так хороша, что Гракх, вернувшись в Рим, велел изобразить ее на стене Храма Свободы, построенного его отцом.

В Кампании Ганнибал терпел неудачу за неудачей. Безуспешно старался он отбить у римлян Нолу, захватить Неаполь или какой-нибудь иной город на берегу моря; все, что ему удавалось, – это только грабить поля. В конце концов он решил расстаться с Кампанией и попытать счастья в другом месте, в Калабрии, у стен греческого города Тарёнта. За несколько времени до того к нему прибыли из этого города пятеро знатных молодых людей. Они сражались при Каннах, попали в плен и были обласканы и отпущены Ганнибалом с тем дружелюбием, которое он расточал всем союзникам Рима – в надежде склонить их к измене. Тарентин-цы принесли весть, что их город ждет карфагенян и откроет им свои ворота, как только увидит знамена Ганнибала.

Пуниец отлично знал, каким замечательным приобретением был бы для него союз с Тарентом: мало того, что город богат и обширен, – это морская гавань, обращенная в сторону Македонии и необходимая Филиппу, если он вступит в войну и захочет высадиться в Италии. С такими мыслями и надеждами Ганнибал тронулся к Таренту.

Дорогою он опустошал все земли подряд и, только вступив в тарентинские владения, приказал солдатам воздерживаться от любого насилия. Приблизившись к городу вплотную, он не заметил на стенах никакого движения, никто не выразил удовольствия по случаю его прихода, и он разбил лагерь километрах в полутора. Миновал день, и другой, и третий, ни один из тех, кто разыскал его в Кампании, не появлялся, не было от них ни гонцов, ни письма, и Ганнибал понял, что соблазнился пустыми обещаниями, и отступил. Но и уходя, он не тронул полей тарентинцев: он не отказался от мысли переманить их на свою сторону, хотя до сих пор притворное его мягкосердечие никаких плодов не принесло.

А все объяснялось очень просто. Начальник римского флота в Брундизии прислал в Тарент своего помощника, и тот действовал весьма решительно: произвел набор среди молодежи, расставил посты у ворот и вдоль стен и, карауля день и ночь, не дал возможности Ганнибалу соединиться с теми, кто тайно ему сочувствовал.

В Сицилии между тем становилось так тревожно, что было решено направить туда одного из консулов – Марка Марцелла.

В Леонтинах сразу после смерти Гиеронима едва не вспыхнул мятеж среди солдат, которые грозились омыть тело убитого в крови убийц. Но сладкое для слуха слово «свобода», a еще более – надежда на щедрые раздачи из царской казны и, наконец, перечень гнусных злодеяний тирана изменили настроение умов до такой степени, что царя, которого еще минуту назад горько оплакивали, теперь бросили без погребения.

Пока большая часть заговорщиков унимала и успокаивала солдат, двое взяли коней из царской конюшни и помчались в Сиракузы. Однако же они опоздали: их опередила не только молва, с которою никому не сравниться в быстроте, – кто-то из царских слуг успел обо всем предупредить Адранодора, и тот занял Остров и Крепость[38]. Заговорщики добрались до города уже в сумерках. Потрясая окровавленным платьем царя и его короной, они проехали через Тиху[39] и всех встречных призывали к оружию и к свободе. Люди высыпали на улицы, толпились и дверях домов, смотрели с крыш, выглядывали из окон, расспрашивали, что случилось. Повсюду загораются огни, все шумит и гудит. Вооруженные собираются на площадях и пустырях, у кого оружия нет, бегут в храм Зевса и снимают со стен доспехи, подаренные римским народом Гиерону[40]; затем они присоединяются к постам и караулам, которые уже успели расставить старейшины кварталов. Даже на Острове у Адранодора отбиты общественные амбары – место, обнесенное мощной стеной и больше похожее на крепость, чем на хлебные склады.

Едва рассвело, весь народ сошелся в Ахрадину[41], к зданию Совета. Один из первых и самых влиятельных граждан, по имени Полиен, сказал речь, разом и откровенную и сдержанную. Мерзость рабства, сказал он, хорошо известна и ненавистна сиракузянам, но существуют еще гражданские раздоры, и они тоже ужасны, хотя знакомы нам только понаслышке. Хорошо, что мы так проворно взялись за оружие, но будет еще лучше, если мы воспользуемся им лишь в крайней необходимости. Адранодор должен подчиниться Совету и народу, и только если он замыслил сам сделаться царем, только тогда надо начать с ним борьбу всеми силами и всеми средствами.

К Адранодору тут же отряжают послов. Сам он был испуган единодушием народа, но супруга его недаром была дочерью царя и всю жизнь провела в царском дворце. Она отвела мужа в сторону и напомнила ему знаменитые слова древнего тирана Дионисия[42], что с властью нужно расставаться только тогда, когда тебя поволокут за ноги, а не когда сидишь верхом на коне.

– Возьми у них сроку на размышление, – шептала она, – а тем временем прибудут солдаты из Леонтин, ты посулишь им денег, и все будет тебе покорно.

Адранодор, однако ж, не принял совета жены; он считал, что пока лучше уступить, и просил послов передать Совету и народу, что он выполнит их волю. На другой день, рано утром, ворота Острова распахнулись и пропустили Адранодора. Он вышел на площадь, стал на том же месте, с которого накануне говорил Полиен, и начал с того, что просил у сограждан прощения за свою нерешительность и робость. Он утверждал, что запер ворота из одного только страха: раз мечи обнажены, кто может сказать, где наступит конец убийствам и не пострадают ли за чужую, вину люди, ни в чем не повинные. Но теперь он видит, что Сиракузам поистине возвращена свобода, и, в свою очередь, возвращает родному городу все, что поручил его заботам и попечению убитый Гиероним.

С этими словами он положил к ногам заговорщиков ключи от ворот и от царской сокровищницы. Все разошлись, довольные и счастливые, а назавтра собрались снова, чтобы выбрать правителей города.

В числе первых избранным оказался Адранодор, а также убийцы Гиеронима, некоторые из них – те, что оставались в Леонтинах, – заочно. Царскую казну с Острова перенесли в Ахрадину, и часть укреплений, закрывавших и отгораживавших Остров от остальных кварталов, была, ко всеобщей радости, срыта.

Гиппократ и Эпикид, посланцы Ганнибала, опасались, как бы их не заподозрили в намерении устроить переворот, и потому сами пришли к новым правителям, а те представили их Совету. Здесь карфагеняне объяснили, что они повиновались Гиерониму, исполняя приказ своего командующего, который за тем их и прислал. Теперь они хотят вернуться к Ганнибалу, но Сицилия полна римлян, и они опасаются за свою жизнь. Пусть им дадут охрану и проводят – малой этой услугою Сиракузы заслужат большую благодарность Ганнибала.

Совет без спора согласился: он очень желал поскорее избавиться от этих царских приближенных – во-первых, опытных вояк, а во-вторых, людей неимущих и наглых. Но необходимой в таком деле расторопности сиракузяне не обнаружили, а между тем Гиппократ и Эпикид исподволь сеяли обвинения против Совета и лучших граждан. Знатные – так они утверждали повсюду, где только могли, – мечтают подавить простой народ и ради этого задумали привести в Сиракузы римлян.

Их охотно слушали, и с каждым днем слушателей находилось все больше, город волновался, и уже не только Гиппократ с Эпикидом, но и более осторожный Адранодор начинал склоняться к мысли о мятеже. Теперь он поддался настояниям супруги, которая твердила ему, что нельзя упускать удобного случая, и вступил в сговор с карфагенскими посланцами и еще одним свойственником Гиерона – Фемистом.

Но все сгубила болтливость Адранодора. Он открыл свои планы актеру Аристону. У греков ремесло актера не считается постыдным, и то был человек хорошего происхождения, всеми уважаемый, так что дружба с ним царского зятя никого не изумляла. Но Аристон, который верность отечеству ставил выше дружбы, донес обо всем, что услышал, правителям. Те нарядили тайное расследование, донос актера подтвердился, и было определено действовать без отлагательств. С одобрения старейшин правители поставили стражу у дверей Совета, и как только Фемист и Адранодор вошли, их тотчас умертвили. Все прочие советники, кроме старейшин, понятия ни о чем не имели, и в Совете началось отчаянное смятение, но правители, водворив кое-как тишину, вывели вперед Аристона, и он рассказал все по порядку и очень подробно. Оказалось, что африканские и испанские наемники должны были перебить городских правителей и других именитых граждан, получив в награду их имущество, и что верный Адранодору отряд готовился снова занять Остров.

Тут Совет успокоился окончательно, но на площади бушевала толпа, которая еще не знала, что произошло, и только чувствовала перемены. Звучали уже и проклятия, и угрозы, однако когда двери Совета распахнулись и все увидели трупы заговорщиков, народ онемел от ужаса и молча выслушал речь, которую произнес один из правителей. Он обвинял убитых во всех злодеяниях, совершавшихся в Сиракузах после смерти Гиерона: на что, в самом деле, был бы годен мальчишка Гиероним без дурных опекунов и советников? Он обвинял Адранодора в черной неблагодарности: ведь народ не только простил ему его преступления, но даже избрал я правители. Впрочем, истинною причиною всему – не сами заговорщики, а их жены, царское отродье, не способное проститься с мыслью о тиранической власти!

Со всех концов площади понеслись крики, что надо казнить обеих, что нельзя оставлять в живых никого из рода тиранов. Толпа всегда такова: она либо рабски пресмыкается, либо свирепо властвует, свободы же, которая лежит посредине меж тем и другим, не может ни принять, ни воспользоваться ею. И всегда находятся прислужники злобы и гнева, которые подстрекают к кровопролитию души, безудержно жаждущие крови. Вот и тогда правители немедленно предложили закон: весь царский дом предать смерти. И он был немедленно принят народом, и Дамарата, дочь Гиерона и супруга Адранодора, и Гармония, внучка Гиерона и супруга Фемиста, были убиты.

Была у Гиерона еще одна дочь, Гераклия. Ее мужа, Зоиппа, Гиероним отправил послом к египетскому царю Птолемею, и Зоипп, ненавидевший тирана, остался в Египте в добровольном изгнании. Узнав заранее, что убийцы идут и к ней, Гераклия вместе с двумя совсем юными дочерьми припала к алтарю домашних богов. Распустив волосы, заливаясь слезами, она заклинала убийц богами и памятью отца, Гиерона, не обращать справедливую ненависть к Гиерониму против них, ни в чем не виноватых.

– Под пятою Гиеронима я лишилась супруга, а мои дочери – отца! Под пятою Адранодора, если бы надежды его сбылись, я стала бы рабою наравне со всеми прочими! А теперь мы должны погибнуть! За что? Какою опасностью грозят отечеству, свободе или законам три беспомощные, одинокие женщины? А если не мы вам опасны, но царский род, так вышлите нас прочь, дайте уехать в Александрию – жене к мужу и дочерям к отцу!

Убийцы были словно глухи. Кто-то крикнул, что нечего терять время попусту, кто-то обнажил меч. Тогда Гераклия взмолилась, чтобы пощадили хотя бы девочек – они в тех летах, на которые даже у врагов на войне не поднимается рука!

И тут она умолкла, потому что палачи оттащили ее от алтаря и перерезали ей горло. Потом они бросаются на дочерей, обрызганных материнскою кровью. Обезумев от страха и горя, девочки вырвались и заметались по дому, и убийцы долго гонялись за ними, без толку размахивая мечами. Наконец испустили дух и они. Гибель их была тем более ужасна и жалостна, что почти сразу вслед за тем явился гонец с приказом остановить казнь: ярость народа уже успела иссякнуть и смениться состраданием. Но из сострадания снова вырос гнев, когда гонец вернулся и сообщил, что все кончено. Толпа грозно ревела и разошлась не прежде, чем был назначен день для выборов новых правителей – взамен Адранодора и Фемиста.

Когда день этот настал, кто-то из задних рядов неожиданно для всех выкрикнул имя Гиппократа, кто-то еще – Эпикида, и скоро чуть ли не вся площадь дружно повторяла их имена. Остальные правители сперва пытались делать вид, будто не слышат этих криков, но в конце концов были вынуждены признать и утвердить выбор народа. Дело же заключалось в том, что на площади собрались не только граждане Сиракуз, но и немалое число наемных солдат, а главное – римских перебежчиков, нашедших пристанище в Сицилии, и они боялись союза с Римом и сочувствовали Ганнибаловым посланцам.

И, однако, к Марцеллу – он уже прибыл в Сицилию – выехали послы с предложением возобновить прежний договор: Гиппократ с Эпикидом не смогли этому воспрепятствовать. Марцелл выслушал сиракузян и отправил ответное посольство, но положение тем временем переменилось. Карфагенский флот подошел к Пахину[43], Эпикид и Гиппократ набрались прежней самоуверенности и, не таясь, заявляли, что знать предает Сиракузы Риму. А тут еще, совсем некстати, у входа в гавань бросили якорь римские суда – это римляне хотели ободрить своих приверженцев, – и толпа кинулась к берегу моря, чтобы помешать высадке незваных гостей.

Раздоры между карфагенской и римской партиями достигли такой остроты, что казалось, вот-вот вспыхнет мятеж. Снова созвали Народное собрание, и один из первых в городе людей, по имени Аполлонид, произнес в высшей степени уместную и разумную речь:

– Если все мы единодушно примем сторону римлян или карфагенян, не сыскать в мире государства счастливее и благополучнее нашего. Но если всяк будет настаивать на своем, то между сиракузянами разгорится война еще свирепее той, какая уже идет меж Карфагеном и Римом. Наша главная задача – взаимное согласие, а с кем именно заключить союз – вопрос особый и гораздо менее важный. Впрочем, я бы все-таки предложил идти дорогою Гиерона, а не Гиеронима. Мало того, что римляне – союзники давние и испытанные; не забывайте и того, что расторгнуть дружбу с ними безнаказанно невозможно. А если мы отклоним дружбу, карфагенян, это нам немедленною войною не грозит.

Своим беспристрастием речь Аполлонида произвела большое впечатление на обе партии, и после новых, очень долгих и очень горячих споров постановили сохранить с римлянами мир, о чем и известили Марцелла.

Немного дней спустя прибыли послы леонтинцев просить военной силы для охраны своих границ. В Леонтины выступил Гиппократ с отрядом римских перебежчиков, к которым по собственному желанию присоединились и наемники. Походу радовались и городские власти, и Гиппократ с братом: одни – освобождая и очищая Сиракузы от самых худших подонков, другие – предвкушая давно замышлявшийся переворот.

Гиппократ несколько раз делал набеги на римские владения, – правда, украдкою, – а когда Аппий Клавдий, легат Марцелла, выставил вооруженный караул, карфагенянин напал открыто и многих поубивал. Марцелл тут же посылает в Сиракузы заявить, что мир нарушен и не будет восстановлен до тех пор, пока Гиппократ и Эпикид не оставят пределы Сицилии. Эпикид не был склонен держать ответ за брата и поспешно бежал к нему в Леонтины. Увидев, что против римлян жители этого города восстановлены вполне достаточно, он принялся подстрекать их против сиракузян.

– Они хотят сохранить владычество над всеми городами, какие прежде подчинялись царю, – говорил он, – на этих условиях они и заключили мир с римлянами. Им мало собственной свободы – им непременно надо распоряжаться судьбою других! Но у леонтинцев не меньше прав быть свободными, чем у сиракузян. Ведь это на вашей земле пал тиран, на ваших улицах раздались первые призывы к освобождению. Либо они должны признать вашу независимость, либо вы не признавайте их договора!

Подстрекательские речи оказали свое действие, и, когда пришли сиракузские послы с требованием, чтобы Гиппократ и Эпикид, виновники избиения римского караула, удалились из Леонтин и вообще из Сицилии, им дерзко ответили, что леонтинцы не поручали сиракузянам заключать за них мир и союз с кем бы то ни было, а чужие договоры соблюдать не обязаны. Тогда сиракузяне дали знать римлянам, что леонтинцы вышли из повиновения: пусть римляне идут на них войною.

Марцелл и Аппий подступили к Леонтинам с двух сторон, и воины, которых вело желание отомстить за убитых товарищей, захватили город с первого же натиска. Гиппократ и Эпикид заперлись в крепости, а ночью тайно бежали в ближний городок Гербёс. Сиракузяне восьмитысячным отрядом двинулись к Гербесу и дорогою повстречали гонца из Леонтин, который, мешая правду с ложью, рассказал им, что римляне истребили без разбора и воинов, и взрослых граждан – всех до одного! – а город разграбили (в действительности они высекли розгами и обезглавили перебежчиков – около двух тысяч человек, – но ни наемники, ни горожане, ни их имущество нисколько после взятия Леонтин не пострадали). Отряд остановился, и никакими силами его нельзя было заставить ни двинуться дальше, ни подождать более достоверных известий. Воины обвиняли римлян в вероломстве, а своих начальников – в предательстве, и те, опасаясь прямого бунта, почли за лучшее расположиться на ночлег в Средней Мёгаре.

Поутру войско снова двинулось к Гербесу. Гиппократ и Эникид, понимая, что положение их безнадежно, отважились на крайнее средство – отдаться на милость сиракузских воинов, которые хорошо их знали и вдобавок были потрясены вестью о гибели товарищей. И вот они вышли навстречу отряду. А в голове колонны по случайности оказались шестьсот критских лучников, прежде служивших у римлян и обязанных своею жизнью Ганнибалу: они попали в плен при Тразименском озере, и Ганнибал их отпустил. Простирая к ним руки и размахивая ветвями оливы – как подобает молящим о помощи, – Гиппократ и Эпикид кричали, чтобы те приняли их под защиту и не выдавали сиракузянам, которые всех своих наемников готовы выдать на, расправу римскому народу.

Критяне в один голос отвечали:

– Мужайтесь! Ваша судьба – это наша судьба!

Знаменосцы, а за ними и весь передовой отряд остановились. Начальники были в хвосте колонны и не знали, в чем причина задержки, но вот от воина к воину побежал слух, что Гиппократ и Эпикид в их рядах, и шеренги радостно загудели. Начальники пришпорили коней и поскакали вперед. Они обрушились на критян с упреками (что это, дескать, за правило, что за распущенность – заводить дружеские разговоры с врагами?) и приказали арестовать братьев, а Гиппократа тут же заключить в оковы. Критяне встретили приказ насмешками и угрозами, их поддержало все войско, и начальники увидели, что настаивать не только бесполезно, но и опасно. В страхе и растерянности они отводят своих непокорных подчиненных назад в Мегару и посылают в Сиракузы нарочного с докладом.

Гиппократ между тем громоздит обман на обман. Он велит нескольким критянам засесть у дороги и перехватить гонца, а затем громко читает письмо, якобы у того отобранное, на самом же деле – сочиненное им, Гиппократом:

«Начальники сиракузян приветствуют консула Марцелла.

Ты поступил совершенно правильно, не дав пощады никому в Леонтинах. Но все наемники одинаковы, и в Сиракузах не будет спокойствия, пока хоть один из них остается в нашем городе или войске. Постарайся же захватить и тех, что расположились лагерем под Мегарою, казни их и освободи наконец Сиракузы».

Выслушав письмо, солдаты кинулись к оружию с таким бешеным ревом, что начальники, даже не пытаясь объясниться, бежали в Сиракузы. Но и бегство их не успокоило наемников, они напали на воинов из числа сиракузских граждан и перебили бы всех до последнего, если бы не Гиппократ и Эпикид. Те сумели унять ярость солдат – разумеется, не из человечности, не из чувства сострадания, а лишь для того, чтобы не закрыть себе дорогу в Сиракузы. Последние сутки особенно ясно показали Ганнибаловым посланцам, как легковерна и вспыльчива толпа, и они подкупают одного солдата, который был в Леонтинах во время приступа, чтобы он по праву и по долгу очевидца рассказал в Сиракузах о «зверствах» римлян.

Их расчет был верен. «Очевидец» тронул и взволновал не только народ, но и Совет. Даже люди вполне основательные говорили: как хорошо, что римская алчность и жестокость разоблачили себя в Леонтинах, – в Сиракузах наверняка Случилось бы то же или еще того хуже, потому что здесь для алчности больше простора и богаче награда. Все согласились, что надо запереть ворота и тщательно оберегать город. Но от кого? Солдаты и большая часть народа считали, что от римлян, а городские правители и немногие из народа – что не следует впускать и Гиппократа с Эпикидом, которые уже стояли у Гексапила[44]. Но родные тех сиракузских воинов, которые были спасены их заступничеством, отворили одни из ворот Гексапила, чтобы – так они восклицали – общими усилиями защищать общее для всех отечество. Городские правители вмешались, однако же ни приказы, ни угрозы не помогали, и тогда они, забыв о своем достоинстве, со слезами на глазах молили граждан не выдавать Сиракузы бывшим прислужникам тирана и нынешним растлителям войска. Толпа ничего не слышала и не желала слушать. Ворота взламывают изнутри с такою же яростью, как снаружи, и через все шесть проемов отряд Эпикида и Гиппократа вливается в город.

Правители бежали в Ахрадину. Наемники соединились с римскими перебежчиками и остатками царской охраны, ворвались в Ахрадину и перебили почти всех правителей. Конец резне положила лишь ночная темнота.

На другой день была объявлена свобода рабам и преступники выпущены из тюрем, и пестрый этот сброд, сойдясь на площадь, избрал в городские правители Гиппократа и Эпикида. Так после недолгой свободы Сиракузы снова погрузились во мрак прежнего рабства.

Римляне, не теряя времени, выступили из Леонтин к Сиракузам и разбили лагерь у храма Зевса Олимпийского, в двух с небольшим километрах от города. Отсюда Марцелл еще раз – в последний раз – отправил посольство к бывшим союзникам. Но Гиппократ и Эпикид не хотели, чтобы послы появлялись перед народом, и вышли за стену, к ним навстречу. Глава посольства сказал:

– Мы несем сиракузянам не войну, а помощь – помощь и тем, кто спасся от гибели и нашел убежище в римских владениях, и тем, кто раздавлен страхом и терпит неволю, более горькую, чем изгнание, чем сама смерть. Итак, если беглецы получат возможность вернуться, если зачинщики убийства будут выданы, а свобода и право в Сиракузах восстановлены, мы уходим, не обнажив мечей. В противном случае нас не удержит ничто.

Эпикид отвечал кратко:

– Сиракузы – не Леонтины. Вы быстро в этом убедитесь.

Римляне штурмовали Сиракузы и с моря, и с суши одновременно, не сомневаясь, что хоть в одном каком-то месте им удастся прорвать оборону и проникнуть в громадный, широко раскинувшийся город. Они подвели к стенам все осадные машины и орудия, какие только удалось разыскать и построить, и, вероятно, добились бы своего, если бы не было в ту пору в Сиракузах человека по имени Архимед.

Архимед обладал несравненными познаниями в астрономии, но еще больше славы приобрел сооружением военных машин, которые и разбили вдребезги все надежды осаждающих, свели на нет все их усилия.

Укрепления Ахрадины омываются морем. Сюда подошли шестьдесят кораблей о пяти рядах весел, и легкая пехота – лучники, пращники и метатели дротиков – осыпали защитников города смертоносным градом и смели их со стены. Суда с пехотою на борту держались на некотором расстоянии от берега, потому что метательным снарядам необходимо пространство для разлета; другие корабли были подведены к берегу почти вплотную – их соединили по двое, борт к борту, сверху воздвигли башни в несколько этажей и в башнях установили тараны.

Но Архимед заблаговременно разместил на стенах всевозможной величины машины. В дальние суда полетели громадные и на редкость тяжелые камни, в ближние – камни полегче, зато с гораздо большею частотою. Чтобы прикрыть своих от вражеских снарядов, Архимед проделал на разной высоте бойницы шириною менее полуметра, и сиракузяне, сами оставаясь невидимыми, стреляли в неприятеля из луков и малых скорпионов. Если судно подплывало совсем близко, туда, где камни уже не могли его достать, со стены спускали на толстой цепи железный крюк и захватывали нос корабля, а потом с помощью рычагов и свинцового противовеса вытягивали корабль высоко в воздух кормою вниз и снова отпускали. И судно падало и либо сразу тонуло, либо зачерпывало столько воды, что едва держалось на поверхности.

Когда морской приступ был отражен, Марцелл все силы сосредоточил на суше, у Гексапила. Но и здесь римлян встретили те же машины, и ничуть не в меньшем числе: их строили еще при Гиероне, в течение долгих лет, – расходами и заботами царя и дивным искусством Архимеда. К тому же основания стены поднимались над очень крутыми скалами, на которые и в мирное-то время и безоружному вскарабкаться было не так просто. И, созвав военный совет, Марцелл принял решение перейти от бесплодных попыток штурма к правильной осаде.

Оставив две трети войска в лагере под Сиракузами, Марцелл с остальною третью обходил города, которые изменили союзу с Римом. Из них иные покорились сами, а Мегару он взял силою, разграбил и разрушил, главным образом чтобы запугать сиракузян. Но примерно в это же время на южном берегу Сицилии высадились карфагеняне во главе с Гимиль-кбном – двадцать пять тысяч пехоты, три тысячи конницы и двенадцать боевых слонов. (Когда Гиппократ захватил власть в Сиракузах, Гимилькон, который в ту пору стоял с флотом у Пахина, отправился в Карфаген и убедил сенат послать в Сицилию побольше вооруженной силы, обещая не в долгом времени завоевать весь остров.} Уже через несколько дней после высадки он взял Агригент{45}. Все города, сочувствовавшие пунийцам, загорелись надеждою изгнать римлян из Сицилии.

Подняли голову и осажденные в Сиракузах. Гиппократ и Эпикид поделили войско, и Эпикид остался продолжать оборону, а Гиппократ с десятью тысячами пехотинцев и пятьюстами конников вышел ночью из города, без труда миновав редкие караульные посты врага: он имел в виду соединиться c Гимильконом. После долгого и утомительного перехода люди Гиппократа начали устраивать лагерь, как вдруг показался Марцелл, возвращавшийся в Сиракузы после неудачной попытки овладеть Агригентом. Шел он очень осторожно, в полной боевой готовности, потому что опасался нечаянного столкновения с карфагенянами. Теперь эта осторожность сослужила ему добрую службу. Римляне мгновенно напали на сицилийцев, беспечно хлопотавших вокруг своих палаток, и окружили всю пехоту врага. Гиппократ с конницею бежал и спустя немного разыскал Гимилькрна. Вместе с карфагенянами он стал лагерем в двенадцати километрах от Сиракуз.

И Рим, и Карфаген продолжали посылать в Сицилию подкрепления, как будто главный театр военных действий переместился сюда. Пятьдесят пять пунийских кораблей вошли в сиракузскую Большую Гавань. Прибыл еще один римский легион и берегом, под охраною флота, добрался до лагеря Аппия Клавдия, благополучно избегнув встречи с Гимильконом, пытавшимся поймать неприятеля в пути.

Под Сиракузами карфагеняне пробыли недолго. Начальник флота Бомилькар узнал, что у римлян судов вдвое больше, чем у него, и, чтобы не тратить времени впустую, вернулся в Африку. А Гимилькон решил действовать примерно так, как незадолго до того Марцелл: обходить город за городом, склоняя их к измене Риму. Затея была удачной: во многих местах жители изгоняли римские отряды или коварно выдавали их врагу.

Город Хенна расположен на высоком, обрывистом холме и отлично укреплен самой природою. Но неприступным делала его не только выгодная позиция, а в первую очередь сильный гарнизон в крепости и начальник гарнизона Луций Пинарий. Он и вообще был проницателен и решителен и всегда больше полагался на своих солдат, чем на верность сицилийцев, а теперь тревожные вести, доносившиеся с разных сторон, удвоили его обычную осмотрительность. Днем и ночью повсюду стояла стража, караульные ни на миг не покидали своих постов и не расставались с оружием. Когда городские власти, уже вступившие в сговор с Гимильконом, убедились, что хитростью римлян не возьмешь, они стали действовать открыто. Они заявили Пинарию, что и город, и крепость должны находиться в их власти – ведь они союзники римского народа, а не пленники у него под охраной а стало быть, и ключи от ворот пусть будут у них.

На это римлянин возразил, что и крепость, и ключи от нее ему поручил главнокомандующий, консул Марцелл, и он никак не может распорядиться ни тем, ни другим по собственному усмотрению или по усмотрению граждан Хенны. Но консул неподалеку; пусть граждане отправят к нему послов, и он все решит сам.

– Нет, – отвечали ему, – никого и никуда посылать мы не будем. Либо соглашайся по-хорошему, либо мы найдем иное средство защитить свою свободу.

На это Пинарий сказал им так:

– Ну что ж, созовите хотя бы Народное собрание и дайте мне выступить. Я хочу узнать, чье это требование – всего ли города или только немногих недовольных.

Возвратившись затем в крепость, Пинарий обратился к воинам с речью.

– Вы, конечно, слыхали, – начал он, – что происходит теперь в Сицилии. Если вы до сих пор целы и невредимы, то прежде всего – по милости богов, а затем – благодаря собственному мужеству и выносливости. Ах, если бы так могло продолжаться и дальше! Но городские власти прямо и дерзко потребовали выдать им ключи от крепости. Стоит нам подчиниться – и карфагеняне тут же будут в Хенне, а мы все будем мертвы. Я едва получил у них ночь на размышление. Завтра поутру они соберутся в театре,[45] и власти станут подбивать народ против нас. Завтра Хенна умоется либо нашею кровью, либо кровью своих граждан. Кто первый обнажит меч, тот спасен, кто опоздает – погиб. Итак, завтра утром будьте готовы и ждите моего знака. Я подам сигнал краем тоги, и вы сразу бросайтесь в толпу и разите всех подряд. Смотрите, чтобы не остался в живых никто из смутьянов или вообще людей подозрительных. Бессмертные боги, будьте свидетелями, что мы прибегаем к коварству лишь ради того, чтобы самим не пасть жертвами коварства!

На другой день римляне закрыли все выходы из Хенны, перерезали все дороги, а основная часть отряда засела повыше театра[46]. Никто не обратил на это внимания, потому что гарнизонные солдаты любопытства ради часто смотрели сверху, как заседает и совещается народ. Открылось собрание. Вышел Пинарий и повторил все, что накануне говорил властям. Не успел он кончить, как кто-то крикнул: – Верни ключи!

Крик тут же повторился, стал громче, дружнее, и скоро уже весь театр кричал в один голос:

– Верни ключи! Верни ключи!

Римский начальник медлил, отвечал неопределенно и невнятно, а граждане вскакивали с мест, злобно грозились, и было ясно, что вот-вот от слов они перейдут к делу. Тут Пинарий взмахнул краем тоги, и воины, не сводившие с него глаз, ринулись вниз и ударили собравшимся в спину.

Началось страшное побоище. Римляне резали всех подряд; истошный крик стоял над театром. Люди пытались бежать, спотыкались, падали друг на друга, и тела громоздились грудами, где мертвые были перемешаны с живыми, раненые – с невредимыми.

Когда в театре не осталось никого, кроме мертвых и умирающих, резня перекинулась в город, и римляне избивали безоружную толпу с такой яростью, точно одинаковая опасность грозила в этот миг и палачам, и их жертвам. Как назвать это – преступлением или необходимою мерою защиты? Но как бы мы это ни назвали, а Хенна осталась за римлянами, и Марцелл ничем не выразил своего неудовольствия или неодобрения и позволил солдатам разграбить имущество убитых.

Консул считал, что на будущее время страх удержит сицилийцев от предательства. Но расчет его не оправдался. Слух о событиях в Хенне, которая лежит как раз посредине острова и освящена следами похищения Прозерпины[47], в один день разнесся по всей Сицилии. И все повторяли, что это гнусное кровопролитие – вызов не только людям, но и богам, что это осквернение святыни, и даже те, кто прежде сомневался, на чью сторону встать, теперь решительно склонялись на сторону карфагенян, о римлянах же говорили не иначе, как с ужасом и отвращением.

В том году открыл наконец военные действия македонский царь Филипп. Он напал на союзные Риму города в Иллирии. Но римляне спешно оказали помощь союзникам, и Филипп с трудом ушел от гибели или, возможно, позорного плена.

Консулами на следующий год были избраны Тиберий Семпроний Гракх, во второй раз, и Квинт Фабий Максим Младший, сын тогдашнего консула и бывшего диктатора.

Фабий Младший принял начальство над войском, которым в прошедшем году командовал его отец. Следом за ним в лагерь прибыл и старый Фабий, пожелавший служить у сына в должности легата. Сын вышел ему навстречу. Старый Фабий ехал верхом. Обычай требует, чтобы в присутствии консула любой всадник спешивался, но ликторы Фабия Младшего из глубокого почтения к заслугам старика молчали, не решаясь ему об этом напомнить. Тогда сын коснулся плеча одного из ликторов и спросил:



– Ты что же не исполняешь своего долга?

И ликтор велел бывшему диктатору сойти с коня. Фабий Старший беспрекословно повиновался и, спрыгивая на землю, сказал:

– Спасибо тебе, сын мой! Я хотел испытать, вполне ли ты сознаешь, что ты консул.

Как-то ночью в тот же лагерь явился в сопровождении трех рабов Дазий Альтиний из апулийского города Арпы. Он предложил передать Арпы, занятые карфагенским гарнизоном, в руки римлян, но требовал награды. Его предложение обсуждали на военном совете. Многие говорили, что не награды заслуживает Альтиний, а розог и смерти под ликторским топором: он подлый перебежчик, более того – он враг обеим сторонам. После Канн он и сам переметнулся к Ганнибалу, и сограждан подбил на измену, а теперь, когда, вопреки его ожиданиям, Рим снова входит в силу, он замышляет новое предательство! Участь его пусть будет уроком для всех изменников!

Но Фабий Максим, отец консула, напомнил, что идет война и потому рассуждать следует не так, как велит совесть, а как подскажут обстоятельства. Главное для Рима – удержать и сохранить союзников всеми доступными средствами. Казнив Альтиния, римляне отпугнут всех, кто захотел бы образумиться и возвратиться к прежним договорам. Но, разумеется, и доверяться Альтинию нельзя. Пока вернее всего не считать его ни врагом, ни союзником и до конца войны держать под домашним арестом где-нибудь невдалеке от лагеря.

– Вот тогда, – заключил Фабий, – мы и рассудим на досуге, чего он более заслуживает – кары за уход или награды за возвращение.

На том и порешили.

В Арпах Альтиния первыми хватились домашние, а там и целый город заговорил об его исчезновении. Начались беспорядки, и власти, страшась переворота, послали гонца к карфагенянам. Ганнибал нисколько не удивился и даже обрадовался: дружбою Альтиния пуниец никогда не дорожил, а его бегство давало повод наложить руку на имущество первого в Арпах богача. А чтобы никто не заподозрил его в алчности, Ганнибал решил изобразить гнев. Он распорядился привезти жену и детей Альтиния к нему в лагерь, сам их допросил, главным образом стараясь выведать, сколько золота и серебра у них в доме, и, все выведав, сжег живьем.

Консул Фабий снялся с лагеря и выступил к Арпам. Осмотревши местность и стены, он обнаружил, что самая мощная и надежная часть укреплений охраняется слабее всего. Там он и задумал проникнуть в город. В стене были ворота – узкие и низкие, потому что дорогою, которая к ним приводила, ездили мало. К этим воротам в четвертую стражу ночи подкрался отборный отряд, перелез с помощью штурмовых лестниц через стену, взломал ворота изнутри и занял прилегавшие к ним кварталы. Много помогло римлянам то, что с полуночи зарядил дождь и разогнал караульных, которые попрятались под крышу. Шум ливня и ветра заглушил треск разбиваемых засовов и скрип ворот, а после, немного утихнув, приятно убаюкивал стражу.

Трубачи, расставленные вдоль дороги между городом и римским расположением, протрубили сигнал. Консул и его солдаты ждали этого сигнала в боевой готовности, и еще до рассвета все войско было в Арпах. Только тут и проснулись враги. Пунийцев было около пяти тысяч, да еще три тысячи вооруженных граждан. Их-то, боясь измены в тылу, начальник гарнизона поместил впереди, и они первыми столкнулись с римлянами. Бой начался в густых сумерках; когда же чуть посветлело, некоторые из римлян и арпинцев узнали друг друга в лицо и, отложив мечи, завели разговоры.

– Чем мы вас обидели и чем услужили вам пунийцы, что вы поднимаете оружие за чужаков и варваров, против старинных ваших союзников? – недоумевали римляне.

Арпинцы оправдывались, что, дескать, их согласия никто не спрашивал, что городские власти просто продали их карфагенянам. Все больше воинов беседовали, все меньше продолжали бой, и наконец арпинцы привели к консулу своего начальника. Те обменялись несколькими дружескими словами, и арпинцы повернули и вместе с римлянами бросились на пунийцев. Вслед за этим к римлянам перешло около тысячи испанцев. По их просьбе Фабий разрешил остальному гарнизону свободно покинуть город.

Все эти годы не прекращалась борьба с карфагенянами и в Испании. Вел ее сперва Гней Корнелий Сципион, брат консула Публия Корнелия, который неудачно пытался задержать Ганнибала в Галлии, на пути к Альпам, а затем еще менее удачно сражался с пунийцами при Тицине и при Требии. На второй год войны сенат отправил Публия Корнелия в Испанию главнокомандующим, и с тех пор братья Сципионы разделяли поровну труды и заботы. В Испании все складывалось лучше, чем в Италии. Римляне не испытали здесь ни одного поражения и не только прочно удерживали за собою все земли к северу от Ибера, но часто переходили и в карфагенские владения и многие племена склонили к измене пунийцам.

На третий год войны пунийский командующий в Испании Гасдрубал Барка, брат Ганнибала, получил из Карфагена приказ как можно скорее вести войско в Италию, на помощь Ганнибалу. Гасдрубал находил этот приказ неразумным, потому что оставить Испанию без надежной защиты означало отдать ее римлянам, однако же подчинился и стал готовиться к походу. Когда Сципионы узнали о его приготовлениях, они отложили все прочие дела, планы и намерения, твердо понимая, что, если Ганнибал и Гасдрубал соединятся, Римская держава погибла. Они переправились через Ибер, и спустя некоторое время оба вражеских войска стояли лагерями в семи или восьми километрах друг от друга. В один и тот же день, словно по уговору, противники вышли в поле и построились для битвы.

Надежды на победу были почти равные, потому что и силы у противников были равны. Но римляне, хотя им предстояло сражаться вдали от родной земли, верили, что они защищают Италию и город Рим, и потому бесповоротно решились либо победить, либо умереть. А под началом у Гасдрубала были в основном испанцы, которым больше хотелось потерпеть поражение в Испании, чем, победив, тащиться в Италию. При первом же столкновении, едва успев метнуть копья, испанцы, занимавшие середину строя, обратились в бегство. Зато на флангах бились с большим упорством. Справа стояла карфагенская пехота, слева – африканцы, и, корда римляне прорвали центр, они ударили на врага с двух сторон сразу. Окружить себя, однако же, римляне не дали; им удалось вновь раздвинуть неприятельские фланги и разгромить их поодиночке.

Конное сражение не состоялось вовсе. Как только нумидийские и мавританские всадники увидели, что центр поддается, они отступили, гоня перед собою слонов. Гасдрубал медлил до последней возможности и едва спасся с немногими сопровождающими. Потери карфагеняне понесли неисчислимые. Опасность, нависшая над Италией, счастливо миновала, а Испания, вся целиком, отвернулась от побежденных, и римляне разместили свои гарнизоны во многих городах к югу от Ибера.

Так же успешно воевали Сципионы и в последующие годы, и наконец настала пора подумать о том, чтобы обзавестись союзниками в самой Африке. Случилось, что Сифак, царь Нумидии, внезапно повздорил с карфагенянами и проникся к ним враждой. Сципионы отправили к нему трех центурионов с предложением дружбы и военного союза против пунийцев и с обещанием, что римский сенат и народ со временем щедро его вознаградят. Царь принял и выслушал послов очень благосклонно. Заведя с ними беседу о ратном деле, он быстро понял, как невежественны нумидийцы по сравнению с римлянами и как плохо устроено его войско. И он просит новых союзников о первой услуге: пусть двое послов возвращаются к своим начальникам в Испанию, а один останется у Сифака учителем воинского искусства. Нумидийцы с незапамятных времен прекрасные конники, говорил он, но в пешем строю биться не умеют. А у карфагенян главная сила в пехоте, и, чтобы с ними тягаться, надо обзавестись пехотою и ему, Сифаку. Людей у него достаточно, но вооружить и обучить их некому.

Римляне согласились, но с одним условием: он должен немедленно отпустить того, кто останется, если Сципионы их согласия не одобрят. Вместе с двумя центурионами в Испанию уехали трое нумидийцев: царь хотел, чтобы римские командующие сами подтвердили условия договора, а заодно Приказал своим посланцам встретиться с нумидийцами, которые несли службу в карфагенских караульных отрядах.

Центурион Квинт Статбрий – оставшийся – так хорошо и так быстро справился со своею задачей, что вскорости Сифак смог выиграть у карфагенян пехотное сражение в открытом поле. Впрочем, и римляне очень быстро ощутили выгоду от союза с Сифаком: после приезда в Испанию царских послов нумидийцы во множестве стали перебегать от карфагенян к ним.

Узнав об этом союзе, пунийцы поспешно отрядили послов к царю, правившему другой половиной Нумидии[48], и советовали ему объединиться с ними и вместе напасть на Сифака, который вступил в сговор с врагами Африки и мечтает возвыситься над всеми ее племенами и народами. Царь – его звали Гала – принял их совет, главным образом уступая желанию своего сына, Масиниссы, человека молодого, но на редкость сильного духом. Масинисса и выступил в поход, который закончился страшным поражением Сифака: Говорили, что в битве пало тридцать тысяч человек. Сифак бежал к маврам – они живут на западном краю Африки, у самого Океана, – и там в короткий срок набрал новое войско, с которым хотел переправиться в Испанию. Но снова подоспел Масинисса и уже сам, без помощи карфагенян, продолжил войну с тем же успехом, с каким начал ее.

Ганнибал провел все лето в Калабрии, захватив и переманив на свою сторону несколько мелких городков.

Ничего особо значительного в Италии в тот год не произошло.

Консулами на следующий год были избраны Квинт Фульвий Флакк и Аппий Клавдий Пульхр.

Вначале года в Риме произошли волнения, вызванные наглостью и бесчинством откупщика Марка Постумия. Государство обязалось возмещать откупщикам все убытки, какие им причинят кораблекрушения при перевозках за море – для войска – припасов, оружия и снаряжения, и эти негодяи часто доносили о вымышленных кораблекрушениях или нарочно подстраивали гибель судов, к немалой для себя выгоде. Они грузили дешевые товары, и притом в ничтожном количестве, на старые корабли, топили их в открытом море, высаживая матросов в заранее приготовленные лодки, а потом лгали, будто погибли очень ценные грузы.

Сенат об этом знал, но судебного разбирательства не назначил, оттого что не хотел в такое тяжелое время ожесточать против себя и против государства влиятельное сословие откупщиков. Но народ оказался строже сената: народные трибуны Спурий и Луций Карвйлии наложили на Постумия штраф в двести тысяч ассов. Постумий обжаловал приговор трибунов перед народом[49], и на Капитолии собралась несметная толпа. Когда все, кто хотел высказаться, высказались, стало ясно, что народ осудит мошенника; Постумий надеялся только на своего родственника, Гая Сервйлия Каску, который был одним из народных трибунов и мог объявить протест, пока народ не начал голосовать[50].

Откупщики обступили Каску и настаивали, чтобы он не допускал до голосования, народ громко роптал, а Каска сидел понурившись и от стыда не смел поднять глаз. Тогда откупщики нарочно, чтобы произвести беспорядок, завели громкую перебранку и с народом, и с трибунами. Еще миг – и началась бы драка, но вмешался консул Фульвий и убедил трибунов распустить собрание.

Консулы доложили сенаторам об оскорблении, которое нанесено Народному собранию насилием откупщиков. Сенат постановил, что это насилие было направлено против всего государства и может послужить опасным примером на будущее. Тут Карвилии, оставив дело о штрафе, выдвигают против Постумия обвинение, грозящее смертною казнью, и, назначив день суда, требуют, чтобы обвиняемого взяли под стражу. Постумий нашел друзей, которые поручились, что он явится в назначенный срок, и он остался на свободе и, конечно, в суд не явился. Он был осужден заочно, приговорен к изгнанию, а его имущество конфисковано и продано. Такое же наказание понесли и остальные зачинщики беспорядков.

Сенат велел консулам набрать два новых легиона и пополнить прежние, но это оказалось совсем не просто: не хватало молодежи. Тогда сенат создал две комиссии, по три человека каждая, чтобы одна в округе семидесяти километров от Рима, а другая за этими пределами осматривала всех свободных граждан и всякого, кого найдет способным носить оружие, записывала в войско, даже если он не достигнул еще призывного возраста[51].

В это же время из Сицилии пришло письмо Марка Марцелла о жалобе воинов, спасшихся от гибели при Каннах[52]. Они служили под начальством Публия Лентула, наместника римских владений в Сицилии, и с его разрешения прислали своих выборных – самых именитых всадников и лучших воинов из пехоты – к Марцеллу, на зимние квартиры у Сиракуз.

Выборные жаловались не на то, что наказание, которое терпят они и их товарищи, несправедливо, но на то, что им не дают возможности загладить и искупить свою вину. Они не только вдали от родины, но и вдали от врага и даже на доблестную смерть в бою надеяться не могут. В Сицилии уже второй год идет ожесточенная борьба, гремит оружие, слышны крики сражающихся, а они по-прежнему сидят на месте, точно безрукие. Даже рабы в легионах Тиберия Семпрония Гракха успели заслужить награду за ратный труд – получили свободу, права гражданства. Пусть же и остатки каннских легионов родина считает рабами, купленными нарочно для войны, пусть позволит им схватиться с неприятелем и в битве искать свободы. Своею кровью и жизнью они готовы платить за это самое дорогое в мире достояние.

– Хочешь – испытай нас и нашу храбрость на море, хочешь – на суше, хочешь – в открытом поле, хочешь – на штурмовых лестницах, – молили выборные. – Дай нам задачу самую тяжелую и самую опасную, чтобы поскорее совершилось то, что должно было совершиться при Каннах, ибо с той поры каждый день нашей жизни отравлен позором!

Закончив свою речь, выборные упали к ногам Марцелла и обняли его колени, и со слезами молили о милосердии.

Марцелл ответил, что он и не вправе, и не в силах ничего решить сам, но пообещал написать в сенат. Это его письмо и было теперь прочитано вновь избранными консулами. Сенат постановил: нет никаких разумных оснований доверять судьбу и благополучие государства воинам, которые под Каннами бросили своих товарищей; если же полководец Марк Клавдий Марцелл иного мнения, он волен действовать так, как полагает полезным для общих интересов, имея лишь в виду, что ни единого из этих людей нельзя освобождать от лагерных работ, награждать отличиями за храбрость и возвращать в Италию до конца войны.

Ганнибал второе лето подряд не уходил из Калабрии. Главною приманкою, которая его здесь удерживала, по-прежнему был Тарент. Неожиданное происшествие в Риме приблизило пунийца к желанной цели.

В Риме долгое время жил некий Филей, тарентинский посланник, человек беспокойный и потому не выносивший праздности и безделия. Постоянно он что-нибудь затевал и придумывал и вот, найдя доступ к заложникам из Тарента и Турий[53], стал подбивать их к побегу. Караулили заложников очень небрежно, потому что ни им самим, ни их государствам не было выгоды обманывать римлян. Филей подкупил стражу и в сумерках вывел заложников из города; сам он тоже бежал вместе с ними. Назавтра чуть свет выехала погоня; всех беглецов изловили, привели обратно и с одобрения народа казнили: высекли розгами и сбросили со скалы.

Жестокость этой расправы до глубины души возмутила каждого земляка казненных, но в особенности, разумеется, их родственников. Тринадцать знатных юношей из Тарента составили заговор: главарями его были Никон и Филемен. Прежде всего они хотели встретиться с Ганнибалом и ночью, прихватив для виду охотничьи снасти и собак, выбрались за городские ворота. Лагерь карфагенян был недалеко. Прочие «охотники» спрятались в лесу у дороги, а Никон и Филемен подошли к караульным постам и попросили отвести их к Ганнибалу. Ганнибал, конечно, горячо одобрил их намерение, но советовал хранить его в тайне.

– У ваших сограждан, – сказал он, – не должно быть ни малейших сомнений, что вы отлучаетесь из города только ради охоты или же ради грабежа. Возьмите с нашего пастбища десяток коров и гоните к себе в Тарент. Вас никто не остановит – я распоряжусь.

«Добыча» молодых людей обратила на себя внимание всего Тарента, и когда они совершили такую же вылазку еще раз, а потом еще и еще, это уже никого не удивило.

Ганнибал поклялся, что сохранит тарентинцам их свободу, собственность и законы; они не будут платить пунийцам никаких податей и не примут пунийского гарнизона, если сами того не пожелают. Тарентинцы, в свою очередь, обещали выдать Ганнибалу всех римских граждан, обитающих в Таренте, и римский караульный отряд.

После этого Филемен пристрастился к охоте еще сильнее. Чуть не каждую ночь он уходил и никогда не возвращался с пустыми руками. И каждый раз непременно одаривал начальника стражи и караульных у ворот чем придется, будь то дичь или же скот, «отбитый» у карфагенян. Все были уверены, что этот замечательный охотник предпочитает ночное время дневному только из страха перед врагом.

Когда доверчивость караульных возросла до того, что в ответ на свист Филемена ворота отворялись в любой час ночи, Ганнибал решил: пора (к этому сроку он стоял в трех днях пути от Тарента и прикидывался больным, чтобы не внушать римлянам подозрений своим затянувшимся бездействием). Из всего войска он выбрал десять тысяч пехотинцев и конников – самых проворных и легковооруженных – и выступил с ними в четвертую стражу ночи. Вперед были высланы восемьдесят нумидийцев; они рассыпались по округе, скача вдоль дорог и вылавливая тех, кто мог бы заметить издали карфагенскую колонну. Всякому, кого они настигали, они приказывали вернуться, всякого встречного убивали, чтобы окрестные жители думали, будто это обычный разбойничий набег.

Примерно в двадцати или двадцати двух километрах от Тарента Ганнибал остановился, но даже тут не открыл воинам, куда он их ведет. Он только просил солдат не оставлять своего места в рядах и никуда не сворачивать, а главное – чутко прислушиваться к командам и не делать ничего без приказа начальников.

– Потерпите немного – скоро вы всё узнаете, – обещал он.

Между тем до Тарента донесся слух, что небольшой отряд нумидийских всадников опустошает поля и наводит страх на крестьян. Начальник римского гарнизона велел, чтобы утром конница выехала навстречу грабителям и отогнала их. Набег нумидийцев ничуть его не обеспокоил и не насторожил» наоборот – утвердил в убеждении, что Ганнибал с войском на прежнем месте, далеко от Тарента.

Когда стемнело, Ганнибал продолжил путь. Проводником был сам Филемен с охотничьею добычею. Остальные заговорщики ждали условленных сигналов в городе.

Филемен приблизился к стене и свистнул. Караульный проснулся, узнал его свист и отворил калитку. Первыми вошли двое с тушею кабана, а следом Филемен.

– Ну и тяжесть! – промолвил он. – Еле донесли. Караульный в изумлении склонился над огромною тушей, и в этот миг Филемен пронзил его рогатиной. Тотчас ворвались тридцать воинов, перебили остальную стражу, взломали ближайшие ворота и впустили товарищей. Это была только часть отряда. Одновременно другая его часть, во главе с самим Ганнибалов, храня тишину и безмолвие, появилась у других ворот, за которыми ждал Никон. Ганнибал зажег сигнальный огонь, Никон отвечал тем же, а когда оба огня разом погасли, заговорщики бросились в караульное помещение и умертвили римлян прямо в постелях. Ворота открылись. Ганнибал ввел в город пехоту, а конницу оставил за стеной, чтобы, если понадобится, отразить вражескую атаку в открытом поле.

Обе половины отряда, по-прежнему соблюдая тишину, вновь встретились на рыночной площади. Отсюда Ганнибал рассылает по городу две тысячи галлов; они должны были занять главные улицы и начать избиение римлян, не трогая тарентинцев.

Поднялось смятение и шум, как обычно при взятии города, но что происходит, никто в точности не знал, хотя заговорщики, по совету Ганнибала, встречая своих, кричали, чтобы они не тревожились и что все будет хорошо. Тарентинцам казалось, что это римский гарнизон напал на город и грабит его, а римлянам – что взбунтовались вероломные тарентинцы. Начальник гарнизона, разбуженный первою же тревогой, бежал в гавань и на лодке перебрался в крепость[54].

Всеобщая растерянность сделалась еще больше, когда из театра донеслись звуки трубы. Труба-то была римская (заговорщики сумели раздобыть ее заранее), но трубил грек, и трубил неумело, и понять, что это за сигналы и кто их подает, было невозможно. Наконец рассвело, римляне увидели пунийское и галльское оружие, греки увидели разбросанные повсюду трупы римлян, и стало ясно, что в Таренте Ганнибал.

Когда поднялось солнце и римляне, уцелевшие от резни, собрались в крепости, а смятение в городе понемногу улеглось, Ганнибал велел созвать тарентинцев, но без оружия. Пришли все, кроме тех, кто укрылся вместе с римлянами в крепости и готовился разделить их участь, какою бы она ни оказалась.

Пуниец говорил благосклонно и дружелюбно, напомнил тарентинцам, как он обошелся с их земляками при Тразименском озере и при Каннах, и сравнил свою доброту и снисходительность с жестокостью римлян.

– Теперь все разойдитесь по домам, – закончил он, – и каждый пусть напишет на дверях свое имя. Если надписи на доме не будет, мои воины его разграбят. Если же кто обозначит своим именем жилище римского гражданина, тот будет наказан так же, как сами римляне.

Тарентинцы разошлись, и спустя некоторое время по знаку начальников солдаты кинулись грабить дома, не помеченные именами владельцев. И добыча им досталась немалая.

На другой день Ганнибал попытался захватить крепость. Но с трех сторон ее защищало море и высокие прибрежные утесы, а с четвертой, со стороны города, – стена и широкий ров. Взять ее штурмом нечего было и думать. Между тем Ганнибал не мог ни поставить в Таренте сильный караульный отряд – это помешало бы иным, более важным планам, ни бросить его без всякой защиты – на произвол римлян, засевших в крепости; и он решает вырыть между крепостью и городом второй ров и насыпать вал.

Еще до начала работ Ганнибал надеялся, что римляне захотят ему помешать и сделают вылазку; если они при этом увлекутся и зайдут слишком далеко, ряды римского гарнизона поредеют настолько, что тарентинцы уже смогут оборонять город и собственными силами. И верно: когда карфагеняне приступили к делу, ворота отворились, и римляне ударили на землекопов и на передовой пост, который их прикрывал. Солдаты Ганнибала отступили, чтобы вселить во врага побольше самоуверенности и заманить его подальше. Потом вдруг прозвучала труба, и отовсюду появились пунийцы, которых Ганнибал держал наготове. Римляне не устояли, но и бежать как попало, врассыпную, не могли: узкая полоса земли, справа и слева стиснутая морем, уже была изрыта и загромождена кучами песка и грудами камня. Многие погибли, падая в ров, и вообще бегство принесло больше жертв, нежели бой.

Дальше работы подвигались уже беспрепятственно. Провели большой ров и вдоль внутреннего его края возвели вал, а за валом, в небольшом расстоянии, приготовились построить еще и стену. Ганнибал оставил в Таренте гарнизон, хотя и малочисленный, а сам стал лагерем неподалеку.

Через некоторое время, видя, что стена быстро растет, а римляне сидят смирно и не смеют шевельнуться, пуниец все же решился штурмовать крепость.

Придвинули тараны, осадные башни и другие машины, но тут к римлянам подоспело подкрепление из соседнего города, и они снова сделали вылазку, на сей раз ночную и очень успешную. Все осадные машины и сооружения были сожжены и разрушены.

Оставалась надежда лишь на правильную осаду, да и то довольно зыбкая. Пролив, соединяющий гавань с морем, был очень тесный, и крепость на мысу надежно его запирала. Получалось, что римский гарнизон имеет к морю свободный доступ, а гавань – и, стало быть, город – отрезаны от него. Таким образом, угроза нужды и голода скорее сгущалась над осаждающими, чем над осажденными.

Созвав первых граждан Тарента, Ганнибал изложил им все трудности создавшегося положения: крепость неприступна, а осада невозможна до тех пор, пока на море хозяйничает враг. Но если бы найти флот, чтобы всякий подвоз морем прекратился, тогда бы римляне мигом убрались из крепости или сдались.

– Правильно, – отвечали тарентинцы, – вот ты и призови из Сицилии свои суда.

– Зачем же так издалека? – возразил Ганнибал. – А ваши корабли?

– Наши заперты в гавани, а ключ в руках врага. Как они выйдут в море?

– Выйдут, – заверил Ганнибал. – Для того и дан человеку разум, чтобы выбираться из трудностей, которые создает природа. Город ваш стоит на ровном месте, улицы везде широкие. Улицею, которая ведет от гавани к морю, через середину города, я и перевезу на телегах ваши суда – и море, которым теперь владеет враг, будет наше! Тогда мы осадим крепость с моря и с суши и скоро возьмем ее – либо пустою, либо вместе с незадачливыми защитниками.

Немедля собрали отовсюду телеги и связали по нескольку вместе, придвинули к берегу машины, чтобы поднять корабли из воды, укрепили мостовую, а кое-где вымостили дорогу заново, чтобы колеса катились легче. Впрягли мулов, волов, лошадей; погонщики взялись за бичи. И спустя немного дней тарентский флот проплыл мимо крепости и бросил якоря у самого устья пролива.

Еще в начале лета, когда Ганнибал находился поблизости от Тарента, явились послы из Капуи. Кампанцы уже терпели голод, потому что римляне помешали им засеять поля, а впереди, по-видимому, были испытания еще более тяжелые: оба консула стояли в Самнии и в любой миг могли перейти в Кампанию и окружить Капую. Послы просили, чтобы, пока римлян нет и все дороги свободны, в Капую свезли побольше хлеба из соседних мест. Ганнибал отправил распоряжение Ганнону в Бруттий, чтобы тот исполнил просьбу кампанцев и доставил им нужные запасы хлеба.

Ганнон с войском выступил из Бруттия в Самний и, счастливо избегнув встречи с неприятелем, расположился лагерем в четырех с половиною километрах от города Беневента. Отсюда он разослал к союзникам-самнитам гонцов с распоряжением везти хлеб в его лагерь и для охраны обозов обещал дать конвой. Потом он сообщил в Капую, чтобы собрали все повозки и весь вьючный скот, какой только возможно, и назначил день, когда надо приехать за хлебом. Но кампанцы и тут не изменили всегдашней своей беспечности: они пригнали всего четыре сотни повозок и несколько десятков вьючных животных. Ганнон резко их бранил, говорил, что голод, который и бессловесным тварям прибавляет усердия, даже голод бессилен против их легкомыслия. В конце концов назначается другой день, когда они должны забрать свой хлеб, приготовившись основательнее, чем в первый раз.

Власти Беневента, проведавши обо всем, послали десятерых послов к консулам. Консул Фульвий тут же прибыл в Беневент. Здесь он узнал, что самого Ганнона в лагере нет – он где-то бродит с отрядом фуражиров, – что хлеб кампанцам отпускает его помощник, что все делается впопыхах, кое-как и что всякий порядок нарушен. Но иначе и быть не могло, раз среди воинских палаток появилась толпа крестьян с двумя тысячами повозок.

Консул объявил воинам, что, кроме оружия и знамен, им в ближайшую ночь ничего не понадобится. В четвертую стражу они выступили совсем без поклажи и незадолго до рассвета достигли вражеской стоянки. Ужас карфагенян был так велик, что лагерь несомненно оказался бы захваченным с первого же натиска, если бы его не защищали высота места и надежные укрепления. На рассвете загорелся жаркий бой. Пунийцы не только удерживали вал, но сражались и впереди укреплений, сталкивая врагов, карабкавшихся по крутым склонам. Храбрость и упорство, однако же, одолевают все преграды, и римляне приблизились к лагерному рву в нескольких местах сразу. Правда, это стоило им громадных потерь, и консул, созвав легатов и военных трибунов, объявил им, что отказывается от своей слишком дерзкой затеи.

– Сегодня, – сказал он, – мы вернемся в Беневент, а завтра поставим свой лагерь рядом с неприятельским, чтобы и кампанцев не выпустить, и Ганнону не дать вернуться. А чтобы действовать наверняка, мы соединимся со вторым консулом.

Уже затрубили отступление, но план полководца расстроила безумная отвага солдат. Ближе всех к врагу была когорта пелигнов, и ее начальник, Вйбий Аккай, схватив знамя, перебросил через вал. Призывая проклятия богов на себя и на свою когорту, если они не отобьют у пунийцев знамя, Вибий первым ворвался в лагерь. Пелигны рубились уже внутри, и военный трибун Валерий Флакк закричал:

– Позор вдм, римляне! Честь подвига вы уступили союзникам!

Тогда центурион Тит Педаний вырвал у знаменосца знамя и промолвил:

– Сейчас это знамя будет по ту сторону вражеского вала. Кто не хочет отдать его врагам – за мной! – И он прыгнул через ров.

За Педанием кинулись его солдаты, а за ними – весь третий легион. Видя, как неприятельский лагерь наполняется римлянами, забыл об отступлении и консул. Он призывал всех избавить от опасности храбрейшую когорту союзников и легион римских граждан. И каждый, не разбирая дороги, не обращая внимания на град стрел и дротиков, рванулся вперед; многие были тяжело ранены, истекали кровью, но и они не останавливались, думая лишь о том, чтобы умереть по ту сторону вала. Лагерь был захвачен в один миг.

На этом сражение кончилось, и началась резня. Свыше шести тысяч пали на месте, свыше семи тысяч – считая кампанцев, приехавших за хлебом, – попали в плен. Римлянам достались и повозки, и вьючный скот, и много иной добычи. Вся она была продана, а деньги поделены между воинами. Пелигн Вибий Аккай, центурион Тит Педаний и другие Герои штурма получили награды.

Ганнон с фуражирами не отступил, а, скорее, бежал назад в Бруттий.

Кампании отрядили к Ганнибалу новое посольство с извещением, что римляне – у Беневента, в одном дне пути от Капуи, и, если карфагеняне не поторопятся помочь, Капуя перейдет в руки врага быстрее, чем в свое время Арпы. Не только что крепость Тарента, но и весь этот город не стоит того, чтобы отдать на произвол римского народа беззащитную Капую, которую он, Ганнибал, не раз ставил наравне с самим Карфагеном! Ганнибал как мог успокоил послов и отправил вместе с ними две тысячи всадников – защищать поля от неприятельских набегов.

И верно, консулы Квинт Фульвий Флакк и Аппий Клавдий (они соединились при Беневенте уже после разгрома карфагенского лагеря) повели легионы в Кампанию, и не для того лишь, чтобы вытоптать всходы и уничтожить посевы, но чтобы осадить Капую: оба считали великим унижением для Римской державы, что измена этого города, такого близкого к Риму, уже три года остается безнаказанной. Но нельзя было бросить без всякой защиты и Беневент; вдобавок следовало ожидать, что Ганнибал пришлет союзникам подмогу или явится сам, и тогда римлянам не выдержать натиска его конников. Поэтому консулы приказали Тиберию Семпронию Гракху, который стоял в Лукании, прийти к Беневенту c конницей и легкою пехотой, а лагерь в Лукании и тяжелую пехоту передать под начало кому-нибудь из своих помощников.

Но в канун выступления Гракх погиб. За несколько дней до того он приносил жертву богам, и случилось чудо, предвещавшее беду. Откуда ни возьмись, вдруг выползли две змеи, объели печень жертвенного животного и так же внезапно скрылись из глаз. Жрецы советовали принести новую жертву, и, хотя теперь внутренности оберегали самым тщательным образом, повторилось то же самое. То же повторилось и в третий раз. Гадатели предупредили, что чудо возвещает об опасности, угрожающей полководцу, и что он должен остерегаться тайных советчиков и тайных замыслов. Но судьбу обойти не удалось.

Часть луканцев была на стороне Ганнибала, часть сохраняла верность Риму. Главою последних был некий Флав, второй год занимавший высшую в своих местах должность. Этот человек неожиданно надумал искать милостей у карфагенян. Но изменить самому и склонить к измене своих соплеменников ему казалось недостаточным, союз с врагами он хотел непременно скрепить кровью друга и гостя – римского командующего. Он побывал у Магона, пунийского начальника в Бруттии, и получил от него обещание, что карфагеняне заключат с луканцами союз и ни в чем не ограничат прежнюю их свободу, если Флав выдаст Гракха. Затем он привел Магона в какое-то горное ущелье и сказал, что доставит сюда Гракха с немногими спутниками.

Ущелье было очень удобно для засады, и, осмотрев все вокруг, пуниец и луканец условились о сроке предательского покушения.

Флав пришел к римскому командующему и объявил, что затеял очень важное дело, завершить которое можно только при участии самого Гракха: он почти уговорил власти всех луканских племен, переметнувшихся на сторону Ганнибала после Каннской битвы, вернуться к дружбе с Римом. Римляне легко забудут им прошлое, потому что нет народа менее злопамятного и более скорого на прощение. Так, пр словам Флава, уверял и убеждал он луканцев, но теперь они хотят услышать это от Гракха и в залог верности коснуться правой руки римского вождя. Флав назначил им для встречи уединенное место неподалеку от римского лагеря; все можно будет уладить и покончить в нескольких словах.

Гракх, не подозревая обмана, введенный в заблуждение правдоподобием того, что он услышал, взял с собою ликторов и турму конницы и поспешил навстречу своей гибели. Враги появились со всех сторон сразу, и Флав, точно желая рассеять последние сомнения, тут же очутился среди них. В Гракха и его всадников полетели дротики. Гракх соскочил с коня, велел спешиться остальным и призвал их воспользоваться единственной милостью, в которой не отказывает им судьба, – умереть со славой.

– Кругом только горы, лес и враги, – сказал он, – их много, а нас мало. Либо мы покорно, точно овцы, дадим себя перерезать, либо не станем ждать, но сами, первые, с гневом и яростью ударим – и испустим дух, залитые неприятельской кровью, меж грудами оружия и трупов! Все цельтесь и метьтесь в луканца – предателя и перебежчика!

Кто отправит его в царство мертвых впереди себя, кто принесет его в жертву подземным богам[55], тот и в самой смерти найдет великое утешение!

С этими словами Гракх обмотал левую руку плащом – у римлян не было при себе даже щитов – и ринулся на противника. Сила завязавшегося боя никак не отвечала числу бойцов. Со склонов вниз, в долину, неслись дротики и пробивали насквозь не защищенные доспехами тела. Гракха пунийцы пытались взять живым, но он отыскал взглядом Флава и врубился в гущу врагов, сокрушая всех и все на своем пути, так что остановить его смог только меч, вонзившийся в грудь.

Магон без малейших отлагательств распорядился отвезти его тело к Ганнибалу и положить на главной площади лагеря вместе со связками прутьев, отнятыми у мертвых ликторов. По приказу Ганнибала сразу за воротами лагеря соорудили погребальный костер, и мимо трупа Гракха прошло торжественным маршем, в полном вооружении, все карфагенское войско. Испанские солдаты исполнили воинственную пляску, почтили мертвого и все прочие племена, каждое по своему обычаю. Воздал ему должное словом и делом и сам Ганнибал.

Консулы между тем опустошали поля Кампании. Капуанцы при поддержке карфагенской конницы сделали вылазку, которая очень напугала римлян: они едва успели выстроиться в боевой порядок, сражались вяло и недружно и бежали, потеряв полторы тысячи убитыми. После этого самонадеянность кампанцев, и без того немалая, увеличилась неизмеримо, и они то и дело задирали врага мелкими стычками. А консулы, огорченные неудачным началом, соблюдали сдержанность и осторожность.

Одно незначительное само по себе происшествие поубавило дерзости кампанцам, а римлянам вернуло уверенность в себе; впрочем, на войне и мелочи иногда приводят к важным и серьезным последствиям.

Кампанца Бадия связывали самые тесные узы гостеприимства[56] с римлянином Титом Квинтием Криспином. Дружба их сделалась особенно прочной несколько лет. назад, когда Бадий в Риме заболел и долго пролежал в доме у Криспина, окруженный самыми искренними забртамд. И вот теперь этот Бадий вышел за городские ворота и попросил римских караульных кликнуть Криспина. Криспин подумал, что общие раздоры не стерли добрых воспоминаний о частных услугах и одолжениях и что Бадий хочет побеседовать с ним по-приятельски. Но, увидев его, Бадий сказал:

– Вызываю тебя на поединок, Криспин. Сядем-ка на коней да поглядим, кто из нас крепче держит оружие в руках.

– Разве мало нам обоим иных противников, чтобы доказывать свое мужество? – возразил Криспин. – Даже на поле битвы, если бы я с тобою встретился, то постарался бы разойтись, чтобы не осквернять рук кровью друга и гостеприимца.

Сказавши это, он удалился.

Но Бадий не унимался. Он принялся обвинять римлянина в трусости, осыпал его бранью, которой скорее заслуживал сам, кричал, что Криспин только прикидывается жалостливым и милосердным, а на самом деле боится могучего врага. Если ему кажется, что разрыв общественных договоров частные союзы не затронул и не расторгнул, то кампанец Бадий в присутствии двух войск отрекается от дружбы с Титом Квйнтием Криспином, римлянином. Нет и не может быть у Бадия ничего общего с врагом, который напал на его отечество и пенатов!

– Если ты мужчина, – кричал он, – выходи на бой!

Криспин долго медлил, пока товарищи по турме не внушили ему, что нельзя позволять кампанцу безнаказанно издеваться над римлянином. Тогда, получив разрешение у консулов, он выехал вперед и стал кликать Бадия. Тот не заставил себя ждать. Противники сшиблись, и Криспин ранил Бадия в левое плечо, поверх щита. Бадий упал. Криспин спрыгнул с коня, чтобы добить раненого. Но Бадий успел вскочить на ноги и, бросив щит и коня, помчался к своим, а Криспина, который вел в поводу захваченного коня и потрясал окровавленным копьем, товарищи проводили к консулам, и те хвалили его и щедро наградили.

Ганнибал подошел к осажденной Капуе. На третий день он построил войско к бою, нисколько не сомневаясь в успехе, если даже кампанцы сумели обратить консулов в бегство. И действительно, римляне едва держались под градом дротиков, которыми их засыпали карфагенские всадники, пока консулы не ввели в бой свою конницу. Тут началось конное сражение, которое было прервано, когда на горизонте вдруг поднялось облако пыли. Обеим сторонам это облако внушило одинаковое беспокойство – не новый ли приближается враг? – и, словно по уговору, оба войска отступили, каждое в свой лагерь.

Выяснилось, что подкрепление получили римляне: квестор Гней Корнелий привел конницу и легкую пехоту убитого Гракха. Тем не менее еще на одно сражение консулы не отважились. Силе они предпочли хитрость и на другую же ночь покинули свой лагерь. Фульвий направился к городу Кумы, Аппий Клавдий – в Луканию. Ганнибал растерялся; сперва он вообще не знал, кого преследовать, потом погнался за Аппием. Аппий долго водил врага за собою по всей Лукании и наконец вернулся к Капуе другою дорогой.

В Лукании Ганнибалу повезло. Был в римских войсках центурион Марк Центений, по прозвищу Пенула[57], человек громадного роста и очень храбрый, одним словом – отличный воин. Срок его службы кончился, и, вернувшись в Рим, он добился у городского претора Публия Корнелия разрешения выступить перед сенаторами. Претор привел Пенулу в сенат, и центурион просил дать ему под начало пять тысяч человек: он, дескать, прекрасно изучил и характер врага, и местность и сможет применить против Ганнибала его же собственные хитрые выдумки и приемы. Конечно, глупо было давать такие обещания, но не менее глупо было им верить! Разве искусный солдат и искусный полководец – это одно и то же?.. Пенуле дали не пять тысяч, а восемь (половину этого числа составили римские граждане, вторую половину – союзники), да еще сам он принимал дорогою добровольцев, так что в землю луканцёв привел уже тысяч около пятнадцати.

Ганнибал после бесплодной погони за Аппием Клавдием стоял в Лукании. Было заранее ясно, чем кончится встреча между Ганнибалом и центурионом, между войском-ветераном, не знающим, что такое поражение, и войском-новобранцем, не знающим, что такое порядок. Едва завидев друг друга, противники построились к бою и, несмотря на очевидное неравенство сил, сражались более двух часов, потому что римляне не падали духом, пока их вождь оставался в живых. Но Пенула сам подставил грудь под вражеские дротики; не только за былую свою славу он опасался – еще больше опасался он бесчестия, которое его ждало, если бы он пережил поражение, вызванное лишь его легкомыслием и заносчивостью.

Итак, он пал, и римляне сразу же обратились в бегство. Бежать, однако же, было некуда: вражеская конница заняла и перерезала все пути. Едва ли тысяча человек спаслась, остальные погибли.

Примерно в эту же пору дезертировали воины Тиберия Семпрония Гракха – бывшие рабы. При жизни Гракха они служили верно и усердно, смерть его словно бы освободила их от присяги или уволила в отставку.

Ганнибал помнил о Капуе и совсем не собирался оставлять союзников без помощи, но разгром Пенулы подсказывал ему, что у римлян может найтись и другой начальник под стать Пенуле и было бы жаль упустить такой счастливый случай. Внимательно выслушивая донесения своих полководцев и союзников, он узнал, что претор Гней Фульвий, командовавший римскими силами в Апулии, взял несколько городов, которые поддерживали пунийцев; успех и богатая добыча вскружили голову и самому претору, и его солдатам – они вконец распустились и перестали повиноваться начальникам, Фульвия же это нисколько не беспокоит. Решив, что желанный случай представился, Ганнибал из Лукании двинулся в Апулию.

Когда в римском лагере разнесся слух, что приближается неприятель, воины едва не схватили знамена и не вышли строиться – без всякого приказа претора. Если их что и удержало, так только уверенность, что они могут сделать это в любой миг, по собственному желанию и усмотрению. Ночью Ганнибал разместил в окрестных хуторах, рощах и зарослях кустарника три тысячи человек, приказав им дожидаться условного знака. Две тысячи конников засели вдоль дорог, на которых враг мог бы искать спасения в бегстве. Покончив с этими приготовлениями, Ганнибал на рассвете вывел и выстроил войско.

Вывел своих и Фульвий, но не столько руководясь собственными планами и надеждами, сколько уступая случайному воодушевлению солдат. И строились римляне так же случайно и легкомысленно: каждый становился где хотел, а потом, никого не спросившись, покидал занятое место, сочтя его слишком опасным, или даже просто по прихоти. Боевая линия оказалась чрезмерно вытянутой в длину и, стало быть, очень непрочной. Военные трибуны предупреждали, что враг прорвет этот строй в любом месте, где бы ни ударил, но здравые речи не могли коснуться ни душ, ни хотя бы слуха безумцев.

Римляне не выдержали не только первого удара карфагенян, но даже первого их крика. Претор Фульвий был схож с Марком Центением Пенулой глупостью и легкомыслием, но не силою духа. Увидев, что его люди в смятении, он схватил коня и бежал первым в сопровождении и под прикрытием двух сотен всадников. Зато из восемнадцати тысяч его подчиненных уцелело не более двух тысяч – остальных карфагеняне обошли, стиснули с тыла и с обоих флангов и перебили. Римский лагерь, целый и невредимый, достался пунийцам.

Когда об этих несчастьях, следовавших одно за другим, стало известно в Риме, скорбь и страх объяли город. Но удачные до сих пор действия консулов не дали унынию взять верх окончательно. Сенат приказал консулам собрать остатки разгромленных войск и позаботиться, чтобы беглецы, отчаявшись, не сдались добровольно в плен, как случилось после поражения при Каннах. Претору Публию Корнелию поручен розыск дезертиров из войска Тиберия Гракхй, а заодно – и новый набор.

Консулы продолжали осаду Капуи. Прежде всего они запаслись хлебом, чтобы не пришлось терпеть нужды зимою, затем приступили к осадным работам. С трех сторон одновременно повели ров и вал с частыми редутами, намереваясь в скорейшем времени замкнуть кольцо вокруг города. Кампанцы пытались мешать работам, но все их атаки были отражены, и они перестали показываться за стенами.

Претор Публий Корнелий от имени сената распорядился, чтобы консулы, пока осадные работы еще не завершены, разрешили всякому, кто пожелает, беспрепятственно подкинуть Капую, забрав с собою имущество. Крайним сроком назначалась середина марта следующего года. Кто останется в городе после этого дня, пусть не ждет пощады ни себе, ни своему добру. Сообщение консулов кампанцы встретили насмешками, бранью и угрозами.

Из Лукании Ганнибал увел войско к Таренту. Снова пытался он взять крепость, и снова безуспешно. Тогда Он подступил к Брундизию, и здесь его разыскали послы из Капуи, сообщили, в каком отчаянном положении находится их город, и заклинали поскорее помочь. Ганнибал высокомерно ответил, что один раз уже избавил их от осады, избавит и в другой раз. С тем он и отпустил послов, которые насилу вернулись, домой, чудом пробравшись сквозь римские укрепления.

В первую пору осады Капуи пришла к концу затянувшаяся осада Сиракуз.

Ранней весной Марцелл после некоторых колебаний, двинуться ли ему к Агригенту против Гимилькона и Гиппократа или остаться на месте, решил все-таки завершить начатое. Но взять город силою было немыслимо – и с суши, и с моря он оказался неприступен, – удушить его голодом тоже не удавалось, потому что из Карфагена беспрерывно и почти беспрепятственно везли хлеб морем, и римский полководец обратился за поддержкою к сиракузским изгнанникам. Он просил их завязать переговоры с единомышленниками – врагами Карфагена и друзьями Рима – в самих Сиракузах и от его имени обещать сиракузянам свободу и независимость, если Сиракузы будут сданы. Люди в городе, однако же, сделались до крайности подозрительны и зорко следили друг за другом, так что случая вступить в переговоры не было очень долго. После нескольких неудачных попыток изгнанники заслали в осажденные Сиракузы раба, который выдал себя за перебежчика. Он встретился с друзьями изгнанников и передал им предложение Марцелла. Сиракузяне выскользнули из гавани в рыбачьей лодке, спрятавшись под сетями, обогнули Ахрадину и прибыли в римский лагерь. Эти поездки повторялись несколько раз, и в результате к заговору присоединилось человек восемьдесят. Все было готово, как йдруг некий Аттал явился с доносом к Эпикиду. Этот человек донес на приятелей и близких знакомых единственно из обиды – за то, что они не посвятили его в свои планы. Заговорщики погибли в страшных муках.

Итак, одна надежда рухнула, но тут же появилась новая. Сиракузяне отправили к македонскому царю посла – спартанца Дамиппа, и корабль попал в руки римлян. Эпикид прилагал все усилия к тому, чтобы выкупить пленника, не возражал против этого и Марцелл, потому что Рим искал дружбы с этолийцами[58], а этолийцы находились в союзе со Спартой. Для совещания об условиях выкупа избрали удобное для обеих сторон место – между римским лагерем и северною стеною города. Разглядывая стену вблизи, один из римлян сосчитал число рядов каменной кладки, прикинул в уме высоту каждого каждая и понял, что стена гораздо ниже, чем казалось ему и его товарищам, и что на нее можно взобраться по сравнительно коротким лестницам. С этими соображениями он пришел к Марцеллу; командующий выслушал его с интересом, но заметил, что по той же самой причине низкую часть стены охраняют особенно бдительно и что надо выждать удачного стечения обстоятельств.

Подошло празднество в честь богини Артемиды, которое сиракузяне справляли целых три дня, и перебежчик сообщил Марцеллу, что на праздничных пирушках будут пить больше обычного: съестных припасов, как всегда в осаде, не хватало, а вина было вдоволь, и Эпикид велел раздавать его даром.

Марцелл тут же созвал на совет военных трибунов. Отбираются лучшие воины, способные исполнить важное и рискованное дело, тайно сколачивают и связывают лестницы, и все войско получает распоряжение пораньше поужинать и лечь спать, потому что ночью будет штурм.

Когда стемнело и сиракузяне, пировавшие с середины дня, должны были уже захмелеть, Марцелл приказывает одному манипулу нести лестницы. Около тысячи воинов, цепочкой, в полной тишине, крадутся к назначенному месту. Без шума и суматохи первые поднялись на стену; за ними, ободренные их примером, один за другим последовали остальные. Тысяча воинов заняла часть стены и двинулась к Гексапилу, нигде не встречая ни души – караульные пьянствовали в башнях и либо уже спали, либо всё еще пили, с трудом разлепляя отяжелевшие веки. Нескольких спящих нашли в постелях и тут же убили. От Гексапила штурмовой манипул подал знак трубою, призывая прочих. Тут тишина была сразу нарушена и криками тех, кто карабкался на стену, и стуком топоров, которыми выламывали калитку подле Гексапила. Римляне ворвались в Эпиполы[59], где стражи было очень много и обман был уже ни. к. нему, скорее требовалось запугать врага до беспамятства. Когда загремели трубы и крики воинов, караульные, вообразив, что захвачен весь город, помчались по стене или попрыгали вниз. Здесь же, на стене, очутилась толпа горожан; в страхе они бросались то в одну сторону, то в другую, сметая на своем пути остатки караулов. Но большинство сиракузян еще понятия не имело о случившемся; в городе таких размеров, как Сиракузы, вести, из одного квартала не скоро достигают остальных. Лишь на рассвете, когда Марцелл, выломав все шесть ворот Гексапила, ввел все свое войско, сиракузяне очнулись от хмельного оцепенения и кинулись к оружию, но слишком поздно.

Эпикид с отрядом наемников выступил с Острова в твердой уверенности, что лишь очень немногие враги перебрались через стену по небрежности стражи и что он легко выбьет их обратно. Встречных, которые от ужаса едва могли говорить, он успокаивал, повторяя, что они попусту сеют панику и что все далеко не так страшно, как им кажется. Но, увидев собственными глазами римских солдат в Эпиполах и повсюду вокруг, он лишь приказал своим метнуть копья и поспешно вернулся назад, в Ахрадину. Не врага боялся Эпикид, а измены у себя за спиной – как бы скрытые ненавистники пунийцев не воспользовались всеобщим смятением и не закрыли ворота Ахрадины и Острова.

Марцелл, взойдя на стену и увидев с высоты город – один из самых прекрасных в мире в те времена, – заплакал. Плакал он не только от радости, но и скорбя о древней славе Сиракуз. Он вспоминал войны, которые счастливо вел этот город с могучими заморскими державами, вспоминал многочисленных правителей и царей, и прежде всех Гиерона, верного друга римского народа. И вся эта слава, все богатство и великолепие за какой-нибудь час могли утонуть в пламени и обратиться в прах и пепел.

С этими мыслями он призывает сиракузских изгнанников и велит, чтобы они еще раз попытались склонить неприятеля к сдаче. Но ворота и стены Ахрадины обороняли главным образом римские перебежчики, у которых в случае мира или перемирия никакой надежды на спасение не было. Они не стали говорить с посланцами Марцелла и даже не разрешили им подойти к стене.

Тут Марцелл направился к Эвриалу. Это холм на самом краю Эпипол, он нависает над дорогою, которая ведет в глубь острова и очень удобна для подвоза продовольствия. На вершине холма стояла крепость, которою командовал назначенный Эпикидом грек Филодем. Марцелл послал к нему именитого сиракузянина, одного из убийц Гиеронима. На предложение сдаться Филодем отвечал пространными и туманными речами, и посланец вернулся ни с чем. Начальник крепости явно выгадывал время, чтобы дождаться Гиппократа с Гимильконом и впустить к себе карфагенян: тогда римское войско, зажатое в городских стенах, было бы наверняка истреблено. Убедившись, что Эвриал не взять ни силою, ни хитростью, Марцелл поставил лагерь между Неаполем и Тихой – каждый из этих кварталов сам по себе был словно целый город, – не желая располагаться в районах, населенных более густо: в таких районах солдаты уже несомненно разбрелись бы кто куда в поисках легкой добычи.

В лагерь пришли послы из Тихи и Неаполя и умоляли Марцелла, чтобы римляне не убивали жителей и не жгли дома. Марцелл устроил военный совет и с общего согласия издал приказ: насилий над свободными гражданами не чинить, имущество же их расхищать беспрепятственно. У лагерных ворот, обращенных в сторону улиц, он поставил караулы, опасаясь случайной атаки, пока солдаты будут заняты грабежом. Потом прозвучала труба, и солдаты рассеялись в разные стороны. Все гудело и трепетало от страха и смятения, все двери были выбиты и выломаны, но кровопролития не случилось. Грабеж закончился лишь тогда, когда все нажитое и накопленное за долгие годы благополучия и процветания было отнято и перенесено в римский лагерь.

Карфагеняне всё не появлялись, Филодем, отчаявшись, заручился обещанием Марцелла отпустить его к Эпикиду, вывел гарнизон и передал крепость римлянам.

Пока всеобщее внимание было приковано к Неаполю и Тихе, откуда летели ликующие крики римских воинов и горестные вопли граждан, начальник карфагенского флота Бомилькар с тридцатью пятью кораблями выскользнул из гавани и уплыл в Карфаген. Ему помогла ночная непогода, настолько сильная, что римские суда не могли остаться на рейде и, попрятавшись в соседних бухтах, прозевали неприятеля. Бомилькар сообщил сенату, в каком отчаянном положении защитники Сиракуз, и спустя немного дней возвратился уже с сотнею судов. Говорили, что Эпикид засыпал его дарами из царской сокровищницы.

Завладев Эвриалом и избавившись от тревоги, как бы враг не нанес ему внезапного удара в спину, Марцелл осадил Ахрадину, лишив ее всякого подвоза продовольствия. Но через несколько дней прибыли наконец Гиппократ и Гимилькон, и римляне сами оказались как бы в окружении. Гиппократ напал на прежний римский лагерь – тот, где Марцелл помещался зимою и в начале лета, до вторжения в город, – Эпикид в тот же час сделал вылазку, а карфагенские корабли причалили к берегу между городом и зимним лагерем, чтобы не дать римлянам помочь друг Другу. Взаимная помощь, однако же, и не понадобилась: и Марцелл, и начальник зимнего лагеря легко отразили врага собственными силами.

Гиппократ бежал без оглядки, а Эпикид был загнан назад в Ахрадину. Это двойное поражение и на будущее отбило у неприятеля охоту к необдуманным и неожиданным атакам.

Впрочем, другая причина, гораздо более важная, вскоре расстроила воинственные планы не только карфагенян, но и римлян: в обоих станах вспыхнул мор. Нестерпимый осенний зной и нездоровая от природы местность разрушительно действовали на здоровье каждого, но те, кто был за пределами города, страдали гораздо больше. Вначале заболели и умирали солдаты, которым для стоянок выпали самые гнилые места, но уход за теми, кто занемог, и простое соприкосновение с ними разнесли недуг повсюду. Заболевшие либо умирали в одиночестве, брошенные и покинутые всеми, либо заражали и утаскивали за собою в могилу друзей, которые тщетно старались их спасти. Что ни день – то смерти и похороны, и во все часы суток – неумолчный плач. Мало-помалу, однако же, к беде привыкли, и эта привычка настолько ожесточила души, что умерших уже и не оплакивали, и даже не хоронили, и люди глядели на трупы, валявшиеся у всех на виду, и не испытывали ничего, кроме страха за собственную жизнь. Мертвые внушали ужас больным, больные – живым, и иные, предпочитая погибнуть от меча, бросались в одиночку на вражеские караулы.

В карфагенском лагере мор свирепствовал гораздо сильнее, чем у римлян, потому что римляне за время осады успели привыкнуть и к сиракузскому воздуху, и к воде. Служившие под началом у карфагенян сицилийцы, как только увидели, что болезнь распространяется и ширится, тут же разбежались по своим городам; самим же карфагенянам податься было некуда, и они погибли все до последнего вместе со своими вождями – Гиппократом и Гимильконом.

Марцелл своих людей перевел в город; тень и кровля над головою сохранили жизнь многим. Тем не менее и римское войско понесло очень большие потери.

Бомилькар снова уплыл в Карфаген просить помощи. Он убедил сенат, что, хотя римляне почти пленили Сиракузы, возможность одолеть врага еще не упущена, и ему дали сто тридцать боевых кораблей и семьсот грузовых судов со всевозможными припасами и оружием. Во главе этого флота он отошел от берегов Африки и с попутным ветром переправился в Сицилию, но тот же ветер мешал ему обогнуть мыс Пахин.

Весть о прибытии Бомилькара, а затем долгая его задержка у Пахина и сиракузянам, и римлянам внушали противоречивые чувства радости и страха попеременно. Наконец Эпикид, опасаясь, как бы пунийский флот не вернулся обратно в Африку, если ветер с востока по-прежнему не уляжется и не утихнет, передал командование в Ахрадине начальникам наемных отрядов, а сам уплыл к Бомилькару. Бомилькар признался Эпикиду, что боится встречи с римлянами, и не потому, что слабее врага – напротив, кораблей у него больше, чем у них, – а потому, что врагу будет в помощь ветер, неблагоприятный для карфагенян. Все-таки Эпикид убедил пунийца попытать счастья в бою. И Марцелл тоже, несмотря на неравенство в силах, склонялся к мысли о сражении. Дело в том, что сицилийцы, в начале моровой язвы бежавшие от Сиракуз, вновь собирались под знамена и созывали добровольцев со всего острова, а выдержать натиск с суши и с моря одновременно, да еще во вражеском городе, было бы слишком трудно.

Два флота стояли по фбе стороны Пахинского мыса, готовые сойтись и столкнуться, как только позволит погода. И вот Эвр[60], свирепствовавший так долго, стих. Первым тронулся с места Бомилькар, по-видимому, – с намерением обогнуть мыс, но, заметив, что римские корабли идут прямо на него, вдруг испугался и повернул в открытое море. В порт Гераклёю, где причалили его грузовые суда, он послал гонца с приказом плыть назад, в Африку, а сам, миновав Сицилию, двинулся в Тарент. Эпикид, разом лишившийся всех надежд, не захотел возвращаться в осажденный, наполовину уже занятый неприятелем город и обосновался в Агригенте, не думая ни о каких новых начинаниях и только выжидая исхода событий.

Когда сицилийцам в их лагере стало известно, что Эпикид покинул Сиракузы, а карфагеняне – Сицилию, они, спросив согласия осажденных, отправили послов к Марцеллу и предложили сдать город. Заключили предварительное соглашение, что все прежде принадлежавшее царям впредь будет собственностью Рима, все остальное останется за сицилийцами; сицилийцы сохранят также свою свободу и законы. Вслед за тем сицилийцы вызвали тех сиракузян, которые правили делами в городе после отъезда Эпикида, и объявили, что они прибыли послами не только к Марцеллу, но и к сиракузянам, ибо участь всех жителей острова должна быть одинакова и никто не должен выговаривать для себя особых условий мира.

Послов впустили в Сиракузы. Они встретились с родственниками и друзьями, рассказали о переговорах с Марцеллом и, воодушевив осажденных надеждою на спасение, уговорили вместе напасть на ближайших помощников Эпикида. Трое из них были убиты. Созвали Народное собрание, и глава посольства выступил с такою речью:

– Вы терпите горькие муки и жестокую нужду, граждане Сиракуз, но винить судьбу не имеете права, потому что лишь от вас самих зависит, сколько продлятся еще ваши страдания. Не из ненависти к вам осадили римляне ваш город, наоборот – они стремились избавить Сиракузы от гнусных тиранов, Эпикида и Гиппократа. Теперь Гиппократ мертв, Эпикида нет, а прислужники его перебиты. Что же мешает римлянам желать Сиракузам добра и только добра, так словно бы по-прежнему здравствовал Гиерон, несравненный хранитель дружбы с Римом? Стало быть, нет иной опасности ни для города, ни для его обитателей, кроме той, что кроется в вас самих, если вы упустите случай примириться с римлянами, – случай самый счастливый из всех возможных.

Эта речь была встречена громким и единодушным одобрением. Но прежде чем отрядить послов к Марцеллу, сира-кузяне решили выбрать городских правителей. Вновь избранные правители отправились в римский лагерь, и один из них сказал:

– Не сиракузяне изменили вам, римляне, но Гиероним, и мир, нарушенный этим тираном и восстановленный его смертью, разорвали опять-таки не сиракузяне, но царские псы – Гиппократ и Эпикид. Избавившись от тех, кто держал нас в рабстве, мы сразу же отдаем в вашу власть себя, наш город, наше оружие и согласны на любую участь, какую вы нам ни назначите. Боги даровали тебе, Марцелл, славу покорителя Сиракуз, самого знаменитого и прекрасного среди греческих городов. Вся краса наша и слава отныне твои. Неужели же ты предпочитаешь, чтобы потомки лишь по преданиям знали, каким был покоренный тобою город? Неужели ты не пощадишь и не сохранишь Сиракузы, чтобы твой род всегда был для них милостивым патроном, а они – вечным клиентом Марцеллов?

Марцелл с готовностью отозвался на эти мольбы осажденных, но меж самими осажденными вдруг возник бешеный раздор. Перебежчики, нисколько не сомневаясь, что их выдадут на расправу римлянам, возбудили то же опасение у наемников. Солдаты схватили мечи и первым делом умертвили новых правителей, а после разбежались по городу, убивая всех, кто попадался им на пути, и грабя дома. С трудом сумели сиракузяне водворить среди них спокойствие, убеждая, что наемников ждет совсем иная судьба, нежели перебежчиков. К счастью, в это время в город явилось ответное посольство от Марцелла, и римляне подтвердили, что у них нет никаких оснований требовать наказания наемников.

Среди начальников наемных отрядов в Ахрадине был испанец, по имени Мерик, а в посольской свите оказался один воин из испанских вспомогательных частей. Этот воин пришел к Мерику и говорил с ним наедине, без свидетелей. Он рассказал о положении дел в Испании – что вся страна подчинилась римлянам – и уверял, что услуга римлянам доставит Мерику высокое положение среди соплеменников, захочет ли он продолжать службу в войске или возвратится на родину.

– А если тебе больше нравится терпеть осаду, то объясни хотя бы, на что ты надеешься, – ведь вы заперты и с суши и с моря, – спросил он Мерика под конец.

Слова земляка достигли цели, и когда наемники постановили отправить к Марцеллу своих людей для переговоров, Мерик послал с ними брата. Тот же испанец, что беседовал с Мериком, привел его брата к Марцеллу отдельно от прочих посланцев, и на этой тайной встрече все было условле-но и решено.

Чтобы отвлечь от себя всякое подозрение, Мерик объявил, что не одобряет этих бесконечных посольств. Довольно впускать в Ахрадину и на Остров врагов и выпускать их пособников. Начальники наемников должны поделить позиции между собой, и пусть каждый будет в ответе за свою часть города, тогда и караульные будут смотреть зорче. Все согласились; самому Мерику досталась половина Острова от Источника Аретусы до входа в Большую Гавань, и он тут же известил об этом римлян.

Марцелл распорядился погрузить воинов на большое судно, отвести его ночью на буксире к Острову и высадить солдат у тех ворот, что подле Источника Аретусы. Их встретил Мерик, сам распахнул перед ними ворота и укрыл римлян так, чтобы их никто не мог обнаружить.

Рано утром Марцелл всеми силами обрушился на стены Ахрадины. Ее защитникам приходилось так трудно, что они были вынуждены призвать на помощь товарищей с Острова. Те бросили свои посты и помчались на выручку. Тогда римляне вышли из укрытия и почти без боя овладели Островом, к которому тут же подошли снаряженные заранее легкие корабли, так что римский отряд сразу был усилен на случай ответной атаки наемников. Хуже всех, как ни странно, оборонялись перебежчики, но они не доверяли никому, всех подозревали в измене и потому больше думали о бегстве, чем о битве.

Получив донесение, что весь Остров и часть Ахрадины заняты и что Мерик со своими подчиненными открыто присоединился к римлянам, Марцелл приказал трубить отступление: он тревожился, как бы не были расхищены несметные сокровища сиракузских царей.

Едва римляне ослабили натиск, перебежчики, находившиеся в Ахрадине, покинули город. Теперь сиракузяне освободились от последней опасности, которая им угрожала. Открыв ворота, они отправляют к Марцеллу еще одно посольство с единственною просьбой – сохранить жизнь им и их детям. Марцелл созвал совет, на который пригласил и сиракузских изгнанников. Он сказал, что злодейства тех, кто правил Сиракузами в течение последних нескольких лет, перевешивают все добрые дела пятидесятилетнего Гиеронова царствования. Но злодеяния эти обратились против самих, злодеев, и нарушители договоров наказаны даже суровее, чем того хотел римский народ.

– Для меня, – так он завершил, – взятие Сиракуз – вполне достаточная награда за все труды и опасности, которые мы перенесли на суше и на море у стен вашего города.

Потом он отправил квестора с караулом в царскую сокровищницу, а город отдал солдатам на разграбление. Нетронутыми остались лишь дома вернувшихся изгнанников, которые охраняла особая стража.

Немало примеров гнусной злобы и гнусной алчности победителей можно было бы припомнить, но самый знаменитый между ними – убийство Архимеда. Среди дикого смятения, под крики и топот ног озверевших солдат Архимед спокойно размышлял, рассматривая начерченные на песке фигуры, и какой-то грабитель заколол его мечом, даже не подозревая, кто это. Говорят, что Марцелл был очень огорчен, сам позаботился о похоронах и даже велел разыскать родственников убитого и оказал им защиту и покровительство.

Вот как пали Сиракузы. В этом городе римляне взяли столько добычи, сколько не нашли бы и в самом Карфагене, будь он тогда завоеван.

Весною того же года начались важные события в Испании. После того как войска вышли с зимних квартир, состоялся большой военный совет, и все в один голос говорили, что войну в Испании пора заканчивать и что сил для этого вполне довольно – зимою римляне взяли на службу двадцать тысяч кельтиберов. У неприятеля было три войска. Два из них, под начальством Магона и Гасдрубала, сына Гисгбна, стояли одним общим лагерем, примерно в пяти днях пути от римлян. Третьим командовал Гасдрубал, сын Гамилькара Барки, самый давний и самый опытный из карфагенских полководцев в Испании. Его Сципионы думали разгромить первым, и останавливало их лишь одно: что, если испуганные этим разгромом Магон и другой Гасдрубал забьются в непроходимые горы и леса и затянут войну еще надолго?

Итак, было решено разделиться и охватить боевыми действиями всю Испанию сразу. Публий Корнелий Сципион с двумя третями прежнего войска выступил против Магона и Гасдрубала, сына Гисгона, Гней Корнелий Сципион с одною третью прежних воинов и всеми кельтиберами – против Гасдрубала Барки. Сперва они шли вместе; у реки Бётис Гней остановился, а Публий двинулся дальше.

Лагерь Гасдрубала Барки лежал за рекою. Пуниец узнал, что вся сила и надежда римского командующего заключена в кельтибёрских вспомогательных отрядах, а римлян у него в подчинении совсем мало. Гасдрубалу хорошо было известно вероломство всех варварских племен, в особенности же испанских, с которыми он столько лет беспрерывно воевал, и он без колебаний предложил вождям кельтиберов большую плату за то, чтобы они увели своих людей. Лазутчиков и посредников он нашел легко – испанцами были переполнены оба враждебных лагеря, – впрочем, и достигнуть согласия оказалось не намного труднее. Кельтиберы не усмотрели в предложении Гасдрубала ничего ужасного – ведь их же не просили повернуть оружие против римлян! – а за такую плату, какую обещал пуниец, не стыдно и сражаться, не только что уходить от сражения, и вдобавок это очень приятно – ничего не делать, побывать дома, повидать близких. А римлян бояться нечего – их слишком мало, чтобы задержать уходящих насильно.

И вот, внезапно собравшись, кельтиберы уходят. В ответ на изумленные расспросы римлян варвары твердили, что в их краях вспыхнули междоусобицы. Сципион понял, что ни уговорами, ни силой союзников не удержать, а без них он был намного слабее врагов. Не оставалось ничего иного, как отступать, принимая все меры, чтобы уклониться от битвы на открытом месте. Гасдрубал переправился через Ветис и преследовал неприятеля, не отставая ни на шаг.

Не в лучшем положении был и Публий Корнелий; ему грозил опасностью новый, неведомый прежде противник – молодой Масинисса, в будущем прославивший себя дружбою с римским народом, а тогда служивший под началом у Магона. Со своею нумидийской конницей он напал на Публия еще в пути и не давал ему покоя ни днем, ни ночью, не только перехватывая одиночек, которые забредали далеко от лагеря в поисках дров или корма для лошадей, но и налетая на самый лагерь и сея панику среди караульных. Ночами то и дело возникала тревога в воротах и на валу; римляне изнемогали от усталости, потеряли сон и, терпя нужду во всем самом необходимом, не смели показаться за лагерными укреплениями.

Это была настоящая осада, и она сделалась бы еще нестерпимее, если бы с пунийцами соединился вождь свессетанов, приближавшийся, как шел слух, во главе семи с половиною тысяч воинов. Крайность, в которой находился Сципион, заставила его, всегда осторожного и предусмотрительного, принять опрометчивое решение: выйти ночью навстречу свессетанам и сразиться, где бы они ни встретились.

Разумеется, выстроить боевую линию ни римляне, ни испанцы не успели и бились в походных колоннах. В беспорядочном этом сражении римляне одерживали уже верх, как вдруг прискакали нумидийцы, чью бдительность Сципион, как ему казалось, сумел обмануть ночным походом. Нумидийцы ударили римлянам в оба фланга. Римляне испугались, но все-таки, собравшись с духом, приняли бой, и тут подоспел третий враг – карфагенская пехота, которая атаковала сражающихся с тыла. Теперь римляне не знали, с кем раньше скрестить мечи, куда рвануться всем вместе, чтобы пробить себе дорогу и вырваться из окружения. Сципион и ободрял воинов, и сам бросался туда, где приходилось всего труднее. В одной из таких схваток копье угодило ему в правый бок. Римляне тесно окружали своего полководца, и враги, построившись клином, старались проломить это кольцо, но когда они увидели, что Сципион падает с коня, то с ликующим криком разбежались и по всему войску разнесли весть о гибели римского главнокомандующего, и в пунийцев она вселила уверенность, что они победили, а в римлян – что они побеждены.

Началось массовое бегство. Проскользнуть между нумидийцами римляне еще могли, но уйти от такого множества конницы и пехоты, которое там скопилось, было совершенно невозможно, тем более что пехотинцы в резвости ног не уступали и лошадям. Во время погони враги истребили едва ли не больше римлян и их союзников, чем в самой битве, и вообще не уцелел бы ни один человеку если бы день не склонился к вечеру и не настала темнота.

Не теряя времени, едва дав солдатам передохнуть, пунийские полководцы стремительно двинулись к Гамилькару Барке. Они торопились воспользоваться плодами своего успеха и надеялись общими усилиями завершить войну. Встретившись, начальники и воины поздравляли друг друга с блестящей победой – в ожидании еще одной, не менее блестящей. Римляне не знали о случившемся ничего, и, однако же, в лагере царили скорбь, угрюмое молчание и немое предчувствие неминуемой беды. Гней Сципион видел, что врагов прибавилось намного, и не рассчитывал ни на что доброе. И правда – так подсказывал ему трезвый рассудок, – каким образом могли очутиться здесь Магон с товарищем, если не выиграв битву у брата, Публия? Почему брат не остановил их или, по крайней мере, не преследовал? Почему, наконец, если уже не сумел помешать соединиться врагам, сам не соединяется с ним, Гнеем? Среди этих мучительных раздумий он пришел к выводу, что надо отступить как можно дальше; иного средства к спасению не было.

В первую же ночь, когда римляне сумели усыпить бдительность врагов, они тронулись в путь и прошли довольно значительное расстояние. На рассвете, обнаружив, что вражеский лагерь пуст, карфагеняне поспешили следом, выпустив вперед нумидийскую конницу. Еще до вечера нумидийцы настигли беглецов и, наезжая то с тыла, то с флангов, принудили остановиться. Сципион убеждал своих отбиваться, не прекращая движения.

– Главное, – говорил он, – это чтобы нас не догнала пехота!

Воины повиновались, но вскоре стемнело. Нумидийцы исчезли, а римляне, по приказу командующего, поднялись на какой-то холм – позицию не слишком надежную, в особенности для войска, уже зараженного страхом, но все же несколько приподнятую над окружающей местностью. Обоз и конница разместились в середине, а пехота – по краям, и утром римляне легко отразили новые атаки нумидийцев. Но вот приблизились Магон и два Гасдрубала со своими армиями, и стало ясно, что без укреплений, одной силою оружия, обороняться невозможно. Сципион долго осматривался, отыскивая, из чего бы соорудить вал, однако земля была каменистая и к тому же совсем голая – ни единого кустика, ни единой травинки, – а склоны всюду одинаково покатые, без резкой крутизны или обрыва, которые послужили бы препятствием на пути врага. И тем не менее какое-то подобие вала они устроили – сложили одно на другое вьючные седла вместе с притороченною к ним поклажею, а где седел не хватило, набросали всевозможные узлы и тюки, которые воины на марше несли на собственных плечах.

На холм пунийцы поднялись без малейшего труда, но Перед «валом застыли в изумлении – вышины он был обычной, зато вида совершенно невероятного. Но начальники закричали:

– Что оробели? Укрепление-то игрушечное, не годное даже на то, чтобы задержать женщин и ребятишек!

Однако же перескочить через «вал», или разрушить его, или прорубить топорами оказалось не так просто: седла, лежавшие вплотную и тяжело придавленные поклажей, не поддавались. Лишь когда принесли деревянные багры и, зацепляя крючьями, растащили эту воистину последнюю преграду во многих местах сразу, все было кончено, и «лагерь» пал.

Хотя победители во много раз превосходили побежденных числом и резня началась ужасная, значительная часть римлян скрылась в соседних лесах, а после добралась до лагеря Публия Сципиона (уходя на злосчастное ночное сражение со свессетанами, он оставил в лагере небольшой караул во главе с легатом Тиберием Фонтеем). Гней Сципион с несколькими спутниками набрел на какую-то сторожевую башню и заперся в ней. Пунийцы обложили башню хворостом и подожгли. Когда двери выгорели, они ворвались внутрь и всех перерезали.

Так погиб Гней Корнелий Сципион, на двадцать девятый день после смерти Публия. О гибели братьев скорбел не только Рим, но и вся Испания. Скажем более: в Риме горевали и о потерянном войске, и о потерянной провинции, а Испания оплакивала только погибших Сципионов, и Гнея больше, чем Публия, потому что он дольше пробыл на испанской земле, первым приобрел любовь испанцев и первым показал им образец римской справедливости, простоты и умения владеть собой.



В эту горькую для Рима пору нашелся человек, который поправил дело, казалось уже безнадежное. Был в войске римский всадник Луций Марций, человек молодой, храбрый и на редкость одаренный. К прекрасным задаткам добавилась прекрасная выучка, которую он получил, прослужив много лет под началом у Гнея Сципиона и постигнув все тонкости военного искусства. Он собрал воинов, уцелевших после побоища на холме, вывел римские гарнизоны из нескольких крепостей и, составив довольно большой отряд, Соединился с Тиберием Фонтеем, легатом Публия Сципиона.

Римляне вернулись за Ибер, в старые римские владения, и здесь разбили лагерь. На воинской сходке было решено выбрать полководца, и все солдаты подали голос за Марция; голосовали даже те, кто стоял в караулах у вала, – товарищи подменяли их на постах.

Марций занялся укреплением лагеря и сбором продовольствия, и все его приказы воины исполняли охотно и бодро. Но когда пришла весть, что Гасдрубал, сын Гисгона, переправился через Ибер и уже невдалеке, и солдаты увидели сигнал к битве, поднятый новым командующим над своею палаткой, их точно подменили. Они вспомнили Сципионов, вспомнили, с какими силами и с какими вождями выходили, бывало, в сражение, – и зарыдали, и бились головою о столбы и колья, и простирали руки к небесам, и проклинали богов, и падали ничком на землю, и каждый, захлебываясь слезами, называл имя своего командующего. Центурионы пытались поднять и ободрить рядовых, Марций метался по лагерю, разом и утешая воинов, и браня их за то, что они пустились в бесполезные бабьи причитания как раз тогда, когда нужно напрячь все силы для защиты собственной жизни и жизни государства, и это будет лучшею местью за Гая и Публия Сципионов. Но жалобный крик и стоны не утихали, пока не донесся звук вражеских труб: карфагеняне были совсем рядом.

Тут печаль внезапно сменилась гневом, солдаты схватили оружие, вылетели в ворота и как безумные набросились на противника. Пунийцы подходили беспечно, не держа строя, и были поражены, откуда взялось столько врагов после полного почти истребления римского войска, откуда у побежденных такая храбрость и уверенность в себе, откуда новый полководец, откуда самый лагерь, наконец. В испуге и растерянности они сперва Попятились, а потом под бешеным натиском римлян показали спину. Погоня могла бы стать роковой и для бегущих, но все же скорее – для преследователей, и Марций поспешно дал сигнал к отступлению. Воины так распалились, что командующему пришлось вмешаться первые ряды и силою заворачивать своих людей назад.

Римляне возвратились в лагерь с неутоленною жаждой крови и убийства. Вернулись на стоянку и карфагеняне. Они вообразили, будто от погони римлян удержал страх, и опять исполнились легкомысленным презрением к неприятелю. Потому и лагерь свой они охраняли кое-как, по-прежнему уверенные, что враг по соседству – это лишь жалкие и беспомощные остатки двух разгромленных ими армий. И вот, все как следует разведав и разузнав; Марций составляет план, на первый взгляд даже не смелый, а прямо-таки отчаянный: он решил сам напасть на пунийцев, рассудив, что легче захватить лагерь одного Гасдрубала, чем отстаивать собственный лагерь, когда вновь соединятся три вражеских войска и три полководца. Но план этот, такой неожиданный и требовавший беспредельной отваги, мог вызвать замешательство у солдат, и Марций счел нужным все объяснить заранее. Созвав сходку, он выступил со следующею речью:

– И моя преданность погибшим Сципионам, и нынешнее наше положение способны убедить каждого, что власть, которой вы меня облекли, – не только великая честь, но и Тяжелая, мучительная забота. Смирив и подавив уныние в собственной душе, я обязан один думать за всех вас. Ни днем, ни ночью воспоминание об убитых командующих не покидает меня, и оба, Гай и Публий, говорят мне одно: отомсти за нас, за наших воинов, в течение долгих семи лет нe ведавших поражения на испанской земле, отомсти за Римское государство. И как при жизни обоих не было человека, который подчинялся бы им с большей готовностью, чем я, так и теперь я помышляю лишь о том, чтобы выполнить их завет и отыскать путь, который избрали бы они, будь они теперь среди нас. И вас я прошу, солдаты: не плачем чтите их, как чтут умерших, – ибо они живы, живы славою своих подвигов! Всякий раз, как вы вспомните о них, пусть им представится, будто они поднимают сигнал битвы и зовут вас в сражение! Впрочем, я не сомневаюсь, что именно это видение носилось перед вашим взором вчера, когда вы доказали врагу, что мощь Рима не угасла вместе со Сципионами и что народ, чье мужество не сокрушила и каннская катастрофа, одолеет любую новую свирепость судьбы.

Вчера вы были храбры по собственному почину, завтра я намерен испытать вашу храбрость в деле, задуманном мною. Мы воспользуемся счастливою случайностью и нападем на врага врасплох, вооруженные – на безоружных, а возможно, и на сонных. Менее всего на свете пунийцы боятся, что мы осмелимся штурмовать их лагерь. А чего не боишься, против того и никаких мер осторожности обычно не принимаешь. И правда, нет у них ни настоящих передовых постов, ни регулярной смены караулов на валу – так доносят лазутчики. Мы выступим после третьей стражи ночи, храня полную тишину, и захватим лагерь в один миг, с первым же боевым кличем у ворот. Тут вы и учините то самое избиение, от которого, к немалому вашему неудовольствию, пришлось отказаться вчера. Действовать надо сейчас же, пока о нашей вчерашней вылазке не узнали двое других полководцев врага. Ведь против трех пунийских армий вместе не устоял и Гней Сципион со свежим и нетронутым еще войском, – на что же тогда рассчитывать нам? Наши командующие погибли оттого, что раздробили свои силы, – так и враги погибнут, если мы станем бить их порознь, по частям. Иного пути у нас нет. Солдаты выслушали нового командующего с великою радостью. Наточив мечи и копья, они остаток дня и большую половину ночи отдыхали, а в четвертую стражу выступили. Кроме ближайшего к римлянам лагеря, у пунийцев был еще другой, в девяти километрах от первого. Их разделяла глубокая лощина, густо заросшая лесом. Примерно посредине этого леса римляне – по пунийскому образцу – спрятали когорту пехоты и отряд конницы. Когда дорога была таким образом перерезана, Марций направился к ближнему лагерю. Действительно, постов перед воротами не было, стражи на валу – тоже, и римляне проникли в неприятельский лагерь совершенно свободно, точно в собственный.

Запели трубы, загремели крики. Кто колет и рубит еще не очнувшихся ото сна врагов, кто поджигает хижины, крытые сухою соломой, кто занимает ворота, преграждая дорогу к бегству. Безоружные пунийцы повсюду натыкаются на римские мечи. Те, кто так или иначе вырвался, мчатся ко второму лагерю, но их перехватывает римская засада, окружает, и все до последнего гибнут.

В дальнем лагере все было еще спокойнее. Перед рассветом многие разбрелись – за дровами, за кормом для лошадей, за случайною добычей. Оружие валялось на земле; караульные сидели, лежали, лениво прогуливались перед валом. На этих-то разомлевших от беспечности людей и налетели римляне, еще не остывшие после недавнего боя и победы. У ворот сопротивления не смог оказать никто, но за воротами на шум мгновенно стеклись солдаты со всего лагеря, и схватка завязалась жестокая. Она кончилась бы не так скоро, но в руках у врагов пунийцы увидели забрызганные кровью щиты и с ужасом догадались, что произошло, и обратились в бегство.

Так в продолжение одной ночи и одного дня римляне под командою Луция Марция овладели двумя карфагенскими лагерями, истребив при этом тридцать семь тысяч, взяв их в плен без малого две тысячи и овладев богатейшею добычею. Среди захваченного добра был серебряный щит с изображением Гасдрубала Барки, около сорока пяти килограммов весом. Этот щит, вплоть до пожара на Капитолии[61], висел в храме Юпитера Капитолийского и назывался «Марциевым щитом», служа памятником подвигу Луция Марция. Надо заметить, однако, что некоторые писатели оценивают потери пунийцев иными, гораздо более скромными цифрами.

Тем временем Марцелл наводил порядок в Сицилии, действуя с такою справедливостью и добросовестностью, что прибавил славы не только себе, но и всему римскому народу. Лишь в том он ошибся, что вывез в Рим многочисленные статуи и картины, которыми были украшены Сиракузы. Разумеется, они составляли часть добычи и принадлежали победителям по праву войны, но с тех пор вошло в обычай восхищаться греческим искусством, а следом – наглая привычка грабить храмы и частные дома в поисках произведений и предметов этого искусства, привычка, обратившаяся в конце концов и против римских богов, и в первую очередь – против храма, воздвигнутого самим Марцеллом.

В Сиракузы приезжали послы почти из каждого сицилийского города, и каждое посольство встречало у Марцелла тот прием, которого их город заслуживал. Но в Агригенте тлел еще не погашенный очаг войны, и даже не тлел, а пылал, потому что там собрались три карфагенских начальника – Эпикид, пуниец Ганнон и недавно присланный Ганнибалом либофиникиец[62] Муттин. Эпикид и Ганнон поставили его командиром нумидийской конницы, и он неутомимо опустошал земли врагов и подавал помощь друзьям Карфагена. Пунийцы покинули свое убежище в Агригенте и стали лагерем у реки Гимеры. Марцелл выступил туда же и расположился в шести километрах от неприятеля. Муттин немедленно пересек реку и напал на передовые посты, сея страх и смятение. Назавтра он повторил атаку и загнал противника в его лагерь. Но тут вспыхнул мятеж нумидийцев – около трехсот конников взбунтовались и ушли, – и Муттин пустился вдогонку, чтобы уговорить их вернуться. Уезжая, он очень просил Ганнона и Эпикида не торопиться со сражением.

Эта просьба обидела и даже оскорбила обоих, но больше – Ганнона (который, сказать кстати, уже завидовал славе Муттина): подумать только, какой-то жалкий африканец смеет давать советы ему, главнокомандующему, присланному сюда карфагенским сенатом и народом! И он убедил Эпикида переправиться за реку и вызвать римлян на бой.

Марцелл приказал воинам выносить знамена и строиться. Во время построения к ним прискакали с неприятельской стороны десять всадников. Это были нумидийцы, растревоженные мятежом товарищей, а теперь еще вдобавок возмущенные тем, что карфагеняне задумали унизить их командира. Они объявили Марцеллу, что нумидийская конница от участия в сражении уклонится. Весть об этом мигом разлетелась по рядам и всех ободрила, потому что всего больше римляне боялись вражеских всадников. А враги пали духом: они не только растерялись, лишившись вдруг значительной части своих сил, но даже не были уверены, не ударит ли на них собственная конница.

Вполне естественно, что большого сражения не произошло – дело решили первый крик и первый натиск. Нумидийцы невозмутимо стояли на флангах, а когда пехота побежала, так же невозмутимо присоединились к бегущим.

Это была последняя битва Марцелла в Сицилии.

Год уже заканчивался. Чтобы провести консульские выборы, в Рим из-под Капуи приехал консул Клавдий. Консулами на следующий год были избраны Гней Фульвий Центумал и Публий Сульпиций Гальба.

Новые консулы Гней Фульвий Центумал и Публий Сулышций Гальба, вступив в должность, созвали сенат на Капитолии. В ту пору первая встреча сената с новыми консулами была очень торжественной и всегда происходила в главном храме Рима – храме Юпитера Всеблагого и Всемогущего на Капитолийском холме. Первым делом было постановлено продлить военную власть консулам предыдущего года и написать им, чтобы они ни в коем случае не прекращали осады Капуи. Эта осада была у римлян главною заботой: они помнили, как измена капуанцев оказалась пагубным примером для многих городов и племен, и потому надеялись, что, вернув Капую под свою власть, заставят раскаяться и других изменников.

Среди прочих дел сенаторы решили участь уцелевших от гибели солдат из войска Гнея Фульвия, разгромленного Ганнибалом в Апулии: их отправили в Сицилию до конца войны – так же, как прежде беглецов из битвы при Каннах. Наказание и тем, и другим было отягощено новыми позорными ограничениями: им запрещалось проводить зиму в городах и устраивать зимние квартиры ближе чем в пятнадцати километрах от любого города.

В начале года пришло письмо от Луция Марция. Неожиданные успехи в Испании, конечно, обрадовали сенаторов, но то, что воины сами выбрали себе командующего, вызвало дружное неудовольствие. Сенат поручил народным трибунам, не откладывая, запросить у народа, кого он соблаговолит назначить в Испанию на место Гнея Сципиона, Но совсем иное волновало в те дни народ в Риме.

Трибун Гай Семпроний Блез вызвал на суд Гнея Фульвия и без устали поносил его перед гражданами, говоря приблизительно следующее:

– Многие полководцы по легкомыслию и неопытности заводили войско в опасные места, но еще ни один не разлагал и не развращал свои легионы, чтобы затем их предать! Воины Фульвия погибли прежде, чем увидели врага, и погубил их не Ганнибал, а собственный начальник. Сравните Гнея Фульвия и Тиберия Гракха. Гракх получил войско, состоявшее из рабов, и за короткий срок они забыли в боях о рабском своем происхождении, стали грозою для врагов, оплотом для друзей. А Гней Фульвий? Гней Фульвий привил рабские пороки свободным и полноправным римлянам! Нет ничего удивительного, клянусь богами, что воины бежали с поля битвы – ведь пример им подал сам полководец! – гораздо удивительнее, что хоть кто-то остался в строю и пал с оружием в руках. Гай Фламиний, Луций Павел, Гней и Публий Сципионы предпочли погибнуть, но не бросили окруженное неприятелем войско. А Гней Фульвий? Гней Фульвий явился в Рим чуть ли не единственным вестником гибели своего войска! Позор! Беглецы из-под Канн служат в Сицилии и не вернутся, пока последний пуниец не покинет Италию ныне к ним присоединены легионы Фульвия, а сам Гней Фульвий проведет беспечальную старость в тех же забавах и развлечениях, которым посвятил свою беспутную юность! Нет, неодинакова в Риме свобода для бедных и богатых, для знатных и незнатных!

Обвиняемый всю вину сваливал на воинов. – Они сами требовали битвы, – оправдывался он, – но не смогли выстоять против мощи и славы Ганнибала. Я бежал, это правда, но вместе со всеми, в гуще толпы – как консул Варрон под Каннами, как многие другие командующие. Я не терпел нужды в продовольствии, не завел войско в засаду, не просчитался, строя боевую линию, – я побежден только силою оружия.

Дважды Народное собрание слушало дело Фульвия и дважды присуждало его к штрафу, как и предлагал Семпроний Блез. Но было, назначено третье слушание, и на этот раз выступили свидетели и, проклиная Фульвия, под присягою показали, что он и струсил, и бежал первым. Народ в ярости кричал, что его надо казнить, и Семпроний изменил свое прежнее предложение и потребовал смертной казни. Тогда Фульвий обратился за помощью к остальным трибунам, но они отвечали, что не намерены мешать своему товарищу по должности и что он поступает в строгом согласии с законами и обычаями. После этого Семпроний объявил, что обвиняет Гнея Фульвия в государственной измене, и городской претор назначил день четвертого – и окончательного! – слушания.

Последнею надеждой Фульвия был его брат Квинт, консул минувшего года. Квинт Фульвий прислал письмо, в котором умолял пощадить брата и просил у сенаторов разрешения приехать самому. Но сенат отвечал, что осада Капуи слишком важна для отечества и что он не смеет отлучиться ни на час.

Не дожидаясь суда, Гней Фульвий удалился в изгнание. Тем не менее народ собрался снова, и голосовал, и подтвердил кару, которую Фульвий назначил себе сам.

Хотя война обрушилась на Капую всеми своими бедствиями, главной бедою и мукою осажденных был голод; а гонец к Ганнибалу не мог прорваться через цепь вражеских караульных постов. Наконец нашелся нумидиец, который вызвался доставить письмо и слово свое сдержал – среди ночи промчался через весь римский лагерь. Это придало храбрости кампанцам, и они возобновили сводо вылазки, с тем чтобы их продолжать, пока хватит сил. Пехота их редко выходила из боя победительницей, зато в конных стычках они почти всякий раз брали верх. Римлян это злило до крайности, но после многих неудач они нашли способ справиться и с конницею врага.

Из всех легионов были отобраны самые сильные, ловкие и проворные молодые воины. Каждого вооружили небольшим круглым щитом и семью дротиками длиною чуть более метра. Они выучились ездить позади всадника, на крупе, и по условленному знаку быстро соскакивать на землю. Однажды, когда кампанские конники выстроились на поле между городскою стеной и неприятельским лагерем, римляне выехали им навстречу по двое на одном коне. На расстоянии полета копья пехотинцы спрыгнули наземь и дружно атаковали, быстро меча свои дротики один за другим. Многие среди кампанцев были ранены, но куда более, чем раны, их смутил новый, невиданный прежде прием борьбы. Римская конница поспешила воспользоваться их замешательством и гнала противника до ворот с немалым для него уроном.

Покидая зимние квартиры, Ганнибал долго колебался, идти ли ему к Таренту, чтобы взять крепость, все еще не отбитую у римлян, или к Капуе. К Капуе, однако ж, устремлялись взгляды всех – и союзников, и врагов, – и будущее ее должно было показать, к чему приводит измена Риму. Поэтому, оставив в Брутии почти весь обоз и всю тяжелую пехоту, Ганнибал с отрядом лучших воинов, конных и пеших, направился в Кампанию. Шли очень быстро, но, несмотря на это, вели за Собою тридцать три боевых слона. Лагерем стали за Тифатами, в закрытой отовсюду долине. Отсюда Ганнибал отправил в Капую гонца, сообщая день и час, когда он нападет на римский лагерь. В тот же час должны были сделать вылазку и осажденные: через одни ворота кампанцы, через другие – карфагенский караульный отряд.

Сражение началось необычно: к воинскому крику, звону оружия, цокоту копыт прибавился грохот меди, который подняла на стенах толпа неспособных к войне жителей. Они колотили в медные блюда, чаши, старые щиты и шлемы и истошно вопили, чтобы испугать врага. Кампанцев римляне отразили легко, но с другой стороны наседали пунийцы; шестой легион, команду над которым принял бывший консул Квинт Фульвий, отступил, и отряд испанцев с тремя слонами пробился к валу. Их непременно надо было остановить, и Фульвий поручает это центуриону Квинту Навию. Навий выхватывает знамя у знаменосца и бежит вперед, грозя, что бросит знамя, на позор своим, в гущу врага, если воины от него отстанут. Исполинского роста, в богато разукрашенном панцире, со знаменем в руках, центурион привлекает внимание и своих, и противников. Почти весь строй испанцев бросается на него одного, но и римляне уже рядом. Слонов убивают прямо на валу, и они скатываются в ров, своими тушами заполнив его и как бы наведя мост. На «мосту» идет жестокая сеча.

Кампанцев тем временем оттеснили к самым воротам города, но баллисты и скорпионы, расставленные на стене, встретили римлян залпом и не дали подойти ближе. Вдобавок был ранен Аппий Клавдий, который здесь командовал, и римляне вернулись к своему лагерю.

Видя, что испанцы перебиты и что римляне защищаются с крайним упорством, Ганнибал велел пехотинцам отступать, а конникам – прикрыть их с тылу. Легионы рвались преследовать врага, но Флакк не позволил. Он считал, что и достигнутого вполне довольно: кампанцы убедились, как мало способен им помочь Ганнибал, да и сам пуниец тоже в этом убедился.

Впрочем, по другим сведениям, все происходило совсем не так. Нумидийцы и испанцы со слонами внезапно проникли во вражеский лагерь. Слоны оглушительно трубили и сокрушали на своем пути палатки; вьючные лошади и мулы обрывали привязи и пускались наутек. Ганнибал заранее подослал своих людей, хорошо знавших по-латыни и одетых в италийское платье. Они всем говорили, что лагерь захвачен и что консулы приказали спасаться – кто как может. Обман, однако же, скоро открылся, и неприятелей переловили, а слонов напугали огнем факелов, и они убежали.

Как бы ни происходила эта битва, она была последнею перед сдачей Капуи.

Ганнибал понял, что ни вызвать римлян на бой еще раз, ни прорваться через их укрепления к стенам Капуи ему не удастся, а недавно избранные консулы могли и его самого отрезать от источников продовольствия, – и он решил уйти. Размышляя, куда лучше двинуться, он вдруг подумал о Риме – конечной цели всей войны (он упустил ее после Каннской победы и много раз об этом вспоминал и сожалел). Не было ничего невозможного в том, чтобы овладеть хотя бы частью города, а если Рим окажется в опасности, один из римских командующих или оба вместе поторопятся на выручку и оставят Капую. Ганнибала беспокоило только уныние кампанцев – как бы они не сдались сразу вслед за его уходом, – и он нашел нумидийца, который за большую плату вызвался пронести в Капую письмо. Нумидиец явился к римлянам под видом перебежчика, а из римского лагеря пробрался в осажденный город.

Письмо состояло сплошь из ободрений. Пуниец объяснял свое решение и клялся, что отвлечет от Капуи неприятельские силы.

Карфагеняне в одну ночь переправились через реку Шольтурн и с запасом продовольствия на десять дней тронулись к Риму.

Квинт Фульвий заранее узнал о плане Ганнибала и сообщил в сенат. Сенаторы по-разному откликнулись на это известие, каждый – в согласии со своим характером и складом ума. Многие считали, что нужно немедленно стянуть к Риму войска со всей Италии, забыв и о Капуе, и о прочих заботах. Но Фабий Максим говорил, что стыдно отступать от Капуи, поддавшись на хитрость и на угрозы Ганнибала. Пустые это угрозы! Сам Юпитер и другие боги оборонят город Рим тем войском, которое в нем стоит. Возобладало мнение, среднее меж тем и другим. Постановили написать командующим под Капуей, сколько войска в Риме (сколько у Ганнибала и сколько требуется для продолжения осады, они осведомлены сами), и, если они могут помочь столице без всякого ущерба для осады, пусть один из них прибудет в Рим.

Когда послание сената было доставлено в лагерь, полководцы без колебаний согласились, что идти надо и что пойдет Квинт Фульвий Флакк: Аппий еще не поправился после ранения. Отобрав пятнадцать тысяч пехоты и тысячу конников, Флакк перешел с ними Вольтурн. Он выяснил, что Ганнибал двинулся Латинской дорогою и послал гонцов в города вдоль Аппиевой дороги, чтобы собрали и держали наготове съестные припасы и чтобы с отдаленных полей и хуторов хлеб свозили к дороге[63]. Все было исполнено, и ни одной задержки в пути не случилось. К тому же и сами воины то и дело призывали друг друга прибавить шаг, помня, что родина ждет от них защиты и помощи.

У реки Лйрис Ганнибал остановился: окрестные жители разрушили мост. Один из них помчался в Рим. Его появление вызвало в столице ужас. К рассказу гонца тут же прибавились тысячи вымышленных подробностей, и ложные слухи усиливали панику. Из всех домов доносился женский плач, отовсюду почтенные матери семейств стекались к храмам, падали на колени, обнимали алтари, простирали руки к небесам и молили богов вырвать Рим из пасти врага. Сенат заседал прямо на Форуме, чтобы в любой миг подать нужный совет консулам, преторам или иным властям. Одни принимают поручения и спешат занять доверенные им посты, другие приходят спросить, не могут ли быть чем-нибудь полезны. Везде появляются караулы – на Капитолии, на стенах, вокруг всего города. В разгар этой сумятицы и этих приготовлений вступил в Рим Квинт Фульвий Флакк. Он прошел через город и стал лагерем за стеною, на Эсквилинском поле[64]. Там же расположились со своими легионами консулы Гней Фульвий и Публий Сульпиций.

Наведя мост через Лирис, Ганнибал двинулся дальше, опустошая соседние поля, и чем ближе к Риму, тем более жестокими делались опустошения, тем больше народу убивали и захватывали в плен головные разъезды нумидийцев. Лагерь карфагеняне разбили у реки Аниена, всего в четырех с половиною километрах от Рима. С двумя тысячами всадников Ганнибал подъехал чуть не вплотную к стене и поскакал вдоль нее, разглядывая укрепления и самый город. Пунийцы держались так свободно и беспечно, что Фульвий, трясясь от негодования, послал конницу побеспокоить незваных гостей. На Эсквилинском поле завязался бой, и консулы велели нумидийским перебежчикам – их было около тысячи двухсот, и размещались они на Авентине[65] – принять в нем участие, считая, что никто лучше нумидийцев не способен для борьбы на местности, изрытой канавами, среди домов, садов, гробниц, изгородей.

С Капитолия заметили, как нумидийцы спускаются по склону Авентинского холма, и вообразили, будто Авентин занят неприятелем. Это вызвало такой приступ отчаяния, что, не будь за стенами пунийского лагеря, толпа кинулась бы вон из города; теперь же люди запирались в домах, и метали на улицу камни и дротики, и ранили своих в уверенности, что это враги. Унять смятение и обнаружить ошибку никак не удавалось, потому что улицы были забиты крестьянами, которые вместе со своим скотом спасались в городе от резни и грабежа.

Конное сражение римляне выиграли. Но весь остаток дня и следующая ночь ушли на то, чтобы хоть как-то успокоить растревоженную столицу.

На другой день Ганнибал выстроил войско к бою. Фульвий и консулы не отклонили вызова. Но когда все было готово, вдруг разразился ливень с градом, и противники разошлись, мокрые до нитки, едва удерживая оружие в руках. Назавтра выстроились снова на том же месте – и снова такая же буря с ливнем и градом. Но как только враги расходились по своим лагерям, небо сразу же очищалось, наступала тишина и покой. Карфагеняне сочли это божественным знамением, и Ганнибал, как рассказывают, грустно заметил:

– В первый раз собственное неразумие помешало мне взять Рим, во второй – судьба.

И еще два обстоятельства расшатали и обрушили его надежду, одно – серьезное, другое – маловажное. Дела в Риме не останавливались, несмотря на близость врага, и Ганнибалу доложили, что в эти самые дни послано подкрепление в Испанию. А кроме того, ему доложили, что поле у Аниена, где карфагеняне разбили свой лагерь, было назначено к продаже, и нашелся покупатель, и дал настоящую цену. Ганнибал был взбешен. Он тут же позвал глашатая и велел объявить, что назначает к продаже лавки менял на римском Форуме.

Отступив от Рима, Ганнибал в Кампанию не вернулся, а через Самний, Апулию и Луканию проследовал в Бруттий, к проливу, отделяющему Италию от Сицилии, да так стремительно, что чуть не захватил город Рёгий на берегу пролива. А в Капуе между тем узнали о возвращении Квинта Фульвия из-под Рима и дивились, почему не видно Ганнибала. Но удивление скоро рассеялось: капуанцы узнали, что Ганнибал бросил их на произвол римлян и судьбы.

Римские командующие еще раз довели до сведения осажденных, что всякий кампанский гражданин, который в ближайшие дни явится из города в лагерь, будет свободен от вины и от наказания. Но никто не явился. Не честь и не стыд удерживали капуанцев, но страх: они не верили, что римляне способны их простить. Никто не решался позаботиться о себе сам, но и об общем благе уже никто не думал. Сенат не собирался, никого из именитых граждан нельзя было увидеть ни на форуме, ни в любом ином из общественных мест. Все сидели по домам, со дня на день ожидая гибели родины и собственной гибели.

Делами города заправляли теперь двое начальников карфагенского гарнизона, но легко понять, что их больше волновало собственное будущее, чем будущее союзников. Они составили Ганнибалу письмо в выражениях не только откровенных, но прямо-таки резких и горьких. «Вместе с Капуей, – писали они, – ты предаешь в руки врагов и нас, карфагенян: мы умрем под пыткой. Не для того перевалил ты через Альпы, чтобы воевать с Тарентом или Регием. Место пунийского войска – рядом с римскими легионами. Потому-то и сопутствовала нам удача при Каннах, при Тразименском озере, что мы сходились с врагом лагерь к лагерю. Ты должен быть здесь, подле Капуи, главный театр войны – здесь!»

Письмо передали нумидийцам, которые за большую плату вызвались его доставить. Нумидийцы явились к Фульвию и сказали, что терпеть голод в Капуе больше нет сил и что они переходят к римлянам. Объяснение показалось уважительным и правдоподобным, и при первой же возможности нумидийцы бежали бы из римского лагеря, если бы там же случайно не оказалась одна женщина из Капуи, хорошо знакомая с кем-то из мнимых перебежчиков. Она донесла Фульвию, что нумидийцы его обманывают, и что у них письмо к Ганнибалу, и что она готова повторить это на очной ставке со своим знакомцем. Того немедленно привели, и сперва он отпирался наотрез, говоря, что знать эту женщину не знает и видит ее впервые, но, когда принесли орудия пытки, перестал запираться. Письмо разыскали, «перебежчиков» выловили, высекли розгами, отрубили им руки и прогнали назад в Капую.

Эта свирепая расправа окончательно сломила дух капуанцев. Народ столпился у курии, требуя, чтобы верховный городской правитель созвал сенат. А если, сенаторы и на этот раз не пожелают показаться на людях и подумать о судьбе отечества, народ грозил силою вытащить их из домов! Под такою угрозою сенат собрался в полном составе. Все говорили, что надо отправить к римлянам послов, но, когда очередь дошла до, Вибия Виррия, который в свое время убеждал сенат и народ изменить Риму, он сказал:

– Очень уж короткая у вас память, господа сенаторы! Вы забыли, в какое время изменили мы Риму? Забыли, как замучили насмерть римских граждан, сколько раз делали, вылазки против римского лагеря и как призывали на псь мощь Ганнибала? Забыли, наконец, какою непримиримою ненавистью пылают к нам римляне? Так я вам напомню!

Враги-чужеземцы – в Италии, повсюду война, а римляне, ни на что не обращая внимания, посылают обоих консулов вместе осаждать Капую. Ганнибал нападает на их лагерь, едва не захватывает его – все равно они не отступаются от начатого. Ганнибал идет на самый Рим, он уже у самых стен, у ворот, он ясно дает понять, что отнимет у них столицу, если они не оставят в покое Капую, – они не оставляют нас в покое! Дикие звери, как бы ни были они разъярены, и те бросают все и несутся на помощь своим детенышам, если заслышат их жалобные крики в логове. Римлян не смогла оторвать от Капуи ни осада их города, ни стоны жен и детей, такие громкие, что, казалось, долетали и сюда, ни разорение и поругание их домов, алтарей, храмов, могил их предков. Вот как они жаждут нашей крови! И, пожалуй, по заслугам: будь мы на их месте, мы поступали бы в точности так же.

Скрываться от смерти я не должен – такова уже воля богов, судивших победу врагу, а не нам, – но мук и унижений, которые готовит нам римлянин, могу избежать. Я не увижу гордого Аппия Клавдия и надменного Квинта Фульвия, не пойду в оковах за триумфальною колесницею по улицам Рима, чтобы затем меня удушили в темнице или, привязав к столбу и в клочья изорвав спину розгами, обезглавили ликторским топором. Не увижу я, как будет гореть мой город, как поволокут в неволю девушек, юношей, матерей. Всех, кто вместе со мною не хочет этого увидеть, я приглашаю к себе на пир. Когда мы насытимся и утолим жажду, я пущу по кругу чашу и первый отхлебну сам. Эта чаша избавит тело от муки, душу – от унижений и навеки аакроет нам глаза и уши. Слуги сложат на дворе костер и сожгут наши трупы. Вот единственно достойный и единственно свободный путь к смерти. Враги будут дивиться нашему мужеству, а Ганнибал узнает, каких союзников он бросил и предал.

Почти все слушали Виррия с одобрением, но далеко не все нашли в себе силы исполнить то, что сами же одобряли. Большинство сената, уповая на милосердие римского народа, так хорошо им знакомое по прежним войнам, постановило нарядить посольство с изъявлением покорности. В дом к Вибию Виррию направились двадцать семь сенаторов. Они возлегли за пиршественный стол и, замутив рассудок вином, приняли яд. Потом они подали друг другу руки и в последний раз обнялись, плача над собственною судьбою и судьбою отечества. Иные остались у Вибия, чтобы исчезнуть в пламени общего костра, иные разошлись по домам. Однако же вино и обильная пища ослабили действие яда, и большая часть гостей Вибия провели в предсмертных страданиях всю ночь и даже начало следующего дня. Впрочем, все испустили дух раньше, чем городские ворота отворились перед врагом.

В Капую вступил римский легион и тысяча всадников из союзнической конницы. Командир легиона первым делом распорядился сдать оружие, затем расставил караулы у вороту чтобы никто не ускользнул, быстро и без пролитья крови взял в плен пунийский гарнизон и, наконец, приказал сенаторам идти в лагерь. Там их немедленно заковали в цепи, и под конвоем они побрели назад – за золотом и серебром, какое у кого было. Всего набралось золота восемьсот восемьдесят один килограмм, серебра – десять тысяч) двести восемнадцать килограммов. Пятьдесят три сенатора, известные как главные зачинщики и сторонники измены, были развезены по двум соседним городам и помещены под стражу.

Насчет наказания виновных Клавдий и Фульвий никак не могли сговориться. Клавдий считал, что они заслуживают снисхождения, Фульвий был непримирим, и Клавдий предлагал, чтобы спор их рассудил римский сенат. Кроме того, он считал необходимым допросить арестованных, чтобы выяснить, состоял ли кто из латинских союзников в тайном сговоре с Капуей. Против такого допроса Фульвий возражал категорически.

– Нельзя, – заявил он, – тревожить верных союзников пустыми подозрениями. Нельзя полагаться на слова негодяев, никогда не задумывавшихся над тем, что они говорят и как поступают.

Несмотря на крайнее ожесточение Фульвия, Аппий Клавдий не сомневался, что товарищ его Дождется определения сената и не станет действовать на собственный страх и риск. Но Фульвий велел военным трибунам и начальникам союзных отрядов приготовить к походу две тысячи конников и в третью стражу ночи выехал с ними в ближний из двух городов, где находились под стражею кампанские сенаторы. Прибыли на рассвете и проследовали прямо на городскую площадь. Фульвий распорядился привести заключенных. Все, как один, были высечены розгами и обезглавлены.

Оттуда во весь опор поскакали во второй город. Уже привели кампанцев и привязали к столбам, как появился нарочный из Рима и вручил Фульвию письмо. Толпа вокруг трибунала[66] зашепталась, загудела, что, дескать, судьба капуанских сенаторов будет решаться в Риме. Фульвий, без сомнения, тоже догадывался, о чем говорится в письме, но спрятал его за пазуху, не распечатывая, и приказал продолжать казнь.

Лишь после того как была отрублена последняя голова, он достал письмо, прочитал сенатское постановление и, пожав плечами, сказал, что оно пришло слишком поздно. Это было верно, но Фульвий приложил все усилия для того, чтобы оно опоздало. Фульвий поднялся с места. В этот миг сквозь толпу протиснулся кампанец, по имени Таврея Вибеллий, и крикнул:

– Эй, Квинт Фульвий!

– Что тебе надо? – спросил изумленный Фульвий, снова садясь.

– Прикажи казнить и меня – и ты сможешь повсюду похваляться, что убил человека намного храбрее, чем ты сам!

– Ты, видимо, не в своем уме, – возразил Фульвий и прибавил: – Если бы даже я и хотел тебя казнить, то постановление сената не велит.

А Вибеллий ему в ответ:

– Мой город захвачен, родные и друзья погибли, жену и детей я умертвил своею рукой, чтобы враг над ними не надругался, а ты не даешь мне разделить участь моих сограждан. Что ж, пусть тогда собственное мужество избавит меня от постылой жизни.

С этими словами он выхватил меч, который прятал под одеждою и, ударив себя в грудь, упал к ногам римского командующего.

Вернувшись в Капую, Фульвий продолжал творить суд и расправу. Товарищ больше не был ему помехою: Аппий Клавдий умер от раны, полученной, как уже говорилось, во время осады. Триста знатных кампанцев Фульвий бросил в тюрьму, других разослал по латинским городам, чтобы их там караулили и никуда не выпускали, – и все они умерли по разным причинам и разною смертью. Прочим гражданам Капуи предстояло быть проданными в рабство.

В римском сенате шли споры, как поступить с городом Капуей и его владениями. Кое-кто полагал, что его следует стереть с лица земли, ибо он слишком могуществен, слишком близок к Риму и слишком ему враждебен. Но другие указывали на то, что поля вокруг Капуи – самые плодородные во всей Италии, забрасывать их ни в коем случае нельзя, а где же станут жить пахари и жнецы? Эти соображения возобладали, и город уцелел. Все его дома и храмы сделались общею собственностью римского народа.

Нельзя не одобрить того, как распорядился Рим делами Капуи: главные виновники были наказаны строго и быстро, граждане лишены отечества без всякой надежды на возвращение, но ни в чем не повинные стены и крыши не тронуты. Это не только доставило римлянам прямую выгоду, но и возвысило их в глазах союзников: вся Кампания, все соседние с Кампанией народы горевали бы о гибели Капуи. А все враги вынуждены были признать, что неверным союзникам Рима нечего рассчитывать на безнаказанность, друзьям же Карфагена нечего ждать от Ганнибала защиты.

После взятия Капуи римляне вновь обратили взгляды к Испании и вспомнили определение сената, еще в начале года поручившего народу избрать нового командующего. Выбор требовался особенно тщательный, потому что одному следовало заместить двоих, каждый из которых был прекрасным военачальником, и все же обоих враги сумели погубить на протяжении тридцати дней.

Сперва ожидали, что люди, сознающие себя достойными и способными принять такую власть и такую ответственность, заранее назовут свои имена сами. Но никто не вызвался, и скорбь о погибших братьях Сципионах с новою силою охватила Рим.

Настал день Народного собрания, и граждане – растерянные, угрюмые – сошлись на Марсово поле. Простой народ смотрел на высших сановников, те переглядывались меж собою, и все молчали. Поднялся ропот, что, как видно, дело безнадежное, раз никто в целом государстве не отваживается взять на себя верховное начальствование в Испании. И тут вышел вперед Публий Корнелий Сципион, сын убитого в Испании Публия Сципиона; в ту пору ему было двадцать четыре года.

Раздались громкие крики одобрения, которые с самого начала предсказали молодому Сципиону счастливое и удачное командование.

Приступили к голосованию, и Сципион был избран единодушно.

Но когда выборы закончились и воодушевление улеглось, вдруг снова все притихли, всякий спрашивал себя: «Что мы наделали? Ведь он еще мальчишка! И потом, Испания погибельна для рода Сципионов…» Заметив в лицах граждан смущение и отлично понимая его причину, Сципион сказал речь, которая пробудила и угасшие было восторги, и такую горячую надежду, какую один разум внушить не способен.

Дело в том, что Сципион был не только поистине даровит, но с самых молодых лет умел показать свои дарования и придать им цену в глазах народа: всякий свой поступок он объяснял либо советом, полученным в ночном сновидении, либо прямым внушением богов. То ли он и вправду был суеверен, то ли хитрил с толпою, чтобы его приказы исполнялись без прекословии и колебаний, словно веления оракула. Каждый день, с самого утра, он поднимался на Капитолий и проводил какое-то время в храме Юпитера, в полном одиночестве. Этот обычай, который он сохранял в течение всей жизни, многим давал повод верить и утверждать, что Сципион – не обыкновенный человек, а наполовину бог. Ходил и вовсе нелепый слух, будто отцом его был исполинский змей.

Сципион подобной молвы никогда и не поддерживал, и не опровергал, но самое его молчание – скорее всего, умышленное – лишь множило слухи. Потому-то теперь, невзирая на юные еще годы, граждане с таким доверием назначили его полководцем в ранге консула[67].

Сципион получил десять тысяч пехотинцев и тысячу кон-виков. С этим войском и со своим помощником, которого дал ему сенат, – Марком Юнием Силаном, – он вышел из устья Тибра на тридцати кораблях и поплыл вдоль берегов Италии и Галлии.

Благополучно миновав Массилию, римляне высадились в Эмпориях и сушею двинулись в Тарракон. Там собрались посольства всех союзных испанских народов, и Сципион совещался с ними. Ответы, которые он давал послам, и речи, Которые перед ними держал, были исполнены достоинства и Спокойной уверенности в своих силах, величия, но вместе с тем и откровенности.

Потом он принялся объезжать города союзников и зимние квартиры[68]. Он хвалил воинов за то, что и после двух страшных поражений они сохранили мужество и не позволили врагам до конца насладиться плодами победы – не пустили их за Ибер. Луция Марция он повсюду возил с собой и везде появлялся с ним рядом, и каждому было ясно, что он не боится чужой славы и не завидует ей.

Враги думали и говорили о Сципионе не меньше, нежели свои. Какое-то мрачное предчувствие, какой-то страх перед будущим охватывал их, и тем сильнее он был, чем более представлялся неосновательным. Карфагеняне тоже разошлись по зимним квартирам: Гасдрубал, сын Гисгона, удалился к Океану, к городу Гадесу, Магон – в Кастулонские леса, а Гасдрубал Барка зимовал невдалеке от Ибера, рядом с Сагунтом.

В конце года возвратился из Сицилии Марк Марцелл и с дозволения сената торжественно вступил в Рим. Перед ним несли и везли богатую добычу, захваченную в Сиракузах: баллисты, катапульты и другие военные машины, царские сокровища, серебряные и бронзовые сосуды, роскошно изукрашенные ложа и столы, драгоценную одежду и множество изумительных статуй. Несли изображение покоренного города; вели восемь слонов, отбитых у карфагенян. Участниками шествия были сиракузянин Сосид, главный помощник и советник Марцелла в ночном штурме, и испанец Мерик; оба шагали в золотых венках на голове. Обоим были пожалованы в награду права римского гражданства и по пятьсот югеров[69] земли в Сицилии, а Сосиду – еще дом в Сиракузах из числа тех, что перешли в собственность римского народа.

Консула Гнея Фульвия Центумала вызвали в Рим для руководства консульскими выборами. Первые голоса были поданы за Тита Манлия Торквата и Тита Отацилия. Вокруг Манлия тут же столпились друзья с поздравлениями; в окружении этой толпы он приблизился к консульскому трибуналу и потребовал голосование прервать, а ему дать слово. Все затихли, с напряжением ожидая, что он будет говорить, и Манлий сказал:

– У меня больные глаза. Если кормчий или полководец – всё одно – плохо видит сам, но берется отвечать за жизнь и имущество других людей, – это наглое бесстыдство! Напомни всем, Фульвий, что война не окончена. Несколько месяцев назад Рим слышал под своими стенами крики врагов и ржание их коней.

Но те, кто уже подал голоса, всё люди молодые, дружно отвечали, что мнения своего не переменят. Манлий, однако же, стоял на своем, и тогда они в растерянности – народ шумел, восхищенный прямодушием и мужеством Манлия, – просили у Фульвия разрешения посоветоваться со старшими. Старики советовали подумать о трех кандидатах – двух уже громко прославленных прежними подвигами, Квинте Фабии Максиме и Марке Марцелле, и одном менее знаменитом, Марке Валерии, который успешно борется с царем Филиппом Македонским на море и на суше. Молодые снова подошли к урнам и подали голоса за Марка Марцелла и Марка Валерия. Все остальные граждане поддержали их выбор.

Пусть кто хочет насмехается над поклонниками старины, а я уверен, что и в государстве мудрецов, которое любят придумывать и описывать ученые люди, не может быть правителей, лучше понимающих свой долг и менее честолюбивых, не может быть народа, более высокого душой. И какое уважение к старшим! В наш век, когда дети и родным отцам отказывают в уважении, оно представляется невероятным и неправдоподобным.

Вступив пятнадцатого марта в должность, новый консул Марк Марцелл собрал, по заведенному обычаю, сенат, но никаких дел для решения ему не представил. Он сказал, что ничем не будет заниматься один, без второго консула, Марка Валерия, который воевал в Греции с царем Филиппом и должен был в скором времени приехать.

– Я знаю, – продолжал Марцелл, – что прибыло много-Ксленное посольство из Сицилии и скрывается в загородных домах моих недоброжелателей. Их клеветнических обвинений я не боюсь и готов сам привести этих людей в сенат, но они делают вид, будто не решаются выступить против консула, пока он в Риме один и невозможно искать защиты у другого. Как только появится Марк Валерий, я потребую, чтобы прежде всего сенат выслушал сицилийцев. Сенаторы разошлись, одобрив сдержанность и добросовестность Марцелла.

Итак, все дела остановились, и, как обычно в подобных обстоятельствах, началось недовольство и ропот среди простого народа.

Жаловались на затянувшуюся войну, на опустошение и запустение полей вокруг Рима – там, где прошел Ганнибал, – на частые наборы, истощившие Италию. Новые консулы, толковали римляне, оба чересчур воинственные и непоседливые, они и в мирное-то время постарались бы разжечь какую-нибудь войну, а уж теперь, наверное, не дадут государству вздохнуть спокойно.

Конец этим толкам положил пожар, вспыхнувший в ночь на девятнадцатое марта вокруг Форума во многих местах сразу. Загорелись лавки, потом частные дома, огонь перекинулся на рыбный рынок и бывшие царские палаты. Едва отстояли храм Весты – главным образом усилиями и заслугами тринадцати рабов; впоследствии их выкупили за государственный счет и отпустили на волю.

Пожар продолжался весь день и всю ночь, и не было никаких сомнений это не случайность, а дело рук злоумышленников. С согласия и одобрения сената консул Марцелл объявил, что всякий, кто откроет виновников, получит награду: свободным он обещал деньги, рабам – свободу. Раб капуанского семейства Калавиев тут же донес на своих господ и еще на пятерых кампанцев, чьих отцов обезглавил Квинт Фульвий. По словам доносчика, они готовились и к новым поджогам. Эти люди были немедленно» арестованы вместе со своими рабами. Сперва они всё отрицали, ссылаясь на то, что донос сделан из мести: раба, дескать, накануне высекли, и он бежал. Но когда на Форуме доносчик обличил их прямо в лицо, а рабов принялись пытать у них на глазах, они сознались. И хозяева, и рабы – соучастники преступления – были казнены; доносчик получил свободу и двадцать тысяч ассов.

Между тем консул Валерий вернулся в Италию. Когда он проезжал через Капую, его окружила толпа и со слезами молила отпустить их послов в Рим, иначе Квинт Фульвий истребит и самую память о кампанском народе. Квинт Фульвий Флакк заявил консулу, что как частное лицо он никакого зла против кампанцев не держит, но как римский наместник он преследует их и будет преследовать без всякой пощады, пока не переменятся их чувства к Риму, потому что во всем мире нет у римского народа врага более заклятого, злобного и ожесточенного, нежели кампанцы.

– Поэтому, – продолжал Фульвий, – я буду держать их взаперти. Стоит им вырваться – и они, точно дикие звери, будут рыскать в полях, убивая всякого встречного. Знаешь ли ты, что выходцы и беглецы из Капуи пытались сжечь дотла Рим? Следы их злодеяния ты скоро увидишь на Форуме. Я считаю, что кампанцев нельзя впускать в столицу ни под каким видом.

Консул все же убедил Фульвия взять с послов клятву, что они вернутся не позже чем на пятый день после того, как выслушают ответ сената, и забрал их с собою. В окрестностях Рима навстречу ему вышли еще сицилийцы, и теперь Валерий казался живым образом скорби о двух погибших городах и живым укором тем, кто их погубил.

Впрочем, сенат не пожелал слушать послов, прежде чем консулы не доложат о положении дел в государстве и на театрах войны. После этого доклада сенат постановил несколько сократить численность войск, уволив старых воинов, которые выслужили полный срок[70]. Консулам предложили поделить меж собою провинции, так чтобы один остался в Италии и продолжал борьбу с Ганнибалом, а другой управлял Сицилией и начальствовал над флотом. Бросили жребий, и Сицилия с флотом выпала Марцеллу, Италия – Валерию. Когда консулы метали жребий, сицилийские послы стояли подле них, с величайшею тревогою ожидая результата. Когда же результат был объявлен, они заплакали и заголосили так отчаянно, словно Сиракузы были взяты еще раз. Переодевшись в траурное платье, они пошли по домам сенаторов и везде повторяли:

– Мы не только покинем свои города, но вообще убежим из Сицилии, если туда возвращается Марцелл! Он и прежде, безо всякой нашей вины, был беспощаден и неумолим, каков же будет теперь, после того как мы на него жаловались? Уж лучше бы спалили наш остров огни Этны или проглотила морская пучина!

Об этих сетованиях вскоре заговорили повсюду – то ли из сострадания к сицилийцам, то ли из зависти к славе Марцелла, а вернее – по обеим причинам разом. Отголоски подобных разговоров слышались и в сенате: от консулов потребовали, чтобы они сами просили сенат переменить им провинции. Марцелл отвечал, что, если бы сицилийцы уже высказались, он бы на перемену не согласился, но, чтобы никто не мог утверждать, будто сицилийцам закрыл рот страх перед будущим их наместником, он согласен обменяться с товарищем, если и тот, в свою очередь, не против. Так произошел этот обмен, бесспорно предрешенный судьбою, увлекавшею Марцелла навстречу Ганнибалу. Он был первым полководцем, который после беспрерывных и самых кровавых поражений римлян выиграл битву у Ганнибала, и ему предстояло стать последним из римских вождей, который прибавил славы пунийцу своей гибелью.

Наконец сицилийцы были допущены в сенат, и глава их, вспомнив для начала Гиерона и его верность, сказал так:

– И Гиеронима, и после него Эпикида с Гиппократом сиракузяне ненавидели, в первую очередь – за измену Риму. Именно поэтому пал жертвою заговора Гиероним, поэтому готовили заговор против Гиппократа и Эпикида более семи десяти молодых людей самого знатного происхождения. Но их погубил Марцелл: он не придвинул в назначенный срок войско к Сиракузам – и все были казнены тиранами. Да и сама тирания Эпикида и Гиппократа – кто вызвал ее к жизни, если не тот же Марцелл жестоким разграблением Леон-тин? Сколько раз лучшие люди Сиракуз обращались к Марцеллу с предложением сдать город, но Марцелл непременно хотел взять его силою, а в конце концов обратился к услугам медника Сосида и испанского наемника Мерика – для того, несомненно, чтобы все-таки истребить и разграбить старейших союзников римского народа. В Сиракузах не осталось ничего, кроме городских стен и пустых домов, даже храмы и те взломаны и обворованы. Землю у нас тоже отняли, так что и трудом собственных рук мы не способны прокормить себя и наши семьи. Мы молим вас, господа сенаторы, верните владельцам хотя бы малую часть их имущества, хотя бы то, что возможно разыскать и опознать.

Марк Валерий велел послам удалиться, чтобы сенаторы обсудили их жалобу наедине, но Марцелл возразил:

– Нет, напротив, пусть слушают – я буду отвечать в их присутствии, коль скоро таковы у нас, господа сенаторы, условия войны, что победители должны защищаться от обвинений побежденных.

Послов привели обратно, и Марцелл продолжал: – Не к лицу римскому консулу, не согласно с величием его власти отвечать на обвинительные речи греков, и в действиях своих я оправдываться не намерен. Мы разберем другой вопрос: заслуживают сиракузяне своей кары или не заслуживают. Они изменили римскому народу, замкнули перед нами ворота, призвали на помощь карфагенян – как же смеют они утверждать, что страдают без вины? Вы говорите, я отвергнул помощь лучших граждан и предпочел довериться Сосиду и Мерику. Но ведь и вы все – не последние люди в Сиракузах, есть ли среди вас хоть один, кто обещал бы мне открыть ворота и впустить в город моих воинов? Низкое звание тех, кто был со мною заодно, само по себе доказывает, что я ни к кому не поворачивался спиною. Я взял Сиракузы силой лишь тогда, когда все прочие средства были исчерпаны. Что касается захваченной добычи и того, как я ею распорядился – у одних отнимая, других награждая, – я поступил по праву войны, по праву победителя и в согласии с заслугами каждого из награжденных. И сенат должен одобрить мои распоряжения, защищая не столько мои интересы, сколько интересы государства: если вы их не одобрите, господа сенаторы, то на будущее не ждите, чтобы другие полководцы исполняли свои обязанности с таким же усердием, с каким исполнил свои я. Теперь я выйду вместе с сицилийцами, а вы совещайтесь.

И Марцелл поднялся на Капитолий, а сенаторы стали высказываться один за другим, и большинство склонялось к мнению, что Марцелл обошелся с Сиракузами чересчур сурово. Осудить Марцелла открыто никто, однако ж, не осмелился, и сенат постановил: «Действия Марка Марцелла в ходе войны и после победы утвердить. В дальнейшем благополучие сиракузян будет предметом особой заботы римского сената, и Марку Валерию поручается сделать им все послабления, какие возможно будет сделать без ущерба для государства».

Двое сенаторов привели Марцелла, третий – сицилийских послов. Выслушав постановление, послы бросились к ногам Марцелла и умоляли забыть все дерзкое и обидное, что они говорили, и принять Сиракузы под особое свое покровительство. Консул отвечал согласием, дружелюбно с ними беседовал и отпустил послов.

С посланцами Капуи обошлись гораздо более строго. Ни одно решение Фульвия отменено не было.

Покончив с делами Сицилии и Капуи, консулы произвели набор. Необходимо было пополнить и число гребцов на судах, но ни людей, ни денег в казне для этой цели не находилось. Консулы оказались вынуждены распорядиться, чтобы, по примеру прошлых лет, граждане – каждый в соответствии с размерами своего имущества – сами выставили гребцов[71], снабдив их едою и жалованьем на тридцать дней. В ответ поднялся такой ропот, что чуть было не вспыхнул настоящий бунт. Вслед за сицилийцами и кампанцами, кричали римляне, консулы собираются разорить простой народ Рима. Мы уже нищие, у нас не осталось ничего, кроме голой земли. Дома спалил Ганнибал, рабов с полей увело государство – то выкупая за ничтожную плату и записывая в войско, то забирая даром в гребцы, – а последние деньги отняли в уплату подати. У нас нет ничего, и, стало быть, никакою силою ничего у нас не отберешь!

Такие речи, я повторяю, звучали не втихомолку – их выкрикивали во все горло прямо посреди Форума, в лицо консулам, и консулы не могли унять возмущение ни строгостью, ни лаской. В конце концов они дали народу три дня на размышление, чтобы и самим попытаться за этот срок отыскать какой-нибудь выход. Созвав сенат, консулы доложили, что народу действительно неоткуда взять гребцов и нечем им платить, но вместе с тем государство действительно не в состоянии принять это бремя на себя. Как снарядить в плавание суда, если в казне нет денег вовсе? А без флота как удержать Сицилию, как бороться с Филиппом Македонским, как обезопасить берега самой Италии? Сенат молчал. Какое-то странное оцепенение сковало умы. Тогда консул Марк Валерий сказал:

– Консулы почестями выше сената, сенат – выше народа, и потому во всяком трудном деле мы тоже обязаны быть первыми. Если существует тягость, которую ты хочешь возложить на подчиненных, первым подставь собственные плечи – и все послушно последуют за тобою. Издержки не будут нестерпимы, если люди увидят, что каждый из лучших граждан участвует в них такою долею, которая, говоря откровенно, превосходит его силы. Мы требуем, чтобы гребцов выставили частные лица? Прекрасно, но сперва отдадим этот приказ себе! Завтра мы все, сколько нас есть в сенате, снесем в казну все свое золото, серебро и медь, оставив лишь по кольцу для себя, для жены и для детей да еще буллу[72] для сына. Из серебра оставим только по солонке и по чаше – для священных обрядов в честь домашних богов, медной монеты – по пяти тысяч ассов. Все прочее снесем в казну и никаких постановлений принимать не будем, чтобы это добровольное приношение пробудило дух благородного соперничества сначала во всадническом сословии, а там и 9 целом народе. Если общественным интересам ничто не угрожает, мы можем быть спокойны и за собственное добро. Предав общее дело, напрасно хлопотать о своем!

Дружное одобрение и благодарность были ответом консулу. На другой день сенаторы понесли к казначеям золото, серебро, медную монету, и каждый хотел попасть в списки первым или одним из первых, так что казначеи не успевали принимать, а служители – записывать. Единодушному примеру сената последовали, как и предсказывал консул, всадники, всадникам – народ.

Падение Капуи насторожило против Ганнибала многих его союзников, и пуниец испытывал немалую тревогу. Разместить гарнизоны по всем союзным городам он не мог – не хватило бы войска, и вот, жестокий и алчный от природы, он решил разграбить все, что не в силах был сохранить, так чтобы врагу не досталось ничего, кроме развалин. По-Яорное решение! И не только позорное, но и вредное, потому что страдания ни в чем не повинных людей не только их самих делали заклятыми врагами карфагенян, но и для прочих служили уроком и предостережением.

Такой урок извлекли для себя и жители города Салапии[73]. Салапия перешла на сторону Ганнибала, но там попрежнему существовала влиятельная римская партия, которую возглавлял Блаттий. Он тайно завязал связь с Марцеллом и обещал ему сдать город. Исполнить это обещание было, однако же, невозможно без поддержки и соучастия Дазия, главы другой партии, карфагенской. Блаттий долго колебался и, не видя иного выхода, отважился переговорить с Дазием начистоту. А Дазий тут же донес Ганнибалу, и пуниец вызвал обоих к себе на суд. Уже стоя перед возвышением, на котором сидел карфагенский военачальник, и воспользовавшись тем, что Ганнибала отвлекло какое-то неотложное дело, Блаттий наклонился к Дазию и зашептал ему на ухо, снова склоняя к измене. Пораженный Дазий воскликнул:

– Да что ж это такое! Ты опять за свое, и на глазах у самого Ганнибала!

Но на этот раз Ганнибал и его приближенные не поверили Дазию – дерзость Блаттия была так велика, что казалась просто немыслимой; и карфагеняне подумали, что донос вызван личною враждою, неизбежною, когда двое очень влиятельных людей соперничают из-за главенства в своем городе.

С тем обоих и отпустили.

Теперь Блаттий взялся за дело еще смелее и упорнее. Он вновь и вновь твердил Дазию, какие выгоды им самим и отечеству сулит возвращение к союзу с Римом и как опасно оставаться в дружбе с Ганнибалом, – и Дазий уступил. К сожалению, не обошлось без кровопролития. Салапию караулили пятьсот нумидийцев – лучшие воины во всей Ганнибаловой коннице, и. хотя Марцелл проник в город украдкою, хотя для конного сражения места в городской тесноте нет, нумидийцы схватили оружие и бились до тех пор, пока не полегли почти все. Эта утрата была для Ганнибала больнее, чем потеря Салапии, потому что он утратил свое неоспоримое превосходство в коннице, которым обладал не прерывно с начала войны.

Большая часть года уже истекла, когда консул Марк Валерий прибыл в Сицилию. Уладив прежде всего дела сиракузян, он повел свои легионы к Агригенту, в котором все еще стоял сильный карфагенский гарнизон. Командующим был Ганнон, а главная сила карфагенян по-прежнему заключалась в Муттине и его нумидийцах. Муттин носился по всему острову, грабя римских союзников, и ни оружием, ни хитростью его нельзя было остановить или отрезать ему обратный путь в Агригент. Ганнон до того завидовал Муттину и его славе, что уже и самые успехи пунийцев были ему не в радость. В конце концов он передал начальствование конницей своему сыну, рассчитывая, что вместе с властью отнимет у Муттина и уважение нумидийцев. Но вышло совсем наоборот: завистливая ненависть командующего лишь укрепила любовь воинов к Муттину. А сам Муттин не стал покорно терпеть незаслуженную обиду и, тайно посылая надежных людей к римскому консулу, повел переговоры о сдаче Агригента. Нумидийцы захватили приморские ворота, стражу частью перебили, а частью прогнали и впустили римлян, которые, по уговору, прятались невдалеке. Римский отряд был уже у городской площади. Только тут Ганнон, заслышав шум, выбежал из дому и, полагая, что это бунтуют нумидийцы, – как они и раньше бунтовали не раз, – отправился усмирять бунт. Но навстречу ему двигаюсь громадная толпа, он услыхал издали знакомый воинский клич римлян и поскорее повернул обратно. Через протвоположные ворота выскользнул он из города и вместе Эпикидом и немногими воинами и слугами спустился к морю. Здесь, на свое счастье, они нашли маленькое суденышко и уплыли в Африку, оставивши врагу остров, за который столько лет шла упорная борьба. А пунийские воины Агригенте и их союзники-сицилийцы все до последнего погибли под мечами римлян. Правителей Агригента Марк Валерий приказал высечь розгами и обезглавить; остальных граждан и добычу он продал с торгов, вырученные деньги отправил в Рим. Когда молва о судьбе Агригента разнеслась по Сицилии, запросили пощады и мира почти все, кто еще не изъявил покорности. Когда вся Сицилия сложила оружие и все виновные понесли наказание, консул заставил сицилийцев обратиться к земледелию, чтобы их остров кормил не только собственных обитателей, но опять, как в былые времена, сделался житницею для города Рима и для Италии.

На севере Сицилии, в Агатирне, скопилось около четырех тысяч темного и опасного сброда – изгнанники, неоплатные должники, уголовные преступники. Все они жили разбоем и грабежом на больших дорогах. Валерий перевез их в Италию, в Регий, где отряд отъявленных головорезов мог пригодиться, чтобы разорять земли Бруттия, верного Ганнибалу.

Так в том году полностью завершились военные действия в Сицилии.

В Испании Публий Корнелий Сципион ранней весною выступил из Тарракона к устью Ибера. Там он встретился с легионами, снявшимися с зимних квартир, и произнес перед ними речь, обращаясь по преимуществу к старым воинам, служившим еще под началом у его отца и дяди:

– Никогда ни один командующий не имел оснований благодарить своих воинов прежде, чем испытает их в деле. Но меня Судьба связала долгом благодарности к вам задолго до того, как я впервые увидел «Испанию и ваши лагери. Во-первых, я благодарен вам за преданность моему отцу и моему дяде, которую вы сохранили и после их гибели, во-вторых – за то, что вы спасли для всего римского народа, и в особенности для меня, нового наместника, эту провинцию, уже совсем было потерянную.

Но теперь наша задача – не самим удержаться в Испании, а выгнать отсюда пунийцев, не противника остановить на берегах Ибера, а самим переправиться на другой берег и повести войну там. Быть может, некоторым среди вас мой план покажется чересчур дерзким после поражений, память о которых еще так свежа. Нет человека, который помнил бы о них тверже меня, дважды осиротевшего, но всегдашняя участь нашего государства и всегдашняя его доблесть не велят предаваться отчаянию. Да, потому что всегда, во всех великих войнах, мы сперва терпели поражения, а потом побеждали.

Так было и в этой войне. Требия, Тразименское озеро, Канны, измена чуть ли не всей Италии, потеря чуть ли не всей Сицилии, Ганнибал у стен Рима – мы дошли до предела в наших бедствиях, но мужество римского народа осталось непоколебленным! Это оно все подняло вновь из пыли и грязи и все направило к лучшему. Вы, под началом моего отца, не дали Гасдрубалу прорваться к Альпам и дальше, и ваша победа в Испании предотвратила неминуемое поражение в Италии. Теперь, по милости богов, дела со дня на день идут все лучше. Сицилия отвоевана у врага. Ганнибал забился в дальний угол Бруттия и лишь о том молит бессмертных небожителей, чтобы убраться целым с нашей земли. Вправе ли мы теперь, пережив все несчастья и дожив до этой светлой и радостной поры, сомневаться в будущем?

Бессмертные боги и устами жрецов и гадателей, и в ночных сновидениях сулят мне успех. Собственная душа, которая всегда была для меня лучшим, самым верным пророком, подсказывает мне, что Испания – наша, что карфагеняне позором своего бегства покроют и сушу, и море! То же внушает и трезвый рассудок. Испанские союзники покидают пунийцев и ищут нашей дружбы. Между тремя карфагенскими вождями нет согласия, они почти враждуют друг с другом, их силы разделены натрое, а в отдельности ни один из них против нас не устоит.

Главное, воины, – будьте благосклонны к имени Сципионов, к их отпрыску, к новому ростку, которое пустило это древо, срубленное под корень. Вперед, ветераны! Ведите за собою через Ибер новое войско и нового полководца! Пока вы замечаете во мне лишь внешнее сходство с отцом и дядею, но скоро увидите тот же образ мыслей, ту же верность и ту же храбрость, и каждый из вас скажет: мой командующий ожил или родился вновь!

Оставив на месте Марка Силана с тремя тысячами пехотинцев и тремястами конников, Сципион пересек Ибер с двадцатью пятью тысячами пехоты и двумя с половиною тысячами конницы. Кое-кто советовал ему напасть на ближайшую из карфагенских армий – ту, что зимовала близ Сагунта, – но он опасался, как бы такое нападение не сплотило врагов, а три армии сразу были бы для него непосильным противником. И он решил начать с осады Нового Карфагена.

Этот богатый город служил карфагенянам и складом оружия и всевозможных припасов, и казначейскою кладовой, где хранились их деньги, и тюрьмою, где они держали под стражей заложников со всей Испании. Он обладал гаванью, достаточно обширной для любого флота и очень близкой к Африке. На седьмой день после перехода через Ибер римляне приблизились к Новому Карфагену, посуху и морем одновременно: так заранее условился Сципион с начальником своего флота Гаем Лёлием. Лагерь разбили против города, к востоку от него, и позади лагеря насыпали вал.

Новый Карфаген находится почти ровно посредине восточного берега Испании. Море образует здесь залив; в устье залива лежит островок, закрывающий гавань от всех ветров, кроме африканского. Внутри залив рассечен полуостровом, на нем-то и возведен город. Полуостров омывается морем c юга и с запада, а дальняя часть залива обратилась в заболоченную лагуну. С материком полуостров и город соединяет перешеек шириною не больше четырехсот метров. Построить здесь укрепление не стоило бы никакого труда, но Сципион этого не сделал – то ли выставляя напоказ свое презрение к неприятелю и уверенность в себе, то ли чтобы ничем не закрывать себе свободного подхода к городу при атаках и свободного пути назад.

Сципион объехал римские суда в гавани, внушая начальникам, чтобы они чаще сменяли ночные караулы и строже их поверяли: в начале осады, говорил он, враг способен на все. Потом он вернулся в лагерь, собрал воинов и объяснил им, почему именно здесь начинают они войну и что даст римскому народу и каждому из них в отдельности захват Нового Карфагена. Он упомянул и про испанских заложников, и про казну, и про военные запасы, и про удобную гавань, обещал храбрым награды, а под конец сообщил, что во сне ему явился бог Нептун и обещал свою помощь в нужную минуту.

Начальник карфагенского гарнизона Магон видел, что неприятели готовятся к приступу и с суши, и с моря, и понимал, что отразить двойной этот приступ у него не хватит бойцов; поэтому он вооружил две тысячи горожан, способных носить оружие, и выстроил их за стеною, обращенною к римскому лагерю. Пятьсот воинов засели в крепости, еще пятьсот заняли макушку холма в южной части города, остальные получили приказ внимательно следить за боем, прислушиваться к крикам и бежать туда, где будет потребна помощь. Затем Магон отворил ворота и выпустил на врага те две тысячи, о которых сказано выше. Римляне, повинуясь приказу Сципиона, отступили к лагерю, чтобы в разгар стычки легче было ввести в дело подкрепления.

Вначале обе стороны сражались с одинаковым упорством, но, когда из лагеря подошла подмога, а там еще раз, и еще, пунийцы показали спину, а римляне гнали их по пятам с таким воодушевлением, что, наверное, вперемежку с врагами ворвались бы в город, если бы Сципион не велел трубить отступление.

В городе поднялась паника. Многие караульные бросили свои посты и попрыгали прямо со стены вниз. Сципион с вершины Меркуриева холма замечает, что стена во многих местах опустела, и велит всем выходить из лагеря и нести штурмовые лестницы. Он и сам, прикрытый щитами троих крепких юношей, – сверху неслось неисчислимое множество стрел, дротиков и камней, – приближается к городу, отдает распоряжения, ободряет воинов, и каждый хочет отличиться, видя командующего рядом с собою. Не замечая ран, не чувствуя боли, римляне рвутся вцеред, и ни стены, ни оружие врагов не могут сдержать их порыва. Одновременно начинается штурм и с моря. Впрочем, здесь было больше шума и суматохи, чем решительного натиска. Все торопились поскорее высадиться и вынести на берег лестницы и больше мешали, чем помогали друг другу.

Между тем стены снова наполнились пунийцами, и град метательных снарядов сделался еще чаще. Но не снаряды и даже не люди были городу главной защитою, а сами стены. Редко какая лестница дотягивалась до их гребня (к тому же чем лестница длиннее, тем она неустойчивее). Тот, кто взбирался первым, не мог перескочить на стену, потому что до верха было еще далеко, но следом за ним уже карабкались другие, и лестница подламывалась под тяжестью тел. Некоторые не переносили высоты: стоило им взглянуть вниз, как у них темнело в глазах, и они падали.

Итак, все усилия римлян оставались безуспешны, а храбрость пунийцев соответственно возрастала, и Сципион снова приказал трубить отступление. Это вселяло в осажденных надежду не на кратковременную только, но на длительную передышку. Противник убедился – так они рассудили, – что приступом Новый Карфаген не взять, и теперь, скорее всего, поведет осадные работы, а пока будут идти работы, подоспеют на выручку свои. Но едва первое возбуждение улеглось, Сципион велел свежим, еще не побывавшим в битве воинам взять лестницы у раненых и усталых и возобновить штурм с новою силой.

Еще минувшею осенью тарраконские рыбаки по поручению римского командующего избороздили лагуну вдоль и поперек, где поглубже – на лодках, где помельче – вброд, и донесли ему, что с этой стороны к городу приблизиться можно, и вот теперь, дождавшись отлива, Сципион повел за собою пятьсот солдат. Было около полудня, и вдобавок к отливу, уносившему воду из лагуны в море, задул сильный ветер в том же направлении, так что вода едва достигала солдатам до пояса, а кое-где чуть покрывала колени. Все это Сципион заранее вызнал и рассчитал, но воинам своим представил теперь как чудо, как божественное попечение: боги-де осушили лагуну и открыли римлянам путь, которым никогда еще не ступала нога человеческая; вот она, помощь Нептуна, он сам указывает нам дорогу к стенам Нового Карфагена!

Тем, кто подвигался от лагеря, приходилось очень трудно: их обстреливали и в лоб, и с обоих флангов, и они несли тяжелые потери. А те пятьсот, что брели по лагуне, не встретили никаких затруднений, ибо с этой стороны город вообще не был укреплен: считалось, что его достаточно надежно обороняет сама природа. Не было здесь и караульных: все отхлынули туда, где, как им казалось, грозила единственная опасность.

Вступив без всяких препятствий в город, римляне сломя голову помчались к воротам, подле которых кипела битва. Ею были настолько поглощены все чувства бойцов и многолюдной толпы зрителей, что никто не услышал топота вражеских сапог. Лишь тогда узнали пунийцы, что город взят, когда за спиною загремел воинский клич и зажужжали в полете дротики. От ужаса они остолбенели, а римляне мигом заняли стену и принялись ломать ворота снаружи и изнутри; чтобы, рухнув, они не загородили входа, их изрубили в щепу. Многие перелезли через стену и тут же рассеялись по всем направлениям, убивая жителей, а остальные прошли воротами и стройно, держа равнение в рядах, зашагали к главной площади.

С площади Сципион увидел, что часть неприятелей бежит к холму на южной окраине города, часть – к крепости, в крепости укрылся и сам Магон. Разделивши надвое и своих, Сципион одних послал к холму, а других сам повел к крепости. Холм был захвачен первым же натиском. Магон, убедившись, что враги повсюду, прекратил бесполезное сопротивление и сдался. Пока пунийцы удерживали крепость, шла резня, пощады не было никому. Как только крепость пала, Сципион распорядился прекратить бойню. Начался грабеж добычи – всевозможной и сказочно богатой.

Мужчин свободного происхождения взяли в плен около десяти тысяч. Тех, что оказались, гражданами Нового Карфагена, Сципион отпустил, вернув каждому его дом и все уцелевшее после грабежа имущество. Ремесленников – числом до двух тысяч – он объявил рабами римского народа, но посулил им скорое освобождение, если они будут усердно трудиться, изготовляя все нужное для войны. Остальные жители, не имевшие права гражданства, – за исключением старых и увечных, – а также крепкие молодые рабы были отданы на корабли и пополнили число гребцов. Пополнился и флот – восемью кораблями, захваченными в гавани.

Из военных машин и припасов взяли: больших катапульт – сто двадцать, малых – двести восемьдесят одну, больших баллист – двадцать три, малых – пятьдесят две, больших и малых скорпионов, мечей, щитов, панцирей, дротиков, копий – без счета. Собрали массу золота и серебра: золотых чаш – двести семьдесят шесть, серебра в слитках и в чеканной монете – почти шесть тысяч килограммов, да еще множество серебряных сосудов. Пшеницы в амбарах нашли четыреста тысяч модиев[74], ячменя – двести семьдесят тысяч модиев. В гавани стояли шестьдесят три грузовых судна, многие с полным грузом хлеба, оружия, меди, железа, парусины, канатов. Можно сказать, что среди всех этих богатств наименьшею ценностью был сам Новый Карфаген.

Сципион оставил Гая Лелия с моряками караулить город и отвел легионы в лагерь. Воины были измучены до последней крайности: битва на открытом месте между городом и лагерем, потом штурм, неслыханно трудный и опасный, а потом еще бой на склонах холма и под стенами крепости – и всё за один день!

Назавтра командующий созывает на общую сходку солдат и матросов. Он благодарит бессмертных богов, которые не только подарили римлянам первый и лучший среди испанских городов, но и заранее собрали в нем все сокровища Африки и Испании, так что неприятель сразу обнищал, а у римлян во всем изобилие и избыток. Он хвалит мужество воинов, которых не испугали и не смутили ни вражеская вылазка, ни высота стен, ни неведомые воды и броды лагуны, ни могучая крепость на крутом холме. Он в долгу у всех и каждого, но в первую очередь должен и хочет наградить того, кто первым взошел на стену. Пусть же выступит вперед тот, кто считает себя достойным этой награды.

Вперед выступили двое – Квинт Требеллий, центурион четвертого легиона, и Секст Дигйтий, моряк. И не так горячо оспаривали друг у друга честь первенства они сами, как поддерживали их товарищи по оружию. Спор грозил перейти в драку и мятеж, и Сципион объявил, что назначает троих судей, чтобы они немедля расследовали дело, выслушали свидетелей и вынесли справедливое решение. Но волнение не унималось. И солдаты, и моряки кричали, что не справедливости ищет начальство, а просто желает их обуздать и утихомирить. Тогда один из судей, Гай Лелий, подошел к трибуналу, на котором сидел Сципион, и сказал:

– Разве ты не замечаешь, что всякая мера приличия и порядка нарушена?! Даже если нам удастся предупредить бунт и избежать насилия, мы подадим гнусный пример на будущее: награду за доблесть пытаются вырвать и выиграть обманом! Вот перед тобою легионеры, вот моряки. Ни те, ни другие не знают истины, но и те, и другие готовы сейчас же присягнуть в том, что они правы, а стало быть – запятнать себя ложкою клятвою.

Это было мнение не только Лелия, но и двух остальных судей, и Сципион с ними согласился. Потребовав тишины, он сообщил:

– Точно установлено, что Квинт Требеллий и Секст Дигитий поднялись на стену одновременно. Почетного венка[75] достойны оба.

Потом получили награды остальные, всякий по заслугам. Больше всех прочих благодарил Сципион Гая Лелия, начальника флота. Он утверждал, что слава победы над Новым Карфагеном столько же принадлежит Лелию, сколько Сципиону, и подарил ему золотой венок и тридцать быков.

С испанскими заложниками римляне обращались так бережно, словно бы с детьми верных и давних союзников (ка-ково было их число, в точности сказать не могу, но думаю, что не меньше полутора тысяч), И все же они трепетали за свою жизнь и безопасность. Сципион сам беседовал с ними и всячески их успокаивал.

– Ни о чем не тревожьтесь и ничего не опасайтесь, – говорил он. – Вы попали во власть римского народа, который предпочитает связывать души людей милостями, а не страхом и старается хранить дружбу с чужими народами, а не порабощать их печальной неволею.

Он выяснил, из какого племени или города происходит каждый из заложников, и разослал гонцов с просьбою поскорее приехать за ними в Тарракон. Послы некоторых племен оказались по случайности в его лагере – им заложники были возвращены тут же, без малейшего промедления.

Когда Сципион беседовал с заложниками, из их толпы вышла пожилая женщина. Это была супруга Мандбния, который приходился родным братом Индибилису, царю илергетов. Она со слезами склонилась к ногам римского командующего и молила его, чтобы он строже наказал караульным оберегать женщин и заботиться о них.

Сципион отвечал, что у них ни в чем не будет ни малейшей нужды.

– Не об нужде я толкую, – возразила женщина, – ее мы и не боимся. Но посмотри на этих девушек – они так молоды и беззащитны, их любой обидит, если захочет.

И она указала на молодых и прекрасных дочерей Индибилиса и других девушек благородного происхождения, которые теснились вокруг нее.

– Такая обида унизила бы и оскорбила достоинство римского народа и собственное мое достоинство, – промолвил Сципион. – Я позаботился бы о вас и сам, без вашей просьбы, а теперь позабочусь вдвойне, потому что ни беды, ни лишения не заставили вас забыть о женской скромности и стыдливости.

Несколько позже солдаты привели к нему пленницу такой редкостной красоты, что, где бы она ни проходила, все оборачивались. Сципион спросил, откуда она родом и кто ее родители. Девушка ответила и вдобавок открыла ему, что она просватана за одного из первых людей в племени кельтиберов и что имя ее жениха – Аллуций. Сципион, не откладывая, послал за родителями и за женихом (о котором успел узнать, что тот без памяти влюблен в свою невесту). Как только Аллуций прибыл, Сципион увел его к себе в палатку и начал так:

– Будем говорить с полною откровенностью, потому что возраст наш одинаковый и стесняться друг друга нам нечего. Мои солдаты захватили в плен твою невесту и привели ко мне. Мне рассказали, что ты любишь ее, и я в этом нисколько не сомневаюсь: ведь она такая красивая, что я и сам влюбился бы в нее и просил бы ее в жены, если бы мог позволить себе обычные радости молодых лет. Но, весь целиком, и принадлежу не себе, а моему государству и потому хочу помочь твоей любви – это я могу себе позволить. У меня твоя невеста была в такой же неприкосновенности, как в доме собственных родителей. Прими ее из моих рук как дар, достойный нас обоих. В ответ я прошу только одного: стань другом римского народа. Если ты веришь, что я человек порядочный и достойный, то знай, что в римском народе таких, как я, много, знай, что нет на земле другого народа, дружба с которым была бы для тебя таким счастьем, а вражда – таким несчастьем.

Аллуций, не помня себя от смущения и от радости, взял Сципиона за правую руку и стал молить всех богов, чтобы они воздали римлянину за его великодушие, ибо он, Аллуций, не в силах отплатить ему так, как того требует собственное его сердце и неоценимое Сципионово благодеяние. Позвали родителей и ближайших родственников невесты. Они объявили, что принесли много золота для выкупа девушки, но так как Сципион возвращает им ее безвозмездно, они просят принять это золото в дар.

– Пожалуйста, прими! – упрашивали они. – Это будет для нас еще одною милостью, такою же великою, как первая!

В конце концов Сципион сдался на их просьбы и велел положить золото у его ног. Затем, обращаясь к Аллуцию, он промолвил:

– Сверх приданого, которое ты получишь от тестя, вот тебе свадебный подарок от меня.

Вернувшись домой, Аллуций без умолку расхваливал Сципиона своим соплеменникам.

– Явился молодой римлянин, истинно подобный богам! – повторял он снова и снова. – Он всех и всё побеждает и силою оружия, и добротою.

И, скликнув своих клиентов, он уже через несколько дней снова был у Сципиона с отрядом в тысячу четыреста отборных всадников.

Сципион удерживал при себе Лелия, пока при постоянной его помощи не завершил все дела с пленными, заложниками и добычей, а потом послал его в Рим – отвезти Магона и пятнадцать сенаторов, которых взяли в плен вместе с Магоном. Сам он после отъезда Лелия пробыл в Новом Карфагене недолго и все дни посвятил учениям – морским и пехотным. В первый день легионеры пробежали шесть километров в полном вооружении. Во второй – чистили и точили оружие перед своими палатками. В третий – бились на палках, словно на настоящих мечах, и метали дротики, надев предохранитель на острие. В четвертый – отдыхали. В пятый – снова бегали в полном вооружении. В таком порядке упражнения чередовались одно с другим и с отдыхом все время, что войско оставалось в лагере у Нового Карфагена. А гребцы и матросы выходили в тихую погоду из гавани и испытывали быстроту своих судов в потешных боях. Так и на суше, и на море римляне укрепляли тело и душу для будущих сражений.

А город весь гудел и кипел приготовлениями к войне. Ремесленники ни днем, ни ночью не выходили из мастерских. Сципион поспевал повсюду и за всем наблюдал с одинаковою зоркостью. То он был на судах, то на верфях, то бегал вместе с легионерами, то обходил мастерские и склады оружия, и везде люди трудились не покладая рук.

Положив начало этим трудам, поправив стены, которые местами обрушились, и оставивши для охраны города караульный отряд, римский главнокомандующий выступил в Тарракон. По пути его встречали уполномоченчые многих испанских племен. Иных он выслушивал и тут же отпускал, с иными беседу откладывал до Тарракона, где уже был на-рначен съезд всем союзникам, старым и новым. И почти все Народы, обитающие к северу от Ибера, и многие из тех, что живут к югу от него, прислали на съезд свои посольства.

В Италии Марк Марцелл продолжал борьбу с Ганнибалом. Успех склонялся то на сторону пунийцев, то на сторону римлян, но событий очень значительных в тот год не было.

В Капуе, где Квинт Фульвий Флакк продавал и отдавал в аренду имущество граждан, ставшее собственностью римского народа, составился и был раскрыт новый заговор – словно бы нарочно для того, чтобы дать повод к новым строгостям и жестокостям. Фульвий вывел солдат из города: вместе с землею он хотел сдать внаем и дома, но, кроме того – а может быть, и главным образом, – боялся, чтобы чрезмерные удобства городской жизни не повлияли на его людей так же пагубно, как прежде на воинов Ганнибала. Легионеры получили распоряжение поставить себе на скорую руку шалаши у ворот и вдоль стен. Шалаши плели из хвороста и камыша или сколачивали из досок, крыты все они были соломой – лучшей пищи для огня и представить себе нельзя. И вот сто семьдесят кампанцев во главе с братьями Блоссиями сговорились поджечь все эти временные жилища разом в самый глухой час ночи. Но среди рабов, которые принадлежали Блоссиям, нашлись доносчики. Внезапно Фульвий приказывает запереть ворота, воины бросаются к оружию; все заговорщики схвачены и после мучительного допроса осуждены на смерть; доносчикам дана свобода и по десяти тысяч ассов.

В том же году в Риме побывали послы нумидийского царя Сифака. Их не только дружелюбно приняли, но отправили к царю ответное посольство с дарами и обещанием дружбы. Другое посольство выехало в Египет, к царю Птолемею, чтобы напомнить о союзе с Римом.

Приближалось время консульских выборов. Марк Мар-целл был неподалеку, в Апулии, но он преследовал Ганнибала, который уклонялся от битвы, и потому оставить войско не мог. Сенат оказался вынужден вызвать из Сицилии консула Марка Валерия.

Марк Валерий доложил сенату, что в Сицилии наконец наступил мир, и представил сенаторам Муттина, который предал римлянам Агригент. За важные услуги, оказанные римскому народу, сенат наградил Муттина, а народ признал его римским гражданином.

Валерий уже собирался назначить день выборов, как вдруг пришли тревожные вести. Римские суда опустошили африканский берег невдалеке от Карфагена и взяли много Пленных. Пленные эти показали, что по всей Африке набирают наемников, которых потом переправят в Испанию, к Гасдрубалу, а Гасдрубал снова двинется в Италию, на соединение с Ганнибалом, и это решит судьбу всей войны; Кроме того, снаряжается огромный флот – отвоевывать Сицилию. Сенат был встревожен настолько, что велел консулу возвращаться без промедления в Сицилию, а для руководства выборами другой консул, Марк Марцелл, назначил диктатора – Квинта Фульвия Флакка.

Фульвий приехал из Капуи в Рим. Во время голосования возник спор между народными трибунами и диктатором[76]. Первые голосующие назвали своими кандидатами самого Квинта Фульвия и Квинта Фабия Максима, и было ясно, что весь народ одобрит этот выбор. Но народные трибуны заявили, что слишком долго оставлять власть в одних и тех же руках опасно[77], но еще более опасно, – как пример для будущих времен, – если будет избран тот, кто сам же руководит выборами. Фульвий возражал трибунам, ссылаясь на волю сената и народа и на примеры из прошлого. После долгих препирательств спорившие сошлись на том, чтобы просить сенат высказать свое суждение, и обещали этому суждению подчиниться. Сенат счел необходимым, чтобы в такое грозное время государством правили опытные военачальники, и не одобрил случившуюся задержку выборов. Трибуны уступили, выборы состоялись, и консулами на следующий год были объявлены Квинт Фабий Максим, в пятый раз, и Квинт Фульвий Флакк – в четвертый.

Новые консулы вступили в должность и поделили меж собою провинции. Фабию достался Тарент, Фульвию – Лукания и Бруттий. Прежде чем отправиться к войскам, консулы произвели набор, который совершенно неожиданно вызвал волнения в городах Латия. Латиняне собирались на сходки и возмущенно говорили, что силы их вконец истощены десятилетними наборами и поборами. Что ни год – то тяжелые потери. Одни погибают в битвах, других уносят болезни. Старые воины не возвращаются, а новые всё уходят да уходят – скоро в латинских городах не останется ни одного взрослого мужчины! Не будем же дожидаться этого дня и, пока, не поздно, откажем римскому народу в подкреплениях. Может быть, римляне призадумаются и заключат мир с карфагенянами. А иначе, пока жив Ганнибал, война в Италии не угаснет.

Существовало тогда тридцать римских колоний[78], и из них двенадцать известили консулов, что не могут дать ни людей, ни денег.

Консулы были поражены. Полагая, что в этом случае уместнее и полезнее суровое внушение, чем мягкие уговоры, они отвечали посланцам:

– Вы дерзнули сказать консулам такие слова, которые мы перед сенатом повторить не решимся. Это не просто отказ от военной службы, но прямой бунт против римского народа. Возвращайтесь к себе и обсудите всё еще раз. Ведь вы не кампанцы и не тарентинцы, вы римляне, вы родом отсюда, отсюда вы были выведены в колонии, на землю, отнятую у врага. Ваш долг перед Римом тот же, что у детей перед родителями, а вы задумали изменить Римской державе и вручить победу Ганнибалу. Где же сыновние ваши чувства, где память о древнем вашем отечестве?

Но речи консулов не тронули латинян. Они твердили свое – что возвращаться домой им не с чем и обсуждать нечего, ибо города их обезлюдели, а казна опустошена. Видя их упорство, консулы сделали доклад сенату. Ужас охватил сенаторов, многие говорили, что Римская держава погибла, что за этими колониями последуют остальные, а за колониями – союзники, что вся Италия решилась предать Рим Ганнибалу.

Консулы как могли успокаивали сенаторов, заверяя, что прочие колонии несомненно исполнят свой долг, да и эти, мятежные, образумятся, если обойтись с ними построже, и сенат поручил консулам действовать так, как они сочтут нужным в интересах государства. Прежде всего консулы пожелали выяснить, каково настроение умов в других колониях, и встретились с их посланцами, которые тоже находились в Риме. На вопрос консулов, приготовлены ли у них воины в согласии с договором[79], Марк Секстилий из Фрегёлл от имени восемнадцати колоний ответил, что воины приготовлены и что, если будет надобность, они выставят еще и вообще исполнят любое приказание римского народа – есть у них к тому и силы, и средства, и мужество в избытке! Консулы нашли недостаточным похвалить их сами и привели посланцев в курию, а сенат принял в их честь особое постановление и поручил консулам доложить обо всем в Народном собрании, чтобы и народ выразил им свою признательность.

Что же до тех двенадцати колоний, которые отказывались повиноваться, сенат запретил даже упоминать их названия, их послы не получили никакого ответа – ни разрешения уехать, ни просьбы остаться. В этом немом порицании наилучшим образом обнаружили себя величие и достоинство римского народа.

Наконец консулы выехали к войску. Фабий просил Фульвия и отправил письмо Марцеллу, чтобы каждый из них постарался отвлечь внимание Ганнибала, а он, Фабий, тем временем осадит Тарент. Если этот город будет отбит у врага, утверждал он, пуниец покинет Италию, потому что Тарент – последний его оплот. Написал Фабий и в Регий, начальнику караульного отряда, поставленного в минувшем году консулом Марком Валерием. Отряд, как мы уже говорили, состоял в основном из разбойников и воров, которых Валерий перевез туда из Сицилии; к ним прибавились перебежчики-бруттии, тоже всё люди отчаянные. Повинуясь приказу консула не только что охотно, но с величайшим удовольствием, эти головорезы опустошили поля Бруттия, перебили, разогнали и разорили всех, кого смогли.

Марцелл выступил с зимних квартир, как только пробились всходы в полях и поднялась на лугах трава, иначе говоря – появился подножный корм для коней. Места в середине Апулии открытые, засады здесь невозможны, и Ганнибал принялся отходить к лесам. Марцелл следовал за ним по пятам, лагерь разбивал рядом с неприятельским и, едва натянув палатки и насыпав вал, выстраивал легионы к бою. Пуниец высылал вперед конницу и легкую пехоту, завязывал короткие стычки, не ит большого сражения отказывался. Однажды Марцелл настиг врага ночью на марше. Завидев римлян, карфагеняне сразу начали разбивать лагерь, но римляне нападали со всех сторон; пришлось оставить работы и сражаться. Битва началась утром и длилась до вечера, тем не менее решительного успеха ни та, ни другая сторона не достигла.

Назавтра, чуть рассвело, Марцелл снова построил своих в боевую линию. На этот раз и пунийцы были намерены сражаться. Ганнибал произнес длинную речь, напоминал солдатам о Каннах и Тразименском озере, призывал их укротить высокомерие противника.

– Что ж это, в самом деле! – восклицал он. – Нас теснят день и ночь, не дают покоя в пути, не дают поставить лагерь, не дают оглядеться и отдышаться! Что ни утро, мы видим на небе восходящее солнце, а на земле – римлян в боевом порядке! Проучим же их, как полагается, – вперед они будут тише и спокойнее!

Карфагенянам надоела и опротивела дерзкая настойчивость римлян, и полководцу нетрудно было их разжечь. С яростью ринулись они в сражение и бились, не остывая, больше двух часов. Правое крыло римлян (его занимали союзники) отступило. Марцелл вывел подкрепления – восемнадцатый легион, но легионеры не спешили занять место отступавших в беспорядке союзников, и замешательство перекинулось и в центр, и на левый фланг; страх победил стыд, и римляне бежали.

До двух тысяч семисот человек было убито, и шесть боевых знамен достались врагу.

Вернувшись на стоянку, Урцелл обратился к воинам с такою гневною речью, что она показалась им горше самого поражения.

– Слава бессмертным богам, – сказал он, – что пуниец гнал вас только до вала и до ворот, – он мог бы гнать вас и до палаток, и вы бы бросили лагерь в том же слепом страхе, в каком бросили свое место в строю! Откуда он, этот страх? Вы что, злбыли, с кем сражаетесь? Вы сражаетесь с врагом, которого бил:* всё прошлое лето, который отступал перед вами все последние дни, которого вы измотали мелкими схватками, которому еще вчера не давали шевельнуться свободно. Что же переменилось за эти сутки? Может быть, вас стало меньше или неприятелей больше? Нет, не в этом дело, переменились вы сами – лишь тела у вас прежние да оружие, а души другие. Иначе разве увидел бы пуниец ваши спины, разве отнял бы у вас знамена?

Тут поднялся крик, чтобы он простил им этот день, чтобы испытал их снова, когда захочет.

– Да, – заключил Марцелл, – я вас испытаю, и не когда-нибудь, а завтра, чтобы вы победили и победителями просили прощения у вашего полководца!

Союзническим когортам, которые потеряли знамена, он велел выдать ячмень вместо пшеницы[80], центурионам манипулов, потерпевших тот же позорный урон, приказано было отстегнуть мечи и снять пояса. На этом сходка закончилась. Воины признавались друг другу, что осрамили их и опозорили по заслугам, и что не было в этот день во всем войске ни одного настоящего мужчины, кроме Марцелла, и что позор надо смыть либо смертью, либо блестящею победой. Назавтра все явились к палатке Марцелла в полной боевой готовности. Командующий сообщил, что в первом ряду поставит зачинщиков бегства и когорты, потерявшие свои знамена. Но сражаться, продолжал он, все должны с одинаковым упорством, чтобы нынешние радостные вести пришли в Рим раньше вчерашних, печальных. Еще он сказал, что надо хорошо поесть, чтобы не обессилеть в битве, если она затянется надолго.

Когда Ганнибалу доложили, что римляне опять строятся в боевой порядок, он воскликнул:

– Этот человек не способен мириться с судьбою, какая бы она ни была, несчастная или счастливая, все равно! Если он в выигрыше, то бешено наседает побежденному на плечи, если в проигрыше – старается схватить победителя за горло!

С обеих сторон сражались намного более ожесточенно, чем накануне. На левом крыле у римлян были когорты, опозоренные вчерашней потерею, на правом – восемнадцатый легион; флангами командовали легаты Марцелла, себе же он выбрал центр, чтобы лучше видеть все происходящее собственными глазами и вовремя ободрить или пристыдить солдат. Положение долго оставалось неопределенным, и Ганнибал распорядился выпустить вперед слонов. В первую минуту римляне растерялись и дрогнули; те, кто был ближе к слонам, повернули вспять и, заражая своим испугом соседей, расстроили боевую линию.

Бегство разлилось бы гораздо шире, если бы не военный трибун Гай Децим Флав. Он схватил знамя первого манипула копейщиков, и весь манипул ринулся следом. Примчавшись к тому месту, где сгрудились слоны, Децим приказывает метать в них копья и дротики. Никто не промахнулся, потому что расстояние было ничтожное, а цель необъятно большая. Раненые животные тут же бросились назад, увлекая за собою и невредимых. Теперь уже не один манипул, но каждый воин, который оказывался вровень с бегущими слонами, метал в них копье.

Взбесившиеся от боли животные стали топтать своих и погубили куда больше людей, чем перед этим у римлян, потому что вожак, который сидит у слона на спине и направляет его шаги, – погонщик куда менее искусный, чем страх, засевший у зверя в сердце. Римская пехота уже без труда довершила то, что начали слоны.

На бегущего неприятеля Марцелл бросает конницу, и она гонит пунийцев вплоть до самого лагеря. А в довершение всех бед случилось так, что два раненых слона повалились как раз в воротах, и беглецам пришлось перебираться через ров и через вал. Тут-то их и погибло всего больше. Враги потеряли до восьми тысяч воинов и пятерых слонов. Впрочем, и римляне заплатили за победу кровью: в легионах пало тысяча семьсот бойцов, у союзников – тысяча триста.

В ту же ночь Ганнибал снялся с лагеря. Марцелл не мог его преследовать из-за множества раненых.

Квинт Фабий Максим подступил к Таренту и расположился у самого входа в гавань, напротив крепости. На римские военные корабли, которые здесь стояли, оберегая крепость с моря, он нагрузил осадные машины и снасти, а также катапульты, баллисты и метательные снаряды всех видов. К морскому штурму были изготовлены и грузовые суда: одним предстояло везти к стенам машины и лестницы, другим – принять на борт воинов, которые бы издали обстреливали защитников города.

Но не эти труды привели Фабия к желанному успеху, а, скорее, ничтожная случайность, сама по себе едва заслуживающая упоминания. В пунийском гарнизоне, который караулил Тарент, был отряд бруттиев. Начальник отряда влюбился в одну женщину, тарентинку, а ее брат служил в войске у Фабия. В каком-то из писем сестра похвасталась ему любовью богатого и знатного чужеземца, и брат подумал: нельзя ли с помощью сестры воздействовать на влюбленного так, чтобы это было полезно римлянам? Своими мыслями он поделился с консулом, и тот велел ему проникнуть в Тарент под видом перебежчика. Он сумел сдружиться с бруттием, узнал его нрав и сперва осторожно, обиняками, а потом и напрямик предложил ему изменить пунийцам. Бруттий согласился. Обо всем договорившись и условившись, воин Фабия выбрался ночью из города и сообщил консулу, как он выполнил его поручение и как надо действовать.

Когда настал назначенный бруттием срок, Фабий в первую стражу ночи подал знак римлянам в крепости, а сам двинулся в обход всей гавани и засел у восточной стены Тарента. После этого загремели трубы разом и в крепости, и у входа в гавань, и на кораблях со стороны открытого моря. Шум и тревога были умышленные и ложные, потому что настоящая опасность грозила совсем не оттуда, но та-рентинец Демократ, командовавший обороной восточной стены, решил, что медлить нельзя: вокруг него все спокойно, а из других кварталов доносится такой крик, какой бывает лишь тогда, когда неприятель ворвется в осажденный город, а это значит, что начался штурм и, быть может, римский консул уже в Таренте! Коротко говоря, Демократ поспешно повел своих людей к крепости, откуда летели особенно громкие и страшные крики.

Фабий ждал молча и неподвижно. Он слышал, как начальники у врага поднимают солдат и приказывают брать оружие, слышал топот ног и звяканье железа. Когда же все звуки стихли, он понял, что обман удался и караульные ушли. Тут консул велит нести лестницы к месту, которое заранее указал бруттий (эту часть стены охранял отряд его соплеменников). Римляне легко взбираются наверх – бруттий сами им помогали, – спускаются в город и первым делом выламывают ближайшие ворота, через которые входят все остальные воины Фабия. Теперь подняли крик и они, но весь гарнизон собрался у крепости и у гавани, и, не встретив нигде сопротивления, они достигли рыночной площади; только здесь завязался первый бой.

Впрочем, он же был и последним. Ни мужеством, ни оружием, ни военною выучкой, ни силою тарентинцы не могли равняться с римлянами. Едва метнув копья и даже не обнажив мечей, они бежали и рассеялись по знакомым улицам, попрятались у себя или у друзей. Двое предводителей, Никон и Демократ, погибли, храбро сопротивляясь. Филемен, который первый задумал сдать Тарент Ганнибалу, ускакал; немного спустя нашли его лошадь без седока, а тело Филемена так и не нашли; вероятно, он утопился в колодце.

Начальника карфагенского гарнизона связывали с Фабием узы старинного, наследственного гостеприимства. Вспомнив о них, карфагенянин искал консула, безоружный, но по пути был убит каким-то солдатом. И вообще убивали всех подряд – карфагенян и тарентинцев, без разбору. Погибли и многие бруттии – то ли по ошибке, то ли по давней ненависти к ним римлян, то ли потому, наконец, что победители, желая быть обязанными своею победою лишь собственной отваге, а не чужой измене, избавлялись от неприятных свидетелей.

Насытившись резнею, принялись грабить город. Говорят, что рабов захватили тридцать тысяч, серебра в чеканной монете и в различных изделиях – без веса и меры, золота – больше тысячи килограммов, статуй и картин – почти столько же, сколько в Сиракузах. Со статуями, однако же, Фабий распорядился более великодушно, чем Марцелл в Сиракузах. Когда прислужник, составлявший опись добычи, спросил консула, как поступить с исполинскими изваяниями небожителей – все они почему-то были изображены в воинских доспехах, – Фабий ответил:

– Разгневанных богов оставим тарентинцам.

Стену, которую пунийцы возвели перед крепостью, Фабий приказал разрушить до основания.

Узнав, что римляне осаждают Тарент, Ганнибал поспешил на выручку, но дорогою получил известие, что все уже кончено.

– И у римлян есть свой Ганнибал, – сказал он тогда. – Как мы взяли Тарент, так его и потеряли – через хитрость и измену.

Чтобы никто не подумал, будто он убегает от Фабия, Ганнибал разбил лагерь в семи или восьми километрах от города и простоял несколько дней, а затем отошел к Мета-понту. Из Метапонта он отправил двух тамошних граждан к Фабию с письмом якобы от имени первых людей города, которые вызывались сдать Метапонт вместе с карфагенским караульным отрядом, если консул простит им все прежнее[81]. Фабий не заподозрил обмана и в ответном письме назначил день, в который прибудет с войском к Метапонту. Письмо это, конечно, попало прямо в руки к пунийцу. Заранее предвкушая, как он поймает в ловушку самого Фабия – осторожного из осторожных! – Ганнибал устроил засаду невдалеке от Метапонта. Но Фабий перед выступлением из Тарента гадал по священным курам, и птицы дважды подряд отказались от корма. Тогда принесли жертву богам, и жрец, рассмотрев внутренности, объявил, что консул должен остерегаться вражеского коварства и засады.

В назначенный день Фабий не явился. Те же гонцы пришли к нему снова и просили не мешкать. Они были схвачены и под страхом пытки во всем признались.

Публий Сципион в Испании всю зиму употребил на то, чтобы завязать добрые отношения с варварскими племенами. Он безвозмездно возвращал им пленных и заложников, не скупился на подарки. Весною его старания принесли первые плоды. В римский лагерь приехал известный вождь Эдескон – и не только потому, что его жена и дети были среди заложников, захваченных в Новом Карфагене, но и повинуясь общему движению умов, которое всю Испанию отдалило от карфагенян и сближало с римлянами.

По той же причине и Мандоний с Индибилисом, вожди Илергетов, покинули лагерь Гасдрубала Барки и увели всех своих соплеменников. Гасдрубал видел, что его силы тают с такою же быстротой, с какою растут силы неприятеля, и хотел сразиться как можно скорее. Того же самого хотел и Сципион: хотя приток новых союзников внушал ему все большую в себе уверенность, он по-прежнему опасался встречи со всеми тремя карфагенскими полководцами сразу и надеялся разбить их поодиночке. А на случай неожиданного и неблагоприятного оборота событий он увеличил свое войско вот каким образом. Флот пунийцев ушел от испанского берега, и, стало быть, у римлян тоже не было нужды в судах. Сципион поставил корабли в Тарраконскои гавани, а моряков зачислил в пехоту, вооружив их тем оружием, которое было захвачено на складах в Новом Карфагене.

В начале весны Сципион выступил из Тарракона (к этому времени Гай Лелий, без которого он не хотел начинать кампанию, успел вернуться из Рима). По пути к югу, на земле какого-то из союзных племен, его встретили Индибилис и Мандоний. Индибилис говорил за обоих и совсем не на варварский лад. Он не хвастался изменою пунийцам, а, скорее, пытался оправдаться, ссылаясь на обстоятельства. – Прежние союзники ненавидят перебежчика, – говорил он, – иначе и быть не может, однако ж и новые глядят на него с подозрением, я это хорошо понимаю. Но за всю нашу верность карфагеняне платили нам, илергетам, высокомерием, необузданною алчностью и всевозможными обидами. Так что и прежде мы были с ними лишь телом, а душою – с теми, кто чтит право и справедливость. Мы просим тебя об одном – чтобы наш переход на твою сторону ты не поставил нам ни в укор, ни в заслугу. Скоро ты узнаешь нас на деле и тогда оценишь по достоинству.

Римский командующий отвечал, что так именно он и поступит. Потом вождям илергетов привели их жен и детей, и они обнялись и плакали от радости. На другой день новый союз был скреплен взаимными клятвами, и испанцы отбыли за своим войском.

Лагерь Гасдрубала находился невдалеке от города Бекулы. Впереди были расставлены конные сторожевые посты. Римляне еще не выбрали места для стоянки, а их легкая пехота уже напала на карфагенских конников, загнала врага в лагерь и только что сама не ворвалась следом. Эта первая схватка ясно показала, каково расположение духа и решимость каждой из сторон. Ночью Гасдрубал поднялся на холм с ровною, плоской макушкой и Крутыми, обрывистыми склонами; позади холма текла река. Ближе к подошве был просторный и тоже ровный, но слегка покатый уступ, тоже круто обрывавшийся вниз.

Утром римляне построились в боевой порядок перед своим лагерем, а Гасдрубал выслал с вершины на уступ нумидийскую конницу и отряд балеар-ских и африканских пехотинцев. Сципион, объезжая ряды, говорил, что неприятель заранее отказался от надежды победить в открытом поле и полагается не на мужество и не на оружие, а лишь на силу позиции. Но стены Нового Карфагена были выше, и все-таки римский воин на них взобрался! Пусть враги заняли вершины – тем труднее будет им бежать, скатываясь с кручи. Впрочем, и эта дорога к бегству будет для них закрыта! Одна когорта заняла выход из речной долины, другая перерезала тропу, которая пролегает по склону холма и ведет из города в поле.

С теми воинами, что накануне сбили и рассеяли вражеских всадников, Сципион двинулся против легкой пехоты, на уступе. Балеарцы и африканцы засыпали их дротиками, копьями, стрелами, а римляне отвечали градом камней, разбросанных повсюду и очень удобных по размеру и весу; камни метали не только воины, но и целая толпа обозных рабов, которая шла с ними вместе. Упорство римлян и опыт, приобретенный в штурме городских и крепостных стен, одолели все трудности. Едва только первые выбрались на уступ и почувствовали под ногою ровную почву, они обратили врагов в бегство: те были привычны лишь к дальнему бою, рукопашной же схватки выдержать не могли. Положив немалое число неприятелей на месте, римляне оттеснили остальных ко второй линии обороны – к макушке холма. Приказав продолжать атаку, Сципион спустился, разделил воинов, которые в ожидании стояли у подножия, и половину дал Лелию, чтобы он обошел холм справа и отыскал подъем, сравнительно удобный, а сам со второю половиною сделал небольшой обход влево и ударил Гасдрубалу во фланг.

Пунийцы смешались, не зная, как повернуть ряды, чтобы одновременно отразить и натиск с фронта, и удар Сципиона. В разгар замешательства подоспел Лелий. Карфагеняне метнулись назад, чтобы обезопасить тыл, и, мгновенно этим воспользовавшись, поднялись на вершину те, кто атаковал, в лоб: пока противник держал строй, они были бессильны одолеть кручу, тем более что по краю ее, перед знаменами, стояли слоны. Теперь пунийцы уже не сопротивлялись, и битва превратилась в побоище. Погибших было не меньше восьми тысяч.

Гасдрубал еще до начала сражения вынес из лагеря казну и увел часть слонов. Собравши всех, кто спасся бегством, он отступил к реке Тагу, прошел какое-то расстояние вдоль нее, потом повернул к Пиренеям.

Вражеский лагерь Сципион отдал на разграбление солдатам. В плен попали десять тысяч пехотинцев и две тысячи конников. Испанцев Сципион отпустил по домам без выкупа, африканцев велел продать в рабство. Толпа испанцев окружила римского командующего и единодушно провозгласила его царем. Сципион через глашатая потребовал тишины и, когда все умолкли, сказал:

– Самое дорогое для меня звание – это звание императора, которое дали мне мои воины. Царский же титул, в иных краях почетный, римлянам непереносим и ненавистен. Если вы находите во мне царственный дух и если это достоинство считаете в человеке первым и наивысшим, то оставайтесь при своем суждении, но только – молча: вслух слово «царь» не произносите.

И даже варвары сумели понять величие этого человека.

Потом Сципион раздал подарки испанским вождям. Индибилиса он просил взять из добычи три сотни лошадей по собственному выбору.

Среди пленных африканцев, которых квестор, исполняя приказание главнокомандующего, продавал в рабство, был подросток необычайно красивой наружности. Он сказал квестору, что происходит из царского рода, и его отвели к Сципиону. Сципион осведомился, кто он, откуда и как очутился в воинском лагере. Мальчик объяснил, что он нумидиец и что имя его – Массива. Он сирота и воспитывался у деда, нумидийского царя Галы. В Испанию он попал вместе с дядею, Масиниссой, который привел на помощь карфагенянам нумидийских конников. Дядя строго настрого запретил ему выходить из палатки во время битвы, и он никогда в бою не был. В день сражения на холме он тайно, без ведома Масиниссы, раздобыл оружие, коня и поскакал навстречу неприятелю вместе с другими всадниками. Но конь с поткнулся, сбросил его, и он попал в плен.

Сципион распорядился тщательно оберегать молодого нумидийца и продолжал заниматься делами. Когда же с делами было покончено, он позвал Массиву к себе в палатку и спросил, хочет ли он вернуться к Масиниссе. Мальчик заплакал от счастья и сказал, что очень хочет. Сципион дал ему золотое кольцо, тунику с широкою пурпурною полосой[82], испанский плащ, золотую застежку и коня в богатом уборе и приказал десятку конников провожать подростка до тех пор, покуда он сам их не отпустит.

Преследовать Гасдрубала Сципион не стал, предполагая, что тот может соединиться с Магоном и другим Гасдруба-лом. Так оно и случилось. Карфагенские командующие держали совет, как продолжать войну. Все признали, что Сципиону удалось привлечь на свою сторону Испанию и что единственный способ прекратить измены среди испанских солдат – это увести их либо в самые отдаленные от римлян области полуострова, либо, еще лучше, за Пиренеи. А стало быть, Гасдрубал Барка должен идти в Италию, на подмогу к Ганнибалу, не только потому, что центр всей войны там, и не потому только, что такова воля сената в Карфагене, но и потому, что иначе его армия распадется и развалится сама собой. Решено было также, что Магон передаст свое войско Гасдрубалу, сыну Гисгона, и с большою суммою денег переправится на Балеарские острова вербовать наемников, а. Гасдрубал, сын Гисгона, уйдет в глубь Лузитании, чтобы избегнуть всякого соприкосновения с римлянами. Маси ниссе с тремя тысячами отборной конницы поручили оказывать помощь союзникам и разорять города и земли тех народов, что поддерживают римлян.

В Риме слава Сципиона затмила успехи всех прочих полководцев, даже Фабия Максима, отнявшего у Ганнибала Тарент. Что же касается Марцелла, то о нем молва была и вовсе дурная. После второго удачного сражения с Ганнибалом он расположился с войском в Венусии, на краю Апулии, и провел там все лето. Народный трибун Гай Публиций Бйбул, давний и непримиримый враг Марцелла, при всяком удобном случае восстанавливал против него народ, обвиняя Марцелла в преступном, умышленном бездействии и требуя отрешить его от командования. Марцелл приехал в Рим, чтобы ответить на обвинения Бибула. Одновременно прибыл в столицу консул Квинт Фульвий, потому что уже настал срок консульских выборов.

На разбирательство дела собралось несметное множество людей из всех сословий. Гай Бибул нападал не только на Марцелла, но вообще на знать. По вине знатных, восклицал он, из-за их коварства и медлительности Ганнибал уже десятый год в Италии. Власть Марцеллу всякий раз продлевают и продлевают – и вот результат: войско его было разгромлено дважды и все лето просидело в Венусии, под крышей! Марцелл возражал немногословно – он просто перечислил свои подвиги, – но речь его произвела такое впечатление, что Бибул остался в полном одиночестве. А на другой день были консульские выборы, и римляне избрали Марцелла консулом – в пятый раз. Товарищем его по должности сделался Тит Квинтий Криспин.

Еще в конце минувшего года явились послы из Тарента просить мира и разрешения вновь жить свободно, по собственным законам. Сенат ответил им, что их просьба будет рассмотрена позже, в присутствии Квинта Фабия Максима, покорителя Тарента. Вернувшись в Рим, Фабий выступил самым горячим защитником тех самых недавних врагов, которых вернул к покорности силою оружия. Но многие сенаторы были настроены непреклонно и говорили, что вина тарентинцев нисколько не меньше, чем жителей Капуи, а значит, и наказания они заслуживают одинакового. Решение было принято такое: поставить в Таренте караульный отряд, из города никого не выпускать и все дело рассмотреть еще раз – впоследствии, когда в Италии будет более спокойно.

Одновременно обсуждался образ действий Марка Ливия, начальника тарентской крепости. Одни настаивали на том, что Тарент был предан пунийцам из-за его беспечности и малодушия, другие – на том, что лишь благодаря Ливию удалось римлянам вернуть Тарент, ибо пять лет он без устали оборонял крепость. Однако большинство сенаторов считало, что подобными вопросами заниматься должны цензоры, а не сенат. Присоединяясь к их мнению, Фабий Максим язвительно заметил:

– Впрочем, друзья Ливия правы: Тарент действительно возвращен его заслугами и трудами. Потому что, не потеряй Ливии Тарента, этот город вообще не пришлось бы возвращать.

Консул Тит Квинтий Криспин уехал к войску в Луканию, а оттуда перешел в Бруттий и осадил город Локры. Марцел вернулся к своим воинам в Венусию и письмом просил тоже с ним соединиться. Криспин прервал осаду, направился в Апулию и расположился не более чем в пяти километрах от Марцелла. Неподалеку разбил лагерь и Ганнибал. Почти ежедневно консулы выводили войска в поле и выстраивали боевой порядок с очевидной надеждою вызвать пунийца на решительное сражение и разом закончить войну. Но Ганнибал не спешил с битвою, хорошо зная по опыту, какой опасный и неутомимый перед ним противник; к тому же бой с обоими консулами вместе был бы заведомо неравным. И он упорно выжидал случая для засады, а тем временем не столько тревожил, сколько развлекал неприятеля, мелкими стычками, и лето проходило впустую.

Между пунийским и римским лагерями возвышался поросший лесом холм, никем из противников поначалу не занятый, потому что римляне не успели разведать тот его склон, которым он глядел в сторону неприятеля, а Ганнибал умышленно приберегал это место для засады: он заслал туда ночью три турмы нумидийцев, которые и спрятались в самой гуще леса. Днем они не выходили и даже шевелиться старались поменьше, чтобы не выдать себя блеском оружия. У римлян часто бывали разговоры, что холм надо захватить, И поставить на нем караул: иначе это сделает Ганнибал, и тогда враг сядет им прямо на шею! В конце концов Марцелл забеспокоился и сказал Криспину:

– Поедем-ка сами, посмотрим и всё решим. Криспин согласился, и с двумя сотнями всадников они выехали на разведку.

Некоторые историки сообщают, что в тот день Марцелл приносил жертвы богам. Закололи первое животное – и нашли печень без головки, закололи второе – головка оказалась больше обычных размеров. Жрец был обеспокоен и объявил, что боги сулят беду.

Дорога за лагерем шла по ровному месту недолго и очень скоро начинала подниматься на холм, но была еще открыта и хорошо видна издали. Наблюдатель, посаженный на опушке леса – конечно, совсем не на такой важный случай, а просто чтобы знать заранее об одиночных солдатах врага и легче их перехватывать, – подал знак своим. Две группы всадников, впереди римлян и за спиною у них, появились в один и тот же миг. Консулы были окружены, и все-таки бой оказался бы долгим, если бы не трусость конвоя: из двух сотен всадников полторы сразу обратились в бегство. Остальные, однако же, сопротивлялись упорно и храбро – до тех пор, пока сами консулы поддерживали в них мужество ободрениями и, главное, собственным примером. Но вот уже Криспин весь в крови, а Марцелл, раненный смертельно, соскальзывает с коня. Тут все, кто еще мог усидеть на лошади, в их числе консул Криспин и сын Марцелла, тоже раненный, бежали.

В римском лагере поднялась тревога, но не успели воины броситься на помощь, как схватка уже кончилась, а еще через минуту в воротах появились консул, сын другого консула и жалкие остатки их отряда.

Гибель Марцелла была печальна и нелепа. Особенно грустно то, что он забыл и о своих годах, уже не молодых – ему перевалило за шестьдесят, – и об осмотрительности опытного полководца, поставив под угрозу жизнь обоих консулов, а значит, и благополучие всего государства.

В убеждении, что смерть одного консула и ранение другого привели врагов в ужас, Ганнибал, не теряя времени, перенес лагерь на вершину холма, где пал Марцелл. Пунийцы нашли его тело и предали погребению. А Криспин, действительно испуганный и растерянный, на другую же ночь отступил к горам и выбрал для стоянки место, отовсюду надежно защищенное. Из нового лагеря он отправил по соседним городам гонцов, предупреждая, что вместе с мертвым телом Марцелла врагу досталось и кольцо убитого консула, а потому пусть никто не дает веры письмам, подписанным именем Марцелла и запечатанным его кольцом. Побывал гонец Криспина и в Салапии, и только что он уехал, как явился нарочный с фальшивым посланием Марцелла, которое извещало, чтобы консула ждали в ближайшую ночь и чтобы воины караульного отряда не спали – быть может, понадобятся их услуги и содействие.

Граждане Салапии хорошо понимали, как зол на них Ганнибал за измену и за истребление пятисот нумидийских всадников и как он мечтает с ними расправиться. Нарочного – на самом деле это был римский перебежчик – отпустили с ответом, что все будет исполнено, а на стенах расставили частые посты, удвоив численность стражи и ее бдительность. Лучшие солдаты гарнизона собрались у ворот, которыми рассчитывал вступить враг.

Ганнибал приблизился к Салапии в четвертую стражу. Первыми шли римские перебежчики в обычном римском вооружении. Подойдя к воротам, они вызывают караульных и велят отворять консулу; говорят все, конечно, по-латыни. Караульные, словно разбуженные их криком, бестолково суетятся, как бы спросонья. Опускная решетка была закрыта; одни налегают на рычаг, другие тянут канаты, и решетка уходит вверх, но не до конца, а только на высоту человеческого роста. Едва путь открывается, перебежчики мигом влетают в ворота. Пропустив человек около шестисот, караульные внезапно бросают канаты, и решетка с грохотом падает. Римляне и горожане одни дружно нападают на перебежчиков, которые несли оружие по-дорожному, за плечами и даже не успели взять его наизготовку, другие, со стен и башен, мечут во врага камни, заостренные колья, дротики.

Так Ганнибал попался в сети, которые сам же раскинул. Он покинул Апулию и двинулся в Бруттий. Лишь после этого расстался со стоянкой в горах консул Криспин. Войску Марцелла он приказал возвратиться в Венусию, а со своими легионами направился в Капую, хотя жестоко страдал от ран и даже качание носилок – идти или ехать верхом он не мог – причиняло ему нестерпимые муки. Он написал в Рим о смерти Марцелла и о том, что собственная его жизнь тоже в опасности; прибыть в столицу для руководства консульскими выборами он не в состоянии, а потому необходимо назначить диктатора.

Письмо Криспина вызвало в сенате скорбь о погибшем и страх за того, кто был еще жив. Но консульские выборы должны были состояться во что бы то ни стало, и Криспина просили назначить диктатора.

На исходе года Тит Квинтий Криспин умер, успев назначить диктатором Тита Манлия Торквата. В один год погибли оба консула, и притом по глупой случайности, не совершив ничего достойного памяти, – такой беды не случалось еще никогда, ни в одной из войн. Для осиротевшего государства первой заботою было избрать новых консулов, не менее мужественных, чем прежние, но более надежно защищенных против пунийского коварства.

Всю эту войну, говорили римляне, неразумная торопливость и чрезмерная горячность полководцев – главный источник наших бед. Вот и теперь то же. Но бессмертные боги милостивы к римскому народу: они пощадили ни в чем не повинные войска и лишь сами консулы поплатились за свое безрассудство.

Обсуждая, кто более других достоин занять консульскую должность, сенаторы почти в один голос называли Гая Клавдия Нерона. Однако же для борьбы с Ганнибалом он казался недостаточно сдержанным и хладнокровным, надо было дать ему в товарищи человека, чья осторожность и здравый смысл служили бы противовесом пылкости Нерона. И вдруг многие вспомнили про Марка Ливия. Много лет назад, за год до начала войны с Ганнибалом, он был консулом и успешно воевал против иллирийцев. Но как только срок его консульства закончился, Ливия обвинили в том, что из добычи, захваченной в Иллирии, он слишком большую долю взял себе[83]. Народное собрание осудило его, и, возмущенный и оскорбленный приговором народа, Ливий уехал в деревню и жил там безвыездно. Лишь восемь лет спустя когда консулами были Марк Марцелл и Марк Валерий, они заставили его вернуться в Рим. Но и тут Ливий продолжал ходить в поношенном, темном платье, не брился, не стриг волос, всею внешностью своей показывая, что не забыл давней обиды. Цензоры приказали епу остричься, одеться как следует и приходить в сенат; однако жив курии он всегда молчал – до тех пор, пока однажды не оказалось поставленным под угрозу доброе имя его родственника, начальника тарентской крепости. Ливий произнес речь, и это вызвало всеобщее внимание. Пошли разговоры, что народ допустил несправедливость, что государство несет тяжелый ущерб, не пользуясь службою и разумом такого человека, как Ливий, да еще в такие трудные времена.

Все сходились на том, что товарищем Гая Нерона по консульству должен быть Марк Ливий, и только один в целом Риме был с этим не согласен – сам Ливий. Он говорил:

– Вы не сжалились надо мною, когда в траурном платье я молил вас о сострадании[84], а теперь, против моей воли, хотите облечь меня в белую тогу консула. Если вы считаете меня человеком достойным и честным, то почему осудили как последнего негодяя? А если нашли виновным, зачем доверяете новое консульство тому, кто и в первый раз не оправдал вашего доверия?

Так он укорял и обличал сенаторов, а они возражали ему, что перед суровостью отечества, даже несправедливою, надо смиряться, как смиряется сын перед суровостью отца, и, уступая общим просьбам и уговорам, Ливий сдался.

Консулами были избраны Гай Клавдий Нерон и Марк Ливий.

Надвигающийся год обещал быть тяжелым, а государство по-прежнему сиротело[85], и сенат просил вновь избранных консулов заранее, не дожидаясь вступления в должность, поделить меж собою провинции, чтобы они заранее знали, кому с каким неприятелем придется иметь дело. Смущала сенаторов и вражда между Ливием и Клавдием. Она была давней и всем хорошо известной, и Ливий, ожесточившийся в несчастье, слышать не хотел о примирении. Мало того, он утверждал, что примиряться и не надо: каждый из консулов будет действовать тем энергичнее и храбрее, что любой его промах принесет радость и прибавит славы другому консулу. Но сенат поставил на своем: противники согласились забыть старый раздор и во всем соблюдать единодушие.

Провинции им достались в противоположных концах Италии: Гай Клавдий получил юг, то есть Бруттий и Лука-нию, где уже который год шла Зорьба с самим Ганнибалом, Марк Ливии – север, то есть галльские земли вдоль реки Пада, где со дня на день должен был появиться Гасдрубал, по слухам уже подступивший к Альпам.

Слухи эти становились все тревожнее. Сперва прибыли послы из Массилии и сообщили, что Гасдрубал перевалил через Пиренеи и что все галлы взбудоражены его приходом:, от племени к племени бежала молва, будто он привез с собою очень много золота и собирается вербовать наемников. Потом в Массилию отправились римские послы, чтобы все разузнать на месте. Они донесли в Рим, что их люди вместе с массильцами ездили к галльским вождям – друзьям и гостеприимцам этих массильцев. Вожди уверяют – и не верить им никаких оснований нет, – что Гасдрубал с огромным войском стоит у подножия Альп и с началом весны двинется дальше. Он бы, верно, не дожидался и весны, но зимою альпийские перевалы закрыты и неприступны, и это единственное, что его удерживает.

В заключение надо заметить, что в том же году цензоры произвели перепись, и в списки граждан было внесено сто тридцать семь тысяч сто восемь человек – намного меньше, чем перед началом войны[86].

Консулы проводили набор с большим усердием и большою строгостью, ибо на границе был новый враг, Гасдрубал, но вместе с тем и с большими трудностями, ибо число молодежи резко сократилось. Ливий предложил снова призвать рабов-добровольцев, и сенат дал на это свое согласие. Публий Сципион прислал на помощь Италии целое войско – восемь тысяч испанцев и галлов, две тысячи легионеров и тысячу восемьсот нумидийских и испанских конников.

В разгар набора пришли вести из Галлии[87]: Гасдрубал снялся с зимних квартир и уже перевалил через Альпы. Эти вести заставили консулов поспешно закончить набор и выступить в свои провинции, чтобы задержать неприятелей и не дать им соединиться.

Важную и добрую службу сослужил римлянам ошибочный расчет Ганнибала. Он знал, что брат должен быть в Италии этим летом, но, вспоминая, какие трудности встретил на пути он сам, как целые пять месяцев боролся с Роданом и с Альпами, с людьми и с природой, не ожидал Гасдрубала раньше чем к середине лета и потому задержался на зимних квартирах.

Но у Гасдрубала все сложилось на редкость удачно. Галльские и альпийские племена не только встретили его приветливо и дружелюбно, но даже двинулись следом, на войну против римлян. Он шел по пути, который открыл и протоптал его брат, и за истекшие одиннадцать лет нравы тамошних обитателей смягчились, стали гораздо менее дикими. Прежде они никогда не видели в своих краях чужеземцев и относились с хмурою подозрительностью ко всякому пришельцу. Не зная, куда направляется Ганнибал, они полагали сначала, что пунийцы явились покорить их скалы и крепости, угнать скот и людей. Но молва о войне, которая, не утихая, год за годом пылает в Италии, успокоила их и убедила, что Альпы – всего лишь дорога между двумя могущественными государствами, оспаривающими друг у друга власть над миром.

Вот что расчистило Гасдрубалу дорогу через Альпы. Но весь – неожиданный даже для себя – выигрыш во времени он потерял у стен Плацентии. Он решил, что легко возьмет штурмом этот город на равнине, а разрушив его, приведет в трепет остальные римские колонии в Галлии. Штурм, однако же, не удался, и Гасдрубал начал правильную осаду, которая не только его задержала надолго, но остановила и Ганнибала, уже готового выйти с зимних квартир. Ганнибал подумал о том, какое нескорое дело осада городов, а главное – как безуспешно осаждал ту же колонию он сам после победы при Требии.

Когда консулы выступили из Рима двумя разными дорогами, словно на две разные войны, тревога сжала сердца римлян: будут ли боги настолько благосклонны к их городу, чтобы даровать ему две победы в одно время? До сих пор успех всегда уравновешивался неудачей, а неудача – успехом: в Италии кровавые разгромы при Тразименском озере и при Каннах – зато счастливые события в Испании, гибель в Испании двух замечательных полководцев и двух армий – зато милости судьбы в Италии и Сицилии. А теперь Рим окружен: с юга грозит Ганнибал, с севера Гасдрубал, и стоит одному из них взять в сражении верх, как он тут же удвоит силы другого.

С такими-то тяжелыми и тревожными чувствами провожали римляне своих консулов, один из которых был все еще полон гнева против сограждан.

Сохранился рассказ, что когда Квинт Фабий Максим, расставаясь с Ливием, в последний раз просил его не торопиться с битвою, но сперва выяснить характер и повадку врага, тот отвечал:

– Нет, я дам бой Гасдрубалу сразу же, как только с ним повстречаюсь.

А когда Фабий осведомился, к чему такая поспешность, Ливий сказал с ожесточением:

– Я буду в прибыли в любом случае: победа над врагом даст мне громкую славу, а поражение сограждан – злую и, может быть, бесчестную, но поистине заслуженную радость!

Ганнибал находился в Бруттии: он собирал войско, выводя солдат с зимних квартир. Консул Клавдий с сорока тысячами пехоты и двумя с половиною тысячами конницы задержался у Венусии, выжидая. Закончив все приготовления, пуниец направился в Луканию, чтобы вернуть под свою власть города, снова отошедшие к римлянам. Он остановился у Грумёнта, и туда же подошел римский консул.

Неприятельские лагери стояли не больше чем в двух километрах один от другого, разделенные открытым полем. Слева от карфагенян (и, стало быть, от римлян направо) поднимались холмы, по-видимому, совершенно непригодные для засады – нагие, без единого дерева, без пещер и расселин. Первые дни все ограничивалось незначительными стычками пехотинцев с передовых постов, но было ясно, что Ганнибал согласен и на большое сражение, лишь бы вырваться из этих мест, а Гай Клавдий Нерон приложит все усилия, чтобы его не выпустить.

Подражая врагу, консул решился на хитрую уловку: пять союзнических когорт с пятью манипулами легионеров в придачу[88] получают приказ ночью скрытно пересечь гряду холмов и засесть на противоположном склоне. На рассвете Гай Клавдий вывел и построил к бою всю свою пехоту и конницу. Немного спустя поднял сигнал битвы и Ганнибал. В карфагенском лагере зазвучали крики воинов, спешивших к оружию, и все наперебой мчались к воротам и дальше, в поле, навстречу неприятелю. Видя этот беспорядок, консул велит коннице одного из легионов ударить на пунийцев со всею возможною стремительностью.

– Они разбрелись, словно овцы, – сказал Клавдий, – и вы сомнете и размечете их в один миг!

Ганнибал не успел еще выйти из лагеря, как услышал шум сражения. Самых горячих, которые забежали дальше остальных, уже гнала назад римская конница. Вступила в бой и пехота – легионеры и союзники. Пунийцы отбивались как придется, каждый в одиночку. Но битва разрасталась – из лагеря подходили всё новые бойцы, – и опытность Ганнибала в военном искусстве помогла бы ему построить своих даже в этих отчаянных обстоятельствах, если бы не римская засада. Когда на гребне, а потом на склонах холмов показались римские пехотинцы, пунийцы, страшась, как бы их не отрезали от лагеря, ринулись назад все до последнего. Но всадники врага были у них на плечах, а пехотинцы, спустившись по отлогому склону с такою же легкостью, как по мощеной дороге, врезались и врубились в открытый, ничем не защищенный фланг. Только близость лагерного вала спасла карфагенян от поголовного истребления. Убитыми они потеряли свыше восьми тысяч, пленных было захвачено семьсот, военных знамен – девять. Слоны в этом внезапном и таком коротком сражении не пригодились – четверых римляне убили, двух взяли живьем.

У победителей погибло около пятисот солдат.

На другой день пунийцы остались в лагере, а римляне снова выстроились в боевой порядок. Удостоверившись, что Ганнибал вызова не принимает, они стали обирать доспехи с павших врагов и хоронить своих. Потом несколько дней подряд Клавдий подходил к неприятельским воротам так близко, что казалось, вот-вот вломится в самый лагерь. На-хонец, в третью стражу ночи, Ганнибал потихоньку ускользнул. В ближней к противнику половине лагеря он приказал развести частые костры, оставил палатки и небольшой отряд нумидийцев, которые громко переговаривались, расхаживая, вдоль вала и у ворот. С первыми лучами зари нумидийцы вскочили на коней и ускакали. Тогда Клавдий, дивясь неожиданно наступившей тишине, послал двух всадников на разведку, и они донесли, что враг исчез.

Консул отдал солдатам карфагенский лагерь на разграбление, а назавтра двинулся по следам Ганнибала, настолько отчетливым, что сомневаться в выборе пути было невозможно, и настиг пунийцев у Венусии. Там произошла еще одна битва, такая же беспорядочная, как предыдущая, и Ганнибал снова отступил, а Клавдий снова двинулся за ним следом.

Между тем Гасдрубал, отказавшись от осады Плацентии, направился вдоль Апеннинских гор к юго-востоку, а к брату послал шестерых всадников – двух нумидийцев и четверых галлов – с письмом, приглашая его встретиться и соединиться в Умбрии. Гонцы благополучно проехали всю Италию, но вблизи Метапонта, где, по слухам, надо было искать Ганнибала, заблудились, и дорога вывела их к Таренту. Здесь, в полях, они натолкнулись на римских солдат, которые собирали корм для лошадей, и попали на допрос к бывшему претору Квинту Клавдию, командовавшему войсками в Калабрии. Сперва они отвечали неопределенно и уклончиво, но, когда увидели орудия пытки, открыли, что везут письмо Ганнибалу. Не распечатывая письма, Квинт Клавдий тут же распорядился доставить его вместе с вражескими всадниками к консулу Гаю Клавдию Нерону, в Апулию.

Узнав содержание письма и допросив пленных, Клавдий решил, что нельзя продолжать войну по-прежнему – каждому консулу в своей провинции, своими силами, против того противника, которого назначил ему сенат. Надо отважиться на поступок, совершенно непредвиденный, который вначале, правда, внушит римлянам не меньший ужас, чем пунийцам, зато впоследствии, если все завершится хорошо, превратит ужас в безмерное ликование. И он извещает сенат о своем плане – соединиться с Ливием и вдвоем разгромить Гасдрубала прежде, чем тот соединится с братом.

По всей дороге в Умбрию поскакали нарочные, предупреждая, чтобы держали наготове пищу и припасы для воинов, а также запряженные повозки для тех, кто устанет и не сумеет продолжать путь пешком. Из всего войска – из легионов и союзнических отрядов – Гай Клавдий отобрал шесть тысяч пехотинцев и тысячу конников, воинов самых храбрых, самых крепких и самых опытных. Им было объявлено, что консул хочет захватить ближний город в Лукании, выбив оттуда карфагенский гарнизон. Начальство в лагере Клавдий передал своему легату Квинту Катию и ночью выступил.

Когда замысел Гая Клавдия сделался известен в Риме, смятение поднялось такое же, какое было четырьмя годами раньше, когда пунийские палатки стояли под стенами столицы. Никто не знал, хвалить ли консула или осуждать за его дерзкий поход. Лагерь брошен без вождя, у войска отнята вся его сила, весь цвет, а враг совсем рядом, и какой враг – сам Ганнибал! Только одно защищает теперь этот лагерь – неведение и заблуждение неприятеля. Но если заблуждение рассеется, что будет тогда? Что будет, если Ганнибал бросится в погоню за консулом, у которого всего шесть тысяч солдат, или нападет на лагерь? Сколько страшных поражений нанесли нам карфагеняне с начала войны – и до сих пор у них всегда было в Италии одно войско и один полководец. А теперь? Теперь, по сути вещей, идут сразу две пунические войны, и Ганнибалов тоже стало два! Ну конечно, ведь Гасдрубал – сын того же отца, Гамилькара, такой же решительный, неутомимый и непреклонный, закаленный многолетнею войною в Испании, прославленный двойною победою над Сципионами! А кое в чем он и намного выше Ганнибала: как быстро он явился сюда из-за Пиренеев и Альп, как легко возмутил и призвал к оружию Галлов – и это в тех краях, где у Ганнибала больше половины войска вымерло самою жалкою из всех смертей: погибло от голода и холода!

Так говорили меж собою римляне, преувеличивая мощь врага и преуменьшая собственную, потому что страх – скверный помощник и советчик: он все толкует в дурную сторону.

Когда Гай Клавдий Нерон ушел от своего лагеря так далеко, что уже ни один перебежчик не успел бы вернуться назад и предупредить Ганнибала, он в немногих словах открыл воинам правду.

– Мы идем на верную победу, – сказал он. – Когда пунийцы услышат, что против них оба консула – а услышат они об этом лишь в боевом строю, не раньше, можете не сомневаться! – они пропали! Сражения решает дух бойцов, дух же склоняют к надежде или к отчаянию обстоятельства и слухи, сами по себе часто ничего не стоящие. А слава почти вся целиком достанется нам: последнее усилие, последняя подмога всегда кажутся людям самыми важными, решающими. Да вы уже и теперь видите, с каким восторгом и изумлением на нас глядят.

И верно, по обеим сторонам дороги, которою шел Клавдий, вытянулись ряды местных обитателей, мужчин и женщин. Они собирались к дороге, чтобы проводить войско молитвами, добрыми пожеланиями и похвалами. Они кричали солдатам:

– Вы оплот нашего государства, надежда города Рима и Римской державы! В ваших мечах и ваших руках – безопасность и свобода наших детей!

Они заклинали всех богов и богинь даровать войску Клавдия счастливый путь, легкую битву, скорую победу, чтобы через несколько дней они снова вышли к этой дороге – встречать торжествующих победителей. Один перед другим они предлагали свои услуги, подарки, неотступно и даже назойливо просили принять хоть что-либо, они состязались в щедрости, а воины, в свою очередь, состязались в скромности, и никто не брал ничего сверх самого необходимого. Никто не мешкал попусту, никто не отставал. Шли днем и ночью. Отдыху отводили так мало, что меньше уже и нельзя. Клавдий выслал вперед гонца, чтобы известить Ливия и уговориться заранее, как лучше встретиться – тайно или явно, при свете или в темноте – и стать ли общим лагерем или порознь.

Марк Ливии отвечал, чтобы они вступили в его лагерь, когда стемнеет, а своим людям отдал распоряжение, чтобы военный трибун принял к себе в палатку трибуна, центурион – центуриона, конник – конника, пехотинец – пехотинца. Расширять лагерь опасно, объяснил он, враги могут догадаться о приходе другого консула. Разместиться сообща, хотя и на довольно тесном пространстве, оказалось нетрудно, потому что солдаты Клавдия были налегке – почти ничего, кроме оружия, они с собою не взяли. Правда, по пути войско пополнилось добровольцами: в битву рвались не только старые, выслужившие свой срок воины, но и молодежь, и особенно крепких и ладно сложенных Клавдий вносил в списки.

Лагерь Ливия находился у города Сены Галльской меньше чем в километре от стоянки Гасдрубала, и, чтобы остаться незамеченным, Клавдий должен был ждать за отрогом горы до вечерних сумерек. Потом каждого воина радостно приветствовал его товарищ того же чина и звания и провожал к себе в палатку. Назавтра состоялся военный совет, в котором принял участие и претор Луций Порций Лицин; до прихода Ливия он с двумя легионами как мог задерживал Гасдрубала, то преграждая ему путь в узком ущелье, то внезапно появляясь на высотах, над головою у пунийцев, то нападая с фланга или с тыла. Большинство участников совета склонялось к тому, чтобы отложить битву, пока люди Клавдия отдохнут и ближе узнают неприятеля. Но Гай Клавдий не просто убеждал – он умолял не губить промедлением его замысел, вся суть которого в стремительности. – По затмению разума, – которое не будет длиться вечно! – цепенеет в бездействии Ганнибал и не нападает на лагерь, лишившийся начальника, не гонится следом за мною. Прежде чем он опомнится, мы должны победить, и я тут же вернусь в Апулию. Кто доставляет врагу время на раздумье, тот не только выдает Ганнибалу мой лагерь, но и открывает ему дорогу сюда! Сигнал к битве надо поднять немедленно, чтобы воспользоваться заблуждением обоих пунийцев: того, дальнего, который переоценивает нашу численность и силу, и этого, ближнего, который их недооценивает.

Распустив совет, консулы принялись строить боевую линию.

А враги уже стояли в строю перед своим лагерем. Но тут Гасдрубал, выехав с несколькими всадниками вперед, вдруг обратил внимание, что у многих римлян старые щиты и слишком отощавшие кони – ни того, ни другого он прежде не замечал. Заподозрив неладное, он без колебаний приказывает трубить отступление и посылает лазутчиков к реке, откуда римляне брали воду, – захватить пленного или хотя бы поглядеть вблизи, не видно ли лиц очень загорелых и обветренных, словно только что из похода. Другие лазутчики, верховые, обскакали вражеский лагерь кругом, высматривая, не расширился ли он, и вслушиваясь, как трубят сигнальные трубы[89] – по разу или по два.

Донесения сбили Гасдрубала с толку и поставили в тупик. Лагерь не расширился нисколько, к прежним лагерным укреплениям ничего не прибавилось. По-прежнему рядом с Марком Ливием стоял меньшим лагерем претор Луций Порций. Как будто бы все в порядке, но одно обстоятельство до крайности тревожило старого и искушенного в борьбе с римлянами полководца: в преторском лагере трубы играли один раз, в консульском – два.

«Несомненно, оба консула здесь, – думал Гасдрубал, – но как же Клавдий ушел от Ганнибала?» Разные догадки приходили ему в голову, и только истинного положения вещей не мог он себе представить – что Ганнибал обманут, как мальчишка. «Несомненно, – думал Гасдрубал, – брат понес страшное поражение и преследовать врага не мог и не смел». Он спрашивал себя, не проиграна ли война окончательно, не опоздал ли он со своею помощью, не то же ли счастье римлянам в Италии, что и в Испании.

Не находя ответа, пуниец решил, что рисковать ни в коем случае нельзя; в первую стражу он распорядился погасить все костры и собраться, соблюдая тишину; в конце второй стражи карфагеняне покинули свой лагерь. В спешке, в сумятице и замешательстве, неизбежных в ночное время, за проводниками следили недостаточно зорко, и один спрятался в тайнике, который успел приглядеть себе заранее, а другой ему лишь знакомыми бродами ушел за реку Метавр. Войско, брошенное проводниками, долго блуждало наугад, и многие воины, не в силах бороться с усталостью и дремотой, падали где попало и засыпали. Наконец Гасдрубал приказывает знаменосцам подниматься вверх вдоль реки, ни на шаг не уклоняясь от берега: с рассветом дорога обнаружится сама. Но река так петляла, что, следуя всем ее извилинам и излучинам, пунийцы почти не подвигались вперед. Тогда Гасдрубал остановился, чтобы дождаться утра и найти переправу. И снова неудача: чем дальше от моря, тем круче и выше были берега. Бесплодные попытки переправиться через Метавр отняли целый день, и римляне нагнали отступающих.

Первым появился Гай Клавдий Нерон со всею конницею, за ним – претор Луций Порций с легкою пехотой. Со всех сторон сразу набросились они на неприятельскую колонну, и Гасдрубал, понимая, как утомлены его люди, принялся было разбивать лагерь над рекою, но в этот миг приблизился консул Ливии с легионерами, и не в походном, а уже в боевом строю. Еще немного – и римляне были готовы к битве. Ливии занимает левый фланг, Клавдий – правый, середина доверена претору. Гасдрубалу не остается ничего иного, как прекратить работы и сражаться. В центре, впереди знамен, он помещает десять слонов, а за ними лигурий-скую пехоту, на левом крыле, против Клавдия, – галлов, на правом – испанцев. Испанцы были его ветеранами, главной его опорой, и он возглавил правое крыло сам.

Но боевая линия карфагенян выстроилась неудачно. Галлов отделил от врага холм, и, меж тем как испанцы завязали схватку с Ливием, Клавдий очутился вне боя. Схватка превратилась в ожесточеннейшую сечу: здесь скопилась большая часть римской пехоты и конницы, здесь бились испанцы, давние и опытные противники римлян, сюда стянулись лигурийцы, воины храбрые и упорные. Сюда же двинулись и слоны. Первый их натиск расстроил передние ряды врага, и даже римские знамена чуть подались назад, но, по мере того как битва становилась все свирепее, а крики все громче, все труднее было управлять слонами – они метались, словно не понимая, где свои, где чужие, и напоминали корабли с обломившимся кормилом.

Клавдию наскучило стоять без дела, он крикнул своим солдатам:

– Для чего же мы так спешили, для чего летели сломя голову? – и с этим криком начал карабкаться прямо вверх, по склону холма.

Но круча была неодолимая, римляне скатились обратно, и тогда Клавдий, боясь, что здесь им так и не удастся скрестить оружие с неприятелем, взял несколько когорт, провел их позади римского строя и неожиданно не только для врагов, но и для своих ударил Гасдрубалу во фланг. Не успели враги сообразить, что происходит, как Клавдий был у них уже в тылу. Теперь испанцев и лигурийцев разили отовсюду сразу, и бойня постепенно подбиралась к галлам. В отличие от своих товарищей на правом крыле, галлы почти не сопротивлялись. Во-первых, их было мало: еще ночью многие отстали и уснули в полях. А во-вторых, галлы – народ сильный, но невыносливый, и те, что находились в строю, до того были измучены долгой дорогою и бессонницей, что едва удерживали копья на плечах. Вдобавок солнце стояло высоко, галлов томили зной и жажда, и они валились сотнями под мечами римлян и сотнями попадали в плен.

Слонов больше поубивали погонщики, чем враги. У каждого погонщика было при себе плотничье долото и молоток, и, когда слон начинал беситься и кидаться на своих, вожак приставлял долото между ушей – там, где голова соединяется с шеей, – и вколачивал как можно глубже. Не было средства более скорого умертвить животное таких исполинских размеров, если оно безнадежно выходило из подчинения, и первым применил его Гасдрубал, полководец и вообще замечательный, но особенного восхищения заслуживший тою битвою. Это он удерживал солдат в строю то словами ободрения, то собственным примером, он разжигал угасающее мужество, видя, что мечи от усталости выпадают из рук, он бращал вспять бегущих и во многих местах вновь соединял и сплачивал ряды, уже прорванные, и возвращал позиции, уже утраченные. И наконец, когда удача бесповоротно склонилась на сторону неприятеля, он не захотел пережить гибели войска, которое доверилось его славе и его имени, – ришпорив коня, он врубился в середину римской когорты и пал, сражаясь, достойный сын великого Гамилькара и брат великого Ганнибала.

Никогда еще во всю войну одно сражение не приносило врагу таких потерь – это была в полном смысле слова расплата за Канны. Пятьдесят шесть тысяч человек погибло, пять тысяч четыреста попало в плен; взята громадная добыча, масса золота и серебра. У неприятеля отбито больше четырех тысяч пленных римских граждан, и это служило некоторым утешением в собственных утратах, тоже отнюдь не малых.

Победители пресытились резнею и кровью до отвращения. Когда консулу Ливию донесли, что галлы и лигурийцы, которые либо не участвовали в бою, либо спаслись от смерти, уходят скопом – без предводителя, без знамен, скорее беспорядочная толпа, чем военный отряд, и что их можно истребить тремя сотнями конницы, консул ответил:

– Пусть живут – пусть сохранятся свидетели вражеского поражения и нашей победы.

Гай Клавдий Нерон выступил обратно в Апулию на другую ночь после битвы. Назад он шел еще поспешнее и уже на шестой день был у себя в лагере. Гонцы заранее высланы не были, а потому не было и прежнего многолюдства у дороги, но те, кому доводилось видеть Клавдия и его войско, едва не лишались рассудка от радости.

Что касается Рима, то нечего даже пытаться описывать ни то напряженное ожидание, в котором долго находилась столица, ни восторг ее при вестях о победе. Все эти дни, от восхода солнца до заката, ни один сенатор не покидал курии, а народ – Форума. Женщины в тягостном сознании собственной беспомощности переходили из храма в храм, докучая небожителям молитвами, заклятьями, обетами. Первые смутные слухи донеслись из лагеря, запиравшего выход из Умбрии: туда будто бы прибыли два всадника и сообщили, что враг разбит наголову. Этот слух сперва только пересказывали друг другу, но верить ему не осмеливались: он был не только чересчур радостным, но и чересчур скорым – ведь сражение, как говорили, произошло всего два дня назад. Потом из того же лагеря доставили письмо, подтвердившее известие насчет всадников. Весь сенат выбежал из курии навстречу гонцу, а народ так тесно сгрудился у дверей, что гонец не мог проложить себе путь через толпу, – его тянули за руки, за одежду, кричали, чтобы письмо сперва прочли на Рострах[90], а потом уже в сенате. Но толпу оттеснили и заставили людей сдержать и умерить переполнявшие их чувства. Письмо было оглашено и в курии, и в Народном собрании, но и тут не все предались ликованию вполне: многие твердили, что надо дождаться послания консулов и их нарочных.

Наконец по городу пронеслось: нарочные подъезжают! нарочные уже рядом!

Поистине все возрасты, от мала до велика, хлынули навстречу. Сплошная вереница протянулась вплоть до Муль-вийского моста. Посланцы – то были Луций Ветурий Филон, Публий Лицйний Вар и Квинт Цецилий Металл – достигли Форума в окружении неисчислимого множества людей всех сословий; и сами они, и их спутники без умолку отвечали на расспросы, и из уст в уста передавалось: «Вражеское войско истреблено! Гасдрубал погиб! наши легионы целы! консулы невредимы!» Стоило громадного труда остановить толпу у дверей курии и не дать ей смешаться с сенаторами.

Выступив перед сенатом, Луций Ветурий взошел на Ростры и прочитал письмо консулов еще раз, потом он говорил от себя, подробно и обстоятельно, а народ откликался громовым шумом ликования. С Форума одни поспешили в храмы, вознести благодарность богам, другие – домой, разделить радость с женою и детьми.

Сенат назначил трехдневное всеобщее молебствие, и все три дня храмы были переполнены мужчинами, женщинами и детьми в праздничных одеждах. Казалось*, что война уже закончена, что Ганнибала нет больше в Италии. И правда, с этого времени римляне без опасений заключали сделки, продавали, покупали, одалживали и возвращали долги – совершенно так же, как в мирную пору.

Возвратившись в свой лагерь, консул Гай Клавдий приказал подбросить голову Гасдрубала караульным на передовых неприятельских постах. Пленных африканцев в цепях выводили напоказ за лагерный вал, а двоих пленных консул освободил и отпустил, чтобы они поведали Ганнибалу обо всем случившемся в Умбрии.

Ганнибал, потрясенный двойным горем – бедою отечества и смертью брата, – сказал, что участь Карфагена решилась. Он отступил из Апулии в Бруттий, чтобы стянуть туда, в крайний угол Италии, все войска свои и союзников: защищаться на более обширном пространстве он был уже не в силах.

Когда Гасдрубал Барка двинулся в Италию, на его место прибыл из Африки новый полководец, Ганнон, с новым войском. Он встретился с Магоном в земле кельтиберов, и вдвоем они за короткое время набрали на службу большое множество воинов из этого племени. Сципион выслал в Кельтиберию десять тысяч пехоты и пятьсот конников под начальством Силана. Несмотря на трудные горные дороги переход был молниеносным: римляне обогнали самую молву о своем приближении, и враг ни о чем не подозревал.

Лазутчики донесли, что неприятель стоит двумя лагерями по обе стороны от главной дороги: слева – кельтиберские новобранцы, справа – пунийцы. Пунийцы укрепили и охраняли лагерь по всем правилам военного искусства, кельтиберы вообще не соблюдали никаких правил осторожности: чего, на самом деле, опасаться в своих краях, в своей земле?

Силан рассудил, что напасть надо на левый лагерь. Римляне были уже в каких-нибудь пяти километрах, но холмы по-прежнему скрывали их от глаз противника. Остановив отряд в лощине, Силан приказал солдатам поесть и отдохнуть. Потом, в той же лощине, они бросили всю свою поклажу и построились в боевую линию. Их заметили лишь тогда, когда они были совсем рядом. Поднялись крики ужаса. Магон вскочил на коня и сам выехал на разведку. Вернувшись, он наспех выстроил своих, разделив их примерно пополам. Четыре тысячи пехотинцев с большими щитами и двести конников вышли из лагеря, прочие составили резерв.

Едва кельтиберы показались перед валом, римляне метнули дротики. Кельтиберы присели, и дротики просвистали у них над головой. Тогда они живо поднялись и сами метнули копья. Римляне защищались по-своему: они тесно сомкнулись и сдвинули щиты. Вслед за тем начинается рукопашная. У испанцев в обычае быстрый наскок, короткая схватка, стремительное отступление, новый наскок; римляне же бьются, не сходя с места, и теперь все преимущества были на их стороне, потому что на лесистом склоне проворство и ловкость бесполезны, а потребны выносливость и сила. Скоро почти все четыре тысячи тяжелой пехоты кельтиберов полегли под римскими мечами (крутизна и заросли очень затрудняли бегство), был разбит и резерв, и карфагенская подмога, подоспевшая из второго лагеря. Магон увел из битвы не больше двух тысяч воинов, Ганнон, который подошел уже к концу сражения, попал в плен вместе со своими солдатами. Остатки кельтиберских новобранцев попрятались в горных чащобах, а потом разбежались по домам.

Это была очень своевременная и очень важная победа. Не только кельтиберов, но и всех вообще испанцев она разом лишила охоты поднимать оружие протии римлян. Но война продолжалась: на краю Испании – вдоль реки Бетис – стояло войско Гасдрубала, сына Гисгона, и туда же бежал Магон. Не мешкая, Сципион выступил к югу, но пунийцы с величайшей поспешностью отошли к самому берегу Океана, к городу Гадесу. Гасдрубал засел в Гадесе, а своих людей разбил на отряды и расставил по разным городам, чтобы воины защищали стены, а стены – воинов. Захватить эти города один за другим было делом если и не очень трудным, то уж, во всяком случае, очень долгим, и Сципион, признав, что вражеский полководец нашел единственно верное решение, повернул назад. Но и оставлять эту часть страны в безраздельном владении карфагенян он не хотел и потому приказал брату, Луцию Сципиону, осадить самый богатый из тамошних городов – Оронгий.

Не начиная осадных работ, Луций Сципион послал к воротам парламентеров, которые безуспешно уговаривали горожан сдаться. Затем начались работы, и город был обнесен рвом и двойным валом. Когда же работы закончились, Луций Сципион разделил свое войско на три части, чтобы, сменяя одна другую, они вели приступ непрерывно. Особенно тяжело пришлось первым. Под градом камней и дротиков они насилу смогли приблизиться к стенам и приставить штурмовые лестницы. Но стоило им начать взбираться по ступеням, как сверху опустились вилы на очень длинных рукоятях и железные крюки на веревках, и вилы сталкивали смельчаков наземь, а крюки зацепляли за одежду, и человек повисал в воздухе или, втянутый на стену, попадал в руки осажденных.

Тут Луций Сципион велит первой трети отступить и вводит в бой всех остальных сразу. Увидев перед собою свежего противника, горожане, уже измученные битвой, в страхе бросают свои посты на стене, а пунийский гарнизон, боясь измены испанцев, собирается весь на главной площади.

Больше всего горожан страшило, что римляне, ворвавшись в Оронгий, будут резать всех подряд, не различая испанцев от пунийцев. И вот они стекаются густой толпою к воротам и внезапно распахивают их и выбегают наружу, держа перед собой щиты – чтобы защитить грудь от копий и дротиков – и размахивая правой рукой – в знак и в доказательство того, что они бросили свои мечи. Но римляне либо не заметили этого издали, либо заподозрили какую-то хитрость. Они ударили на безоружных перебежчиков, точно на врагов в боевом строю, всех до единого положили и теми же воротами проникли в город. Были выломаны и прочие ворота, на улицах появились первые конники; они мчались во весь опор к главной площади, – такой приказ они получили от Сципиона, – а следом летела легкая пехота.

Римляне не грабили дома и не убивали никого, кроме тех, кто защищался с оружием в руках. Никакого вреда или ущерба ни горожанам, ни их имуществу причинено не было – лишь триста главных пособников карфагенян разделили судьбу пунийского гарнизона: их взяли под стражу, чтобы позже продать в рабство. При взятии Оронгия врагов погибло почти две тысячи, римлян – не более девяноста.

Публий Сципион не находил слов, чтобы подобающим образом выразить свою радость и похвалить брата. Он сказал только, что захват Оронгия – успех и подвиг не меньший, чем взятие Нового Карфагена.

Надвигалась зима, и ни осаждать Гасдрубала в Гадесе, ни охотиться за его отрядами, рассеянными по всему югу Испании, времени не было. Сципион развел легионы по Зимним квартирам, брата Луция отправил в Рим с Ганноном и другими пленниками, а сам удалился в Тарракон.

В конце года в столицу явился Квинт Фабий Максим Младший, легат консула Ливия. Консул извещал сенаторов, что для обороны Северной Италии достаточно того войска, которым командует бывший претор Луций Порций, а он, Ливий, со своими легионами может возвратиться в Рим. Сенат постановил, чтобы вернулся не только Ливии, но и его товарищ по должности Гай Клавдий Нерон; правда, Нерону велено было войско оставить на месте, ибо Ганнибал – в отличие от брата – был жив и все еще опасен.

Консулы через гонцов и нарочных уговорились, что приблизятся к Риму хотя и с разных сторон, но одновременно, сохраняя то же единодушие, какое обнаружили в борьбе с врагом, и, если кто прибудет первым, тот должен ждать товарища. Но случилось так, что оба прибыли в Пренесту[91] в один и тот же день. Оттуда они отправили распоряжение сенату собраться в храме Беллоны[92]. Весь Рим высыпал им навстречу, все приветствовали консулов, все рвались вперед – коснуться руки победителей, поздравить их, принести благодарность за спасение государства. В курии Ливии и Клавдий, по заведенному издавна обычаю, доложили о счастливом исходе битвы и потребовали, чтобы бессмертным богам были возданы божественные почести, а им, консулам, разрешено триумфальное шествие. Сенаторы отвечали согласием. Благодарственное молебствие богам назначается от имени обоих консулов, триумф назначен тоже обоим. Меж собой консулы решают, что триумф будет общим, а так как победа одержана в провинции Марка Ливия и поскольку у стен Рима находятся лишь его войска, Ливий въедет в город на колеснице, запряженной четверкою белых коней, а Гай Клавдий верхом.

Общий триумф умножил славу обоих, но особенно возвысил и возвеличил Гая Клавдия Нерона.

– Смотрите, смотрите, – говорили все, указывая на Нерона, – это он за шесть дней прошел всю Италию и обманул самого Ганнибала! Он один защищал Рим в двух местах сразу: в Апулии – мудростью военачальника, в Умбрии – храбростью воина. Одного имени Нерона оказалось довольно, чтобы сковать Ганнибала, и лишь участием Нерона в сражении уничтожен Гасдрубал. Пусть же красуется другой консул на пышной и высокой колеснице, истинный триумфатор, истинный победитель – вот он, едет верхом! Да что толковать, пусть даже бы он шагал пешком – Рим всегда будет помнить Гая Нерона, и не только ради его подвига, но и ради презрения к славе!

Такие речи сопровождали Гая Нерона вплоть до самого Капитолия, где консулы принесли богатую и пышную жертву Юпитеру Всеблагому и Всемогущему.

В казну Ливии и Клавдий внесли три миллиона сестерциев и восемьдесят тысяч ассов, воинам роздали по пятьдесят шесть ассов (по стольку же, разумеется, должен был получить и каждый солдат Гая Клавдия).

Во время-шествия римские всадники на все лады расхваливали легатов Луция Ветурия и Квинта Цецилия и советовали народу избрать их консулами на следующий год. Назавтра после триумфа Клавдий и Ливии, выступая в Собрании, подтвердили, что храбрая и верная служба обоих легатов принесла великую пользу и командующим, и войску. И консулами на следующий год были избраны Луций Ветурий Филон и Квинт Цецилий Метелл.

Провинция новым консулам была назначена одна – Бруттий, потому что и враг в Италии теперь оставался один – Ганнибал. Но прежде чем отпустить консулов к войску, сенат просил их вернуть простой народ к обычным его занятиям на полях, в садах, на пастбищах. Война, говорили сенаторы, ушла далеко от Рима, жить в деревне можно теперь спокойно, и негоже римскому народу и сенату проявлять больше заботы о плодородии сицилийских пашен, нежели о пашнях самой Италии.

Задача была не из простых. Намного меньше стало и свободных крестьян, и рабов – и тех, и других уносила и губила война, – скот был расхищен, дома разрушены и сожжены. И все-таки большую часть земледельцев, покинувших свои поля и разбежавшихся по городам, консулы сумели вернуть к земле.

С Ганнибалом в тот год бороться не пришлось вовсе. Рана, которую нанесли в Умбрии ему и его государству, была еще слишком свежа, и он не хотел ничего, кроме покоя, а римляне не осмеливались нарушать его покой – таким невероятным могуществом, такою силою по-прежнему обладал в их глазах этот полководец, хотя все вокруг него уже рушилось и обращалось в ничто. Я бы даже сказал, что в несчастьях он еще удивительнее, еще величественнее, чем в счастливые для себя времена. Тринадцатый год вел он войну с переменным успехом, и так далеко от дома, с войском, не из сограждан составленным, а смешанным и наспех сколоченным из всевозможного сброда, из людей различных племен, не схожих друг с другом ничем – ни языком, ни нравами, ни законами, ни наружностью, ни одеждою, ни оружием, ни священными обрядами, ни самими богами, наконец! И, однако же, он всех сплотил и связал какою-то нерасторжимою связью, так что не было ни раздоров среди воинов, ни мятежа или хотя бы недовольства против главнокомандующего… А ведь во враждебной земле часто не хватало и денег на жалованье, и продовольствия, и как раз по этой причине то и дело вспыхивали отвратительные столкновения меж солдатами и начальниками в Первую Пуническую войну.

Так разве не чудо, что в его лагере не случилось никаких волнений и после того, как погиб Гасдрубал – последняя надежда пунийцев на победу – и Ганнибал забился в Бруттий, оставив торжествующему неприятелю всю Италию? Вдобавок маленький Бруттий не мог бы прокормить такую большую армию, даже если бы возделывался весь, и самым прилежным образом, между тем землепашество захирело, потому что молодежь была занята службою в Ганнибаловом войске и все племя бруттиев успело приобрести порочную привычку наемников – средства к жизни искать в насилиях и грабежах. А из Африки помощи не было: все заботы Карфагена обратились на Испанию.

В Испании дела обстояли отчасти совершенно так же, как в Италии, отчасти же совершенно по-иному. И здесь карфагеняне были разгромлены, и здесь они потеряли вождя и отступили в дальний угол страны. Но природа самой страны и нрав ее обитателей служили неиссякаемым источником новых и новых войн, так что лишь двести лет спустя после Второй Пунической войны окончательно покорилась Испания римскому оружию и римской власти. Вот и тогда Гасдрубал, сын Гисгона, вместе с Магоном произвел набор в глухих и окраинных областях, и под его знаменами собралось до пятидесяти тысяч пехоты и четыре с половиною тысячи конницы. Войско это расположилось на равнине у реки Бетис с намерением не уклоняться от боя, если римляне его предложат.

Слух об этих приготовлениях достигнул и Тарракона. Сципион понимал, что с одними римскими легионами он не сможет противостоять столь многочисленному противнику и что необходимы вспомогательные отряды испанцев – хотя бы для виду, или, скорее, именно для виду: полагаться и рассчитывать на варваров всерьез ни в коем случае нельзя – они способны изменить в любой момент, что как раз и сгубило его отца и дядю. И он посылает Силана за всадниками и пехотинцами, которых один из союзных царей обещал призвать в течение зимы, а сам направляется к югу, к городу Кастулону. Там он дождался Силана – тот привел с собою три тысячи пехоты и пятьсот конников – и выступил на запад. Всего под командою Сципиона находилось сорок пять тысяч воинов.

Завидев противника, римляне начали разбивать лагерь. Конница Магона и Масиниссы тут же напала на них и, вероятно, привела бы в смятение и расстройство, если бы не отряд всадников, предусмотрительно спрятанный Сципионом позади ближнего холма. Всадники внезапно налетели на карфагенян и погнали передовых – тех, кто уже избивал солдат, возводивших вал. Но им на помощь подошла пехота, в сомкнутом строю, под знаменами, и завязалась битва, более упорная и более долгая. Лишь когда Сципион распорядился прекратить работы и взяться за оружие и вперед двинулись когорты легкой пехоты, а за ними густая колонна легионеров, когда свежие воины сшиблись с утомленными, лишь тогда пунийцы и нумидийцы дружно показали тыл. Сперва они отходили спокойно, держа строй и ряды, но римляне наседали все горячее, и враг обратился в беспорядочное бегство, уже не думая ни о чем, кроме того, как бы добраться до лагеря самым коротким путем.

Эта битва римлянам намного прибавила мужества, а карфагенянам робости, тем не менее и в дальнейшем несколько дней подряд стычки конников и легкой пехоты следовали беспрерывно. Наконец Гасдрубал решил, что и сила врага, и его слабости испытаны достаточно надежно, и выстроил своих в боевую линию. Выстроились в боевую линию и римляне. Оба войска, однако же, простояли у своих лагерей почти до заката, так и не начав сражения, а потом вернулись за вал. То же повторилось назавтра, и еще раз, и еще. Гасдрубал первым выводил солдат в поле и первым подавал сигнал к отступлению; воины стояли молча и неподвижно, но к вечеру были чуть живы от усталости и напряженного ожидания.

Средину строя с одной стороны занимали римляне, с противоположной – пунийцы и африканцы, крылья же с обеих сторон составляли союзники, то есть испанцы. Перед флангами пунийцы разместили слонов с башнями на спинах; издали каждый из них напоминал небольшую крепость. В обоих лагерях с уверенностью говорили, что такой порядок сохранится и в сражении: римляне пойдут против пунийцев, испанцы – против испанцев. Эту обоюдную уверенность подметил и решил воспользоваться ею Сципион.

Он назначил день битвы и накануне вечером объявил по лагерю приказ подняться до свету и до свету позавтракать и накормить лошадей. Едва забрезжилось, Сципион бросил всю конницу и легкую пехоту на караульные посты врага, а сам немедленно двинулся следом во главе тяжеловооруженных, и, ко всеобщему изумлению, римские легионеры шагали на флангах, а испанским союзникам было указано место в центре.

Гасдрубала разбудил боевой клич всадников. Он выбежал из палатки, увидел вражескую конницу подле самого вала, а вдали – знамена легионов, и тут же выслал вперед свою конницу и принялся выводить и строить пехоту. Никаких перемен в обычном построении он не сделал.

Конное сражение проходило вяло: то римляне, то карфагеняне отступали под прикрытие своей пехоты, потом снова скакали навстречу врагу. Когда же расстояние между линиями тяжелой пехоты сократилось метров до семисот, Сципион приказал своим расступиться, и вся римская конница вместе с легковооруженными ушла в тыл и стала позади флангов, в, резерве. Испанцы получают распоряжение наступать с умышленною медлительностью, а оба крыла – правым командовал Сципион, левым Марк Силан и Луций Марций, – поспешно растягиваясь на ходу, устремляются навстречу противнику, чтобы первые стычки завязались именно на флангах, а центр оставался бы пока в бездействии. В середине римского строя образовалась впадина.

Итак фланги столкнулись, меж тем как отборные силы пунийцев еще не сблизились с неприятелем на расстояние полета дротика. Помочь своим они не могли, боясь обнажить центр, хотя-то, что творилось на флангах, внушало им тревогу, почти отчаяние. Римская конница и легкая пехота, выйдя из резерва, окружили испанцев и уже били им в спину, а с фронта атаковали легионеры. Оба карфагенских крыла оказались под угрозой полного истребления; угроза была тем более явственной и неотвратимой, что испанцы и балеарцы оборонялись против римлян и латинян, новобранцы – против ветеранов.

Перевалило за полдень, и воины Гасдрубала, вскочившие спросонья, не успевшие ни выспаться, ни позавтракать, ослабели. С самого начала Сципион нарочно затягивал время, и, еще не сойдясь с неприятелем вплотную, карфагеняне изнемогли под палящим зноем, под тяжестью оружия, изнемогли от жажды и от голода; они едва стояли на ногах, опираясь на щиты. А тут вдобавок испуганные слоны с флангов кинулись к центру, и пунийцы, сломленные духом и обессилевшие, отступили. Правда, отступали они в порядке, словно бы по приказу полководца, но отступление быстро превратилось в паническое бегство, которого не остановили ни призывы Гасдрубала и знаменосцев, ни гряда холмов – на редкость выгодная и сильная позиция. Беглецы забились в свой лагерь, даже не думая о сопротивлении, и, вероятно, римляне с разбега, не задерживаясь, перемахнули бы и ров, и вал, но собралась гроза, солнце, которое недаром пекло так отчаянно, закрылось тяжелыми тучами, и хлынул обломный дождь, проливень, так что победители едва добрались до своих палаток.

Ночной мрак и шум ливня приглашали карфагенян отдохнуть, и отдых был необходим их израненным, изломанным усталостью телам. Но страх не давал покоя и не позволял сомкнуть глаз. Всю ночь воины таскали из соседних долин камни и надстраивали вал. Измена союзников лишила смысла все их приготовления. Первым перебежал к римлянам царек турдетанов с большим отрядом своих соплеменников, тут же следом сдались две крепости с гарнизонами, и, боясь распространения этой заразы, такой прилипчивой и соблазнительной, Гасдрубал на другую ночь потихоньку снялся с лагеря.

Сципион выслал вдогонку конницу и выступил сам со всею пехотой. Римляне двигались так быстро, что настигли бы врага, идя по его следам, но проводники уговорили Сципиона захватить пунийцев на переправе через Бетис, и он кратчайшей дорогою вышел к реке. Узнав через лазутчиков, что броды на Бетисе заняты неприятелем, Гасдрубал повернул прямо на юг, к Океану. Теперь его солдаты не столько шли, сколько бежали и сумели намного опередить римские легионы. Зато конница и легкая пехота римлян не отставали ни на шаг и беспрерывно тревожили противника, налетая то с флангов, то с тыла. Карфагеняне вынуждены были вступить с ними в сражение, а тем временем подоспели легионеры, и битва мигом превратилась в побоище. Пунийцы, африканцы, испанцы валились, как скот под ножом мясника; спасся только сам Гасдрубал с шестью тысячами воинов, из которых большая половина растеряла в бегстве щиты и мечи.

Карфагеняне укрепились как могли на вершине высокого и крутого холма и легко отразили несколько вражеских атак, но одно дело отразить приступ, а другое терпеть осаду – на голой земле, без еды и без крова. Назавтра же началось дезертирство, перебежчиков становилось все больше, и наконец Гасдрубал отправил верного человека в Гадес за судами и, бросив войско на произвол судьбы, добрался до моря: по счастью, берег был недалеко.

Получив известие, что карфагенский главнокомандующий уплыл в Гадес, Сципион оставил Силана с десятью тысячами пехоты и тысячею конников продолжать осаду, сам же вернулся в Тарракон. Масинисса нашел способ тайно встретиться с Силаном и через него просил римский народ о дружбе. Третий карфагенский полководец, Магон, присоединился к Гасдрубалу в Гадесе. Оставшись без единого вождя, войско большею частью сдалось в плен; немногие испанцы выскользнули из кольца вражеских караулов и рассеялись по своим городам и деревням.

Так под верховным начальствованием Публия Сципиона карфагеняне были изгнаны из Испании на тринадцатом году войны.

Сципион снова отправил брата, Луция, с именитыми пленниками в Рим. Все прославляли покорителя Испании, все веселились и ликовали, и лишь главный виновник торжества считал, что торжествовать еще рано, что покоренная Испания – только слабый и нечеткий образ будущей победы. Коротко говоря, взгляд его устремлялся к Африке и к великому Карфагену. Начинать, по его расчету, следовало с приобретения союзников, и первым, к кому он обратился, был нумидиец Сифак – тот самый, с которым когда-то заключили дружбу его отец и дядя. Сципион решил возобновить старый союз.

Хотя к этому времени Сифак уже давно примирился с карфагенянами и получил обратно свои владения, Сципион хорошо знал цену варварской верности и без колебаний послал к нумидийцу Гая Лелия с богатыми дарами. Сифак обрадовался и дарам, и посольству – еще бы! Ведь римляне побеждали в Италии и победили в Испании, пунийцы же терпели неудачу за неудачей! – и дал понять, что охотно примет предложение Сципиона. Но он желал встретиться с римским главнокомандующим лицом к лицу, выставляя это непременным условием будущего договора, и Лелий поплыл назад, в Испанию, ничего толком не достигнув.

Для того, кто намеревался высадиться в Африке, Сифак был союзником поистине незаменимым: богатейший среди царей этой земли, знакомый с военным искусством и военными хитростями карфагенян, он правил над теми областями Нумидии и Мавритании, которые Отделены от Испании лишь узким проливом. И Сципион решается на риск, поскольку другого пути нет: он поручает Луцию Марцию Тарракон, Марку Силану – Новый Карфаген и на двух кораблях выходит в море. На море стояла тишь, и от самого Нового Карфагена шли на веслах, лишь изредка ловя парусами слабый ветерок. Уже на пороге гавани, где их ждал Сифак, римляне заметили семь боевых карфагенских кораблей. То были суда изгнанного из Испании Гасдрубала: лишь за несколько часов до того они причалили и бросили якорь. Заметили врага и карфагеняне и ни минуты не сомневались, что это враг и что его можно перехватить и потопить. Поднялся Крик, суматоха, матросы кинулись к якорным канатам, солдаты – к оружию. Но как раз в этот миг ветер с моря задул свежее, паруса наполнились, и римляне подлетели к берегу прежде, чем пунийцы успели поднять якоря, а затевать схватку в царской гавани Гасдрубал не отважился. Итак, первым явился к Сифаку Гасдрубал, а тут же вслед – Сципион с Лелием.

Нумидиец был вне себя от гордости: в один и тот же день полководцы двух самых богатых и самых могущественных в мире народов прибыли просить его дружбы и поддержки.

И римлянам, и карфагенянам он объявил, что они – его дорогие гости, и уж коль скоро случай свел их под одною кровлей, пусть попробуют уладить свои раздоры, обиды и неудовольствия. В ответ Сципион сказал:

– У Публия Сципиона никаких раздоров с Гасдрубалом не было и нет. А вести переговоры с врагом Римского государства римский командующий не вправе без особого разрешения и приказа сената.

Сифак настаивал, чтобы Сципион возлег с карфагенянином за один пиршественный стол – иначе, дескать, пойдет слух, будто нумидийский царь обидел одного из своих гостей и нарушил закон гостеприимства, – и Сципион согласился. Враги обедали вместе и не только возлежали за одним столом, но и на одном ложе: так было угодно царю. И столь велико было обаяние Сципиона, его ум, его врожденное умение обходиться со всяким человеком так, как того требуют обстоятельства, что он пленил не только варвара-нумидийца, но и заклятого недруга – Гасдрубала. Пуниец не мог и не хотел скрыть своего восхищения, а вместе с тем и печальной уверенности, что Сифак и его царство для Карфагена потеряны.

– Не о том надо нам теперь раздумывать, как случилось, что мы утратили Испанию, – сказал он откровенно, – а о том, как сохранить за собою Африку. Уж, конечно, не ради любви к путешествиям и красотам природы оставил римский полководец (и какой полководец!) только что покоренную провинцию, переправился во враждебную землю, доверился царю, которого совсем не знает! Ясно, какую надежду скрывает он в сердце – овладеть Африкою! Да, Сципион, ты давно уже лелеешь и вынашиваешь эту мысль, и не только лелеешь: ты прямо говорил, что не так будет воевать Сципион в Африке, как Ганнибал в Италии. Видишь, мы хорошо осведомлены обо всем, что ты говоришь.

Когда Гасдрубал уехал, нумидиец и римлянин заключили меж собою союз. Потом Сципион пустился в обратный путь и, несмотря на то, что в открытом море его захватила буря, на четвертый день плавания был в Новом Карфагене.

Испания отдыхала от войны, но не все ее города радовались покою и наслаждались им: иные как бы притихли, затаились в тревоге, сознавая свою вину перед победителями и страшась возмездия. Среди них самыми значительными и самыми виновными были Кастулон и Иллитургий. Кастулон хранил верность римлянам, пока им сопутствовало счастье, а после гибели братьев Сципионов переметнулся к пунийцам. Иллитургийцы запятнали себя не только изменою, но и кровью: они перебили или выдали на расправу карфагенянам воинов Гнея Сципиона, которые спаслись от вражеских мечей и искали защиты и убежища в их городе. Наказать изменников раньше было бы, конечно, справедливо, но несогласно с интересами государства. Зато теперь им предстояло ответить за все сразу.

Сципион вызвал из Тарракона в Новый Карфаген Луция Марция и поручил ему осадить Кастулон, сам же выступил к Иллитургию и через пять дневных переходов остановился у стен этого города. Ворота были закрыты наглухо, и все изготовлено к обороне. С этого и начал Сципион краткую речь перед воинами.

– Смотрите, – сказал он, – они сами замкнули ворота, не дожидаясь, пока мы объявим войну, и, значит, сами признали, какой заслуживают участи. С ними мы будем биться куда злее и беспощаднее, чем с карфагенянами, потому что должны покарать вероломство, жестокость, насилие. Настал срок отомстить и за зверски убитых товарищей, и за себя самих – да, не удивляйтесь, за себя самих! Ведь если бы нам довелось бежать и бегство занесло нас в Иллитургий, мы сделались бы жертвою того же коварства. Пусть запомнят все народы и на все времена: как бы ни был унижен судьбою римский гражданин, обида, нанесенная ему, безнаказанной не останется!

Сразу после этого младшие начальники раздают по манипулам штурмовые лестницы, и войско, разделившись на две части – одною командует Сципион, другою Лелий, – идет на приступ с двух сторон одновременно.

А горожан никто не ободрял, никто не призывал защищаться до последней капли крови: собственный страх и нечистая совесть были для каждого наилучшим советчиком. Они вспоминали и друг другу напоминали, что враг ищет не победы а расправы над ними. Но раз так, раз впереди смерть, и только смерть, важно одно: умрешь ли ты в бою, где Марс одинаково благосклонен ко всем без разбора и нередко повергает победителя к ногам побежденного, или испустишь дух после – среди развалин и пожарищ, на глазах у жены и детей (которых римлянин обратит в рабов), под розгами, в цепях, испытав все муки, все унижения! И потому на стенах можно было видеть не только мужчин, но и женщин, и малых ребят: не щадя сил, забывая о слабости своих лет и своего пола, они подносили защитникам города камни, колья, дротики и другие метательные снаряды. У каждого перед глазами стояла жестокая и позорная казнь, ожидающая тех, кто останется в живых, и каждый старался превзойти другого в храбрости и презрении к опасности. Атаки штурмующих следовали одна за другой и одна за другою были отбиты; покорители всей Испании позорно споткнулись на пороге города Иллитургия.

Сципион испугался, как бы бесплодные эти попытки не отняли у воинов отваги и веры в себя.

– Трусы! – закричал он. – Я сам покажу вам, как надо сражаться. Эй, у кого там лестница? Несите ее к стене! Раз солдаты забыли свой долг, первым на стену взойдет император!

И он в самом деле ринулся вперед, но тут со всех сторон поднялся неистовый крик, легионеры оттеснили Сципиона, и не меньше десятка лестниц сразу замелькало над их головами. Так же бесстрашно и отчаянно действовал и Гай Лелий. И вот уже сила горожан сломлена, они бегут, и римляне врываются в Иллитургий.

Среди смятения и замешательства пала и городская цитадель; она была захвачена с той стороны, которая казалась неприступной. Африканцы-перебежчики, служившие у римлян, обратили внимание на то, что самая высокая часть города не прикрыта ни укреплениями, ни караулом: видимо, иллитургийцы не сомневались, что отвесная скала сама отпугнет всякого, кто бы к ней ни приблизился. Но африканцы, легкие и проворные от природы, не знали себе равных в искусстве лазания по горам. Цепляясь за едва приметные выступы и впадины, они поползли вверх, а где камень был гладким и совершенно отвесным, вбивали железные клинья, устраивая какое-то подобие лестницы. Первые подавали руку тем, кто взбирался следом, те подпирали передних, подставляя им под ноги собственные плечи, и все благополучно достигли вершины и очутились в цитадели.

Теперь весь Иллитургий был во власти неприятеля, пылавшего ненавистью и жаждой мести. Никто не хотел брать пленных, никто не думал о добыче, хотя все двери были отворены настежь. Убивали всех подряд – вооруженных и безоружных, мужчин и женщин, не щадили даже детей, даже младенцев в колыбелях. Перебив всех до последнего, подожгли дома, а что не смог уничтожить пожар, разрушили и разметали кирками. Римляне желали стереть с лица земли самые следы Иллитургия, чтобы память о вражеском гнезде исчезла навеки.

Потом Сципион повел войска к Кастулону, который обороняли не только испанцы, но и пунийцы, уцелевшие после разгрома при реке Бетис. Сюда уже донесся слух о гибели и уничтожении Иллитургия, и все было полно ужаса и отчаяния. Всякий думал лишь о себе и собственном спасении и потому подозревал товарища в предательстве. Молчаливые подозрения быстро превратились в открытый раздор между карфагенянами и испанцами. Предводитель испанцев вошел в тайные переговоры с римлянами и впустил их в город. Эта победа не отмечена такою жестокостью и таким кровопролитием, как предыдущая: и сама вина кастулонцев была меньше, и добровольная их сдача смягчила гнев победителей.

Сципион вернулся в Новый Карфаген, чтобы исполнить обеты богам и присутствовать на гладиаторских состязаниях, которые он приготовил в честь павших шесть лет назад отца и дяди. Обычно на арене цирка сходятся выученные в особых школах рабы или же люди хотя и свободные, но торгующие своею кровью и жизнью. На этих играх все бились добровольно и без всякого вознаграждения. Одних бойцов прислали испанские вожди и царьки – чтобы похвастаться перед римлянами мужеством и доблестью своего племени, другие вызвались сами – чтобы доставить приятное Сципиону, третьих дух состязания и соперничества побуждал бросать вызов знакомым и незнакомым или с готовностью его принимать. А нашлись и такие, что были связаны давнею и упорною враждой и не могли или же не хотели решить свой спор иначе, чем в поединке. В их числе на арену вышли двоюродные братья Корбис и Орсуа: оба притязали на главенство в своем городе. Корбис был старше годами, но его отец умер давно, и правление перенял отец Орсуи, который тоже скончался, завещав власть своему сыну. Сципион уговаривал братьев обратиться к третейскому суду, пытался утишить и умерить их взаимное озлобление, но оба в один голос заявили, что из всех бессмертных и смертных они выбирают в судьи только Марса, бога брани, и лишь его решению подчинятся.

Корбис полагался на свою опытность, Орсуа – на свою молодость, и оба предпочитали умереть в бою, чем смириться и подчиниться. Неисцелимые безумцы, они доставили римлянам замечательное зрелище и не менее замечательное свидетельство, какая великая беда для людей – жажда власти. Старший умением и хитростью легко одолел грубую силу младшего.

Тем временем Луций Марций, легат Сципиона, перешел реку Бетис и занял без боя два богатых города, которые всегда принадлежали карфагенянам, и потому ни обвинение в измене, ни кара за нее им не грозили. В таком же точно положении находился и город Астапа, но его обитатели питали ничем не объяснимую, бессмысленную и лютую ненависть к Риму. Не было у них мощных укреплений, на которые они могли бы рассчитывать в случае осады, не было надежды и на природу самой местности – город стоял на открытой отовсюду равнине, – и, однако же, повинуясь врожденной склонности и страсти к разбою, они делали набеги на земли союзников римского народа, нападали на одиночных воинов, обозных служителей, купцов. А однажды они разграбили целый торговый караван, который проходил через их владения, и при этом перебили всех торговцев и всю охрану.

Когда Марций приблизился к Астапе, испанцы задумали гнусное преступление против себя самих и своих близких. Они сносят на площадь все ценное, что было у них в домах и в храмах богов, поверх этой груды сажают жен и детей, а вокруг наваливают дрова и хворост. Затем правитель города отбирает пятьдесят молодых воинов и дает им такой наказ:

– Пока исход борьбы остается неясным, вы будете караулить наше добро и тех, кто для нас дороже всякого добра. Но когда римляне появятся в воротах, знайте: все, кто сейчас уходит в бой, уже мертвы. Мы молим вас и заклинаем всеми богами – помните о нашей свободе, которой сегодня будет положен предел либо честною смертью, либо позорным рабством, и пусть враг не найдет в Астапе ничего, на чем он смог бы выместить свою ярость! То, что обречено гибели, пусть лучше погибнет от дружеской руки, чем достанется на поругание врагу! Если же трусость, или жалость, или надежда возьмут в ваших сердцах верх над долгом и верностью, да не будет вам покоя ни на земле, ни в преисподней!

Договорив, правитель распорядился отворить настежь городские ворота, и испанцы хлынули наружу. Какою неожиданностью оказалась для неприятеля их вылазка, видно из того, что даже караульных постов перед своим лагерем римляне не позаботились выставить. Марций поспешно высылает навстречу противникам легкую пехоту и две либо три турмы конницы. Первыми, как и следовало ожидать, вступили в бой конники и сразу же были отброшены и поскакали назад, сея смятение среди пехотинцев. Спасли дело лишь легионеры, которые мгновенно построились в боевую линию и преградили путь врагу. Впрочем, и легионеров поначалу едва не смяли помешавшиеся от злобы испанцы, которые грудью рвались на обнаженные мечи. Все же римские ветераны выдержали первый, отчаянный натиск и, положив передних, остановили тех, кто напирал следом. Потом они сами перешли в атаку, но, убедившись, что враги стоят насмерть, растянули строй по флангам, окружили испанцев и всех до последнего изрубили.

Эта бойня ужасна, но она произошла хотя бы в согласии с законом и обычаем войны. Куда страшнее другая бойня, учиненная в самом городе. Пятьдесят караульных набрасываются на беззащитных женщин и детей, тела, еще живые, еще дышащие, ложатся на костер, и реки крови заливают и гасят чуть вспыхнувшее пламя. Наконец, завершив свой горестный труд, палачи – палачи поневоле! – сами бросаются в огонь, так и не выпустив оружия из рук. А вот и римляне. На миг они замирают у костра в изумлении и отвращении, но в дыму блещет золото и серебро, неудержимо притягивая к себе алчные человеческие глаза и пальцы, и, завороженные этим блеском, римляне подступают ближе, и многие сгорают и задыхаются от жара, потому что сзади сплошной стеною ломит толпа и не дает сделать ни шагу назад.

Так погибла Астапа от меча и огня, не порадовав победителей ни крупицею добычи.

В это время или немного позже Сципион захворал. Он хворал тяжело, а по слухам, был уже безнадежен, и его болезнь взбудоражила всю Испанию, в особенности отдаленные ее пределы. Не только верность союзников пошатнулась – возмутились Индибилис и Мандоний, считавшие, что их обидели, что после изгнания карфагенян власть над Испанией должна принадлежать не римлянам, а им, – но даже римское войско оказалось на грани мятежа. Близ города Су-крона был размещен восьмитысячный отряд, охранявший области южнее Ибера. Воины здесь роптали и волновались еще прежде того, как разнеслась молва о смертельном недуге главнокомандующего. Они привыкли жить грабежом, за счет неприятеля, и тратить не считая, а долгий мир лишил их привычного дохода. Они жаловались друг другу: если в Испании идет война, почему нас держат в стороне от нее, а если война окончена, почему не возвращают в Италию? Они настойчиво требовали жалованья, куда более настойчиво, чем подобает солдатам. Они дерзили военным трибунам, когда те поверяли караульные посты. Они уходили из лагеря и грабили соседние поля и селения – сперва тайно, по ночам, а потом и открыто, средь бела дня, на глазах у начальников. Правда, они по-прежнему сходились на главной площади лагеря, чтобы выслушать приказ, получить пароль и назначение в караул, но то была лишь видимость воинской дисциплины, ибо и в трибунах они видели будущих соучастников своих безумных, бунтовщических замыслов.

Но солдаты ошиблись. Военные трибуны напрямик заявили, что бунта не поддержат, а, напротив, всеми средствами постараются его унять и подавить. Тогда их выгнали вон из лагеря, и, со всеобщего одобрения, команду взяли главари мятежа, рядовые воины Гай Альбий из Кампании и Гай Атрий из Умбрии. Мало того: самозванцы осмелились присвоить себе знаки отличия высшей власти – связки розог с топорами. Им и в голову не приходило, что для себя самих готовят они орудия казни – для своей спины и для своей шеи. Ложная молва о смерти Сципиона ослепляла души, внушая уверенность, что вся Испания запылает войною. А тогда, радовались бунтовщики, любые насилия и беззакония сойдут незамеченными, и можно будет обложить данью союзников, а не то и просто разграбить их города.

Со дня на день ждали верного известия о смерти и похоронах Сципиона. Однако гонцы из Нового Карфагена все не ехали, и тогда принялись искать тех, кто распустил эти пустые слухи. Никто не признавался: каждый предпочитал быть жертвою, но не виновником обмана. Главари сами, добровольно отказались от захваченной уже власти, а вскоре Сципион поправился и прислал семерых военных трибунов. Их встретили угрюмо и злобно, но дружелюбные речи посланцев главнокомандующего быстро рассеяли подозрения и опасения воинов. Трибуны обходили палатку за палаткой, подолгу оставались на тлавной площади лагеря и везде, где видели кружок беседующих меж собою солдат, старались вмешаться в беседу. Они никого и ни в чем не упрекали, они только расспрашивали, что послужило причиною волнений. Воины дружно, почти единогласно выставляли две причины: во-первых, жалованье выплачивают с большим запозданием, а во-вторых, ведь это они спасли для Рима Испанию после гибели Сципионов – где же заслуженная награда?!

Трибуны в ответ говорили, что все это верно и справедливо, но что беда, к счастью, не так уже велика и Сципион, конечно, сумеет расплатиться с долгами отечества.

В делах войны Сципион обладал немалым опытом, но солдатские возмущения были для него внове, и он не сразу нашелся как поступить. Впрочем, чрезмерную жестокость он с самого начала полагал вредной и потому, внимательно выслушав донесение трибунов, приказал собрать подати с покорных Риму городов и земель и обнадежить солдат, что жалованье свое они получат. Потом в мятежном лагере объявили: за жалованьем воины должны явиться в Карфаген – либо все вместе, либо по частям, как сочтут нужным сами. Тем временем восставшие испанцы тоже успели убедиться, что Сципион жив и умирать не собирается; они с испугом возвратились в свои пределы, и мятежники, понимая, что теперь помощи ждать не от кого, решили сдаться на милость командующего. Ведь ему случалось прощать и неприятеля, залитого кровью римских граждан, а их волнения обошлись без кровопролития и не заслуживают сурового наказания. Так утешали они себя и успокаивали, потому что никогда не бывает человек столь изобретателен и красноречив, как в те минут; когда приходится оправдывать собственные проступки. Идти в Новый Карфаген надумали все вместе.

Пока держали совет солдаты, совещались об их участи и начальники в Новом Карфагене. Одни предлагали казнить только главарей – числом не более тридцати пяти, – другие говорили, что этого недостаточно, что это, собственно, не бунт, а измена и предать смерти нужно каждого десятого, как принято карать изменников. Верх одержало мнение более мягкое.

Чтобы не тревожить лагерь заранее, объявляется поход против Мандония и Индибилиса, и воинам в Новом Карфагене велено готовиться в путь. А навстречу мятежникам Сципион отправляет тех же семерых трибунов; каждому из них дано задание зазвать в гости пятерых зачинщиков бунта, затуманить им голову сперва льстивыми словами и ласковым обращением, а потом вином и пьяных связать и взять под стражу. Встреча произошла уже у самого города, и солдаты были в восторге, услышав, что все войско уходит из Карфагена и, значит, главнокомандующий остается с ними один на один, в полной их власти. В город они вступили под вечер. Их приняли с распростертыми объятиями, заверили, что они появились как нельзя более кстати, просили отдохнуть с дороги. Виновников возмущения, не подозревавших ничего дурного, развели по квартирам, где их уже поджидали надежные, заранее обо всем извещенные люди.

В четвертую стражу ночи снялся с места обоз, якобы предназначенный для похода, а едва рассвело, двинулись к воротам и воины. Но в воротах их остановили и приказали никого не впускать и не выпускать. Затем созывают на сходку прибывших накануне, и они сбегаются на площадь, к трибуналу, безо всякого страха, наоборот – твердо надеясь застращать Сципиона свирепыми лицами и грозным криком. Но в тот самый миг, когда полководец поднялся на возвышение, за спиною безоружных бунтовщиков выросли вооруженные солдаты, которых привели от городских ворот обратно. Наглая самоуверенность толпы исчезла без следа, и больше, чем лязг мечей и стук копий, поразил ее вид Сципиона. Не только силы и здоровья был полон командующий – вопреки молве, на которую они так доверчиво положились, – во взгляде его сквозила такая угрюмость и такая ярость, каких они не могли припомнить за все годы службы под его началом. Он молча сел и не проронил ни слова до тех пор, пока ему не доложили, что зачинщики доставлены к трибуналу. Тогда, потребовав через глашатая тишины, он сказал:

– Я вырос в лагере, но впервые в жизни не знаю, как начать речь перед солдатами, не знаю даже, как к вам обратиться. «Граждане»? Но вы изменили родному городу. «Воины»? Но вы нарушили святость присяги. «Враги»? Но я вижу римские черты наружности и римское платье… На что вы надеялись, чего хотели? Того же, что восставшие испанцы? Но они-то последовали за вождями царского рода, а вы вручили, власть над собою умбру Атрию и кампанцу Альбию!

Мне представлялось, что теперь, когда карфагеняне изгнаны из Испании, во всей провинции нет ни единого человека, который желал бы мне смерти, – так обходился я не только с союзниками, но даже с врагами! И что же? Не у врагов, не у союзников, но в римском лагере с нетерпением ждут вести о моей кончине! Не все, разумеется: этого я не думаю, я в это не верю. А если бы верил, то умер бы тотчас же, у вас на глазах, потому что мне не нужна жизнь, которая ненавистна моим согражданам и моим солдатам. Но множество людей похоже на море – от природы оно неподвижно, однако под ветром тишь легко превращается в бурю. Да, повинны во всем немногие главари, которые заразили вас своим безумием. Однако вы, по моему разумению, еще и сегодня, еще и в нынешний час не понимаете, как чудовищно это безумие – какое неслыханно тяжкое преступление вы совершили против отечества, против родителей ваших и ваших детей, против ббгов, свидетелей вашей присяги, против обычаев ваших предков.

Обо мне говорить не будем: допустим, что вы тяготились моею властью, в этом, нет ничего удивительного. Но что дурного сделало вам отечество, которое вы решились предать, соединившись с Мандонием и Индибилисом, что вам сделал римский народ, над волею которого вы надругались, сместив избранных в Риме трибунов? Это злое чудо, возвещающее гнев небес, и его не искупить ни жертвами, ни молебствиями – разве что кровью тех, кто за него в ответе.

Снова и снова я спрашиваю вас: на что же все-таки вы рассчитывали? Думали отбить у римского народа Испанию, и это – пока жив я, пока цело войско, с которым я в один день захватил Новый Карфаген, с которым разгромил четыре пунийские армии? Предположим, вы рассчитывали на то, что меня уже нет на свете. Но разве смерть одного человека способна погубить государство, основанное богами на века? Гай Фламиний, Эмилий Павел, Семпроний Гракх, Марк Марцелл, двое Сципионов и сколько еще великих полководцев унесла эта война, а римский народ жив и будет жить, хотя бы тысячи лучших его сынов погибли от меча и от недуга! Когда пали мой отец и дядя, не вы ли сами избрали вождем Луция Семптимия Марция? А теперь и выбирать никого не пришлось бы – мое место занял бы Марк Силан, или мой брат Луций Сципион, или Гай Лелий.

Поистине, воины, безумие овладело вашими душами, куда более сильное и жестокое, чем болезнь, овладевшая моим телом. Страшно и мерзко подумать, чему вы поверили, на что уповали, – да будет все это унесено забвением или, по крайней мере, покрыто безмолвием. Карою да будет вам ваше раскаяние. Но что до Альбия, Атрия и прочих зачинщиков, то они лишь собственною кровью могут смыть свою вину. И если вы наконец опомнились и разум вернулся к вам, казнь преступников будет для вас зрелищем не тягостным, но отрадным, ибо никому не причинили они столько зла, сколько вам!

Едва он закончил, воины, кольцом окружившие сходку, загремели мечами о щиты, и раздался голос глашатая, выкрикивающий имена осужденных. Нагими их выволокли на средину площади, и тут же явились орудия казни. Осужденных привязали к столбам, высекли розгами и обезглавили, а все, кто на это смотрел, оцепенели от ужаса, и не было слышно не только что ропота, но даже вздоха сострадания. Когда трупы казненных убрали, трибуны привели солдат – одного за другим – к новой присяге на верность Публию Корнелию Сципиону; вслед за тем каждому было выплачено его жалованье. Вот как завершился этот мятеж.

Узнав о расправе с зачинщиками мятежа, Мандоний и Индидилис снова взялись за оружие, здраво рассудив, что с ними римляне расправятся еще более строго. Они собрали под своими знаменами двадцать тысяч пехоты и две с половиною тысячи конницы. Сципион выступил из Нового Карфагена и уже на десятый день был у реки Ибера, а еще через четыре – в виду неприятеля. Вероломные союзники понесли сокрушительное поражение, и, взыскав с них денежную дань, Сципион двинулся на юго-запад, к Гадесу, чтобы встретиться с Масиниссой.

Нумидийский царевич уже давно склонился к союзу с Римом, но решающего слова сказать не желал, пока не услышит предложений дружбы из уст римского командующего. Получив известие, что Сципион уже близко, Масинисса объявил начальнику пунийцев в Гадесе Магону, что его всадникам, ослабевшим в безделии, необходимо размяться, а коням, запертым в крепости и вконец отощавшим, хоть немного откормиться. Переправившись с прибрежного островка, где была возведена крепость Гадеса, на материк, он быстро условился с римлянами о месте и сроке будущего свидания.

Нумидиец заранее представлял себе величественную внешность Сципиона и заранее ею восхищался, но то, что открылось его глазам, превзошло и превысило все ожидания. Не столько высотою роста и статностью отличался Сципион, сколько внутренней величавостью, проглядывавшей в каждом движении, взгляде и слове. Вдобавок его очень красили длинные волосы и строгий воинский убор; он находился тогда в расцвете лет и сил, а выздоровление после недуга как бы придало его сияющей молодости новый блеск и совершенство.

Прежде всего Масинисса поблагодарил Сципиона за освобождение племянника.

– С того самого дня, – продолжал он, – я ищу случая увидеться с тобою, и наконец-то бессмертные боги даровали мне счастливый этот случай. Я готов служить тебе и римскому народу так преданно, как не служил еще ни один иноземец. Но в Испании возможностей для этого несравненно меньше, чем в Африке, где я родился и вырос, где ждет меня, как я надеюсь, царская власть и отцовский престол. Пусть только римляне назначат тебе провинцией Африку – будь уверен: Карфаген долго не устоит.

Был доволен и Сципион: он сразу угадал в Масиниссе высокую и храбрую душу, а кроме того, нумидийцы составляли главное ядро вражеской конницы. Обменявшись клятвами верности, тайные союзники расстались, и Масинисса возвратился в Гадес, опустошив, с согласия римлян, близлежащие поля, чтобы оправдаться перед Магоном.

Магон между тем уже собирался покинуть Гадес – в уверенности, что Испания потеряна окончательно и безвозвратно, – как вдруг из Карфагена прибыло сенатское распоряжение переправиться со всем флотом в Италию, навербовать как можно больше галлов и лигурийцев и соединиться с Ганнибалом. Магон пустился в плавание, но, проходя мимо Нового Карфагена, не смог удержаться от искушения и напал на город. Удача не улыбнулась пунийцам: они бежали, потеряв убитыми до тысячи воинов. Потери вынудили Магона вернуться в Гадес, но ворота оказались запертыми, и единственное, что удалось карфагенскому вождю, – это выманить за стену для переговоров городских правителей. Все они были засечены розгами до полусмерти, а потом распяты на крестах. И как только пунийцы отчалили, Гадес отрядил к Сципиону посольство и сдался римлянам.

Карфагеняне поплыли к Балеарским островам. Островов этих два. Больший и более многолюдный из них имеет удобную гавань, где Магон и предполагал поставить на зиму свой флот – осень уже близилась к концу, – но был встречен градом камней, до того частым, что, так и не пристав к берегу, повернул назад. Праща и теперь чуть ли не единственное оружие балеарцев, зато нет в мире народа, который владел бы ею искуснее. Меньший остров покорился без боя. Здесь Магон набрал две тысячи наемников и до начала зимней непогоды успел перебросить их за море, в Карфаген.

Примерно тою же порой, поздней осенью, в Рим из Испании прибыл Публий Корнелий Сципион. Он выступил перед сенатом и рассказал о своих битвах, трудах и успехах, а затем внес в казну не меньше восьми тысяч килограммов серебра.

Весь город только и говорил, что о подвигах и небывалом военном счастье Сципиона, и он был единогласно избран в консулы. На консульские выборы сошлось больше народу, чем в любой из предыдущих годов войны: граждане стекались со всей Италии, чтобы хоть издали, хоть краем глаза взглянуть на Публия Сципиона. Дом его постоянно окружала толпа, несметная толпа теснилась и на Капитолии в день, когда он приносил жертву Юпитеру – сто быков, обещанных богу еще перед отъездом в Испанию.

Товарищем Сципиона по должности римский народ назначил Публия Лициния Красса.

На Форуме, на улицах, в частных домах – повсюду в Риме шла молва, что Сципион должен отправиться в Африку и завершить войну на земле врага. То же говорил и сам Публий Корнелий, говорил громко, во всеуслышание, добавляя, что, если сенат этому воспротивится, он обратится прямо к Народному собранию и запретом сената пренебрежет: сенат не должен и не вправе помешать народу достигнуть победы, давно желанной и уже совсем близкой.

Такие речи нового консула старейшие и наиболее влиятельные сенаторы считали прямым покушением на свои права, но, боясь народа или желая ему угодить, вслух не высказывались.

Только Квинт Фабий Максим при первом же удобном случае нарушил всеобщее опасливое молчание.

– Я знаю, господа сенаторы, – начал он, – что многим среди вас вопрос о провинции Африке и о том, кому она достанется, представляется решенным. Но ведь, сколько мне известно, ни сенат, ни народ еще не постановили, чтобы Африке в нынешнем году быть театром войны, а если я заблуждаюсь и все уже решено, тогда наш консул просто издевается над нами.

Да, я против похода в Африку и заявляю это открыто, несмотря на укоры, которые непременно услышу. Во-первых, мне припомнят всегдашнюю мою медлительность – и, уж конечно, люди молодые не упустят случая обозвать меня трусом и ленивцем, – а во-вторых, меня упрекнут в зависти к растущей изо дня в день славе нашего замечательного консула.

Но возьмите в рассуждение если не натуру мою и не бесчисленные почести, которыми я обременен и пресыщен, то хотя бы мои годы. Мне ли, старику, после пяти консульств соперничать с юношей моложе моего сына? Мне ли, утомленному не только битвами и победами, но и самою жизнью, оспаривать у него провинцию Африку?

Я всегда ставил благо государства выше собственной славы и, не колеблясь, поставлю выше твоей, Публий Корнелий. ВЬрочем, сегодня нужды в этом нет: изгнать из Италии Ганнибала, который держит нас в страхе вот уже четырнадцатый год, – это ли не великий подвиг?

Ты утверждаешь, что, переправившись в Африку, уведешь за собою и Ганнибала, – к чему такие хитрые уловки, чтобы встретиться с врагом, почему бы не напасть на него сразу? Ты стремишься к высочайшей цели – ты хочешь положить конец Второй Пунической войне. Прекрасно! Но сперва надо защитить свое, а потом захватывать чужое, сперва водворить мир в Италии, а потом сеять войну в Африке! А подумал ли ты о том, какими опасностями грозит Риму твой непомерно дерзкий замысел? Боги да сохранят и избавят нас от такой беды, но что будет, если Ганнибал разобьет Публия Красса, – как дозовемся мы тогда из-за моря Публия Сципиона? Я не склонен преуменьшать твои достижения и успехи, но Испания – ничто по сравнению с Африкой, где нет ни единой гавани, открытой для нашего флота, ни единого дружественного нам народа, города или царя. Уж не готов ли ты поверить нумидийцам? Разумеется, и Сифак и Масинисса хотели бы занять место карфагенян и владычествовать над Африкою, но любой чужеземной власти они предпочтут карфагенскую и против римлян поднимутся все сообща, забыв о прежних раздорах.

Да и пунийцы будут защищать свою землю, храмы своих богов, могилы отцов и дедов, свои алтари и очаги, жен своих и детей далеко не так вяло и робко, как защищали Испанию, и Ганнибал в Африке – ежели ты на самом деле выманишь его из Италии – будет куда сильнее и страшнее, чем теперь в Бруттии.

Публий Корнелий Сципион поставлен консулом не для того, чтобы тешить свое честолюбие, а чтобы служить общему делу, войско римское набрано для того, чтобы охранять город Рим и Италию, – вот мое мнение.

Сципион тут же поднялся и ответил Фабию – не дерзко и не резко, но с чрезвычайною твердостью, решимостью и откровенностью.

Он говорил, что мечтает не только сравняться славой с Квинтом Фабием Максимом, но и превзойти его, и мечты своей скрывать не намерен, ибо всякий, кто велик душою, жаждет подняться выше всех знаменитых людей, когда бы и где бы они ни жили. Если же старшие станут сдерживать младших в благородном этом порыве, ущерб понесет государство и род человеческий в целом. Борьба в Африке сопряжена не только с опасностями, но и со многими преимуществами. Пунийцы – коварные союзники, жестокие и тягостные властители. Кто же из соседей согласится хранить им верность, когда владычество их заколеблется? А собственной силы у Карфагена нет: войско его сплошь составлено из африканских и нумидийских наемников. Довольно Африке наслаждаться миром и покоем, пусть теперь она кричит от отчаяния, ужаса и боли, а измученная Италия пусть отдохнет. Пусть римский лагерь встанет у ворот Карфагена, пусть все бедствия войны, которые мы терпим уже второй десяток лет, обратятся против карфагенской земли.

Сенаторы слушали Сципиона в неодобрительном безмолвии. Когда он закончил, Квинт Фульвий – в прошлом четырежды консул – спросил:

– Скажи прямо, Публий Корнелий, позволишь ли ты нам решить вопрос о провинциях так, как мы сочтем нужным и правильным, и подчинишься ли нашему решению?

– Я поступлю в согласии с интересами государства, – был ответ.

Тогда Фульвий воскликнул:

– Народные трибуны, раз консул не намерен повиноваться сенату, я отказываюсь подать свое мнение и прошу вашей защиты и поддержки!

Трибуны сочли просьбу справедливой и законной и объявили, что не допустят вмешивать народ в дела, подлежащие ведению сената. Сципион был вынужден уступить, и на другой день сенат назначил консулам провинции: Публию Лицинию Крассу – Бруттий, Публию Корнелию Сципиону – Сицилию с правом переправиться в Африку, если того потребует общественная польза.

Регулярного набора Сципион не производил, а вместо того призвал добровольцев, и на призыв откликнулись около семи тысяч человек из разных краев Италии. И снарядить новый флот тоже помогла вся Италия, не обременяя расходами казну. Одни области прислали хлеба и всяких иных припасов, другие – корабельный лес, третьи – железо, парусину, смолу, четвертые – щиты, шлемы, копья, дротики, пятые – топоры, мотыги, ломы, крючья, шестые – деньги для жалованья гребцам.

На верфях близ Рима заложили тридцать боевых судов. Сципион неотступно наблюдал за работами, торопя и подгоняя мастеров, и уже через полтора месяца суда были спущены на воду и готовы выйти в море.

Благополучно прибыв в Сицилию, Сципион вооружил добровольцев и разбил их на центурии, но оставил при себе три сотни самых крепких и ловких юношей. Потом он выбрал триста молодых сицилийцев из лучших семейств острова, известил их, что они должны отправиться в Африку, и назначил день смотра.

Ужасной и мучительной представлялась сицилийцам их будущая служба вдали от дома, но ослушаться они не посмели и в назначенный срок явились показать консулу своих коней и оружие. Завершив смотр, Сципион обратился к ним с неожиданным предложением:

– Мне докладывали, что кое-кто из вас боится и не желает служить за морем. И правда, вид у вас невеселый. Ну что ж, лучше сразу признаться, чем после жаловаться и только мешать общему делу.

Хотя консул говорил приветливо и благосклонно, поначалу все робели.

Наконец кто-то один промолвил едва слышно:

– Я на войну не хочу. А Сципион ему в ответ:

– Благодарю тебя за откровенность и в награду дам тебе заместителя, а ты отдашь ему коня, оружие и снаряжение, и уведешь с собою в свой дом, и выучишь всему, что надо знать и уметь хорошему коннику.

И с этими словами указал на одного из трехсот добровольцев, которые стояли подле.

Приняли заместителей и прочие сицилийцы и обучали их с величайшим усердием, потому что консул предупредил: если кто будет нерадив, пойдет служить сам. Этот конный отряд был впоследствии одним из лучших в Сципионовом войске.

На большой поход в Африку Сципион в том году так и не решился. За море ушел лишь Гай Лелий на нескольких старых судах (новые приберегали для будущего – для дел более важных). Он высадился ночью у города Гиппона и с первыми лучами зари повел своих людей грабить прибрежные поля и деревни. Насмерть перепуганные гонцы кинулись в Карфаген и сообщили, что явился римский флот во главе с самим Сципионом.

Страх и тоска охватили город. «Как переменчива судьба! – думали карфагеняне. – Еще совсем недавно наше победоносное войско стояло у стен Рима, а теперь мы вскоре увидим опустошение Африки и осаду Карфагена». Но следом доставлена новая весть – что из Сицилии приплыл не Сципион, а только его легат с малочисленным отрядом, и карфагеняне вздохнули свободнее.

Услышал о приходе римских кораблей и Масинисса. Он прискакал к Лелию и просил передать Сципиону, чтобы тот не мешкал – более благоприятных обстоятельств для войны в Африке желать нельзя. Правда, он, Масинисса, изгнан врагами из своих владений, но войска у него много, и пешего, и конного. А Лелию в Африке задерживаться нельзя, пусть поскорее плывет назад, в Сицилию: из карфагенской гавани уже отправился флот, с которым ему одному, без помощи Сципиона, не совладать.

Назавтра Лелий погрузил на борт добычу и пустился в обратный путь. Сципиона рассказ его о беседе с Масиниссою очень порадовал и обнадежил, а воины жадными глазами смотрели, как разгружают суда, громко завидовали счастливцам, которые эту добычу захватили, и мечтали поскорее попасть в Африку сами.

В Бруттии свирепствовала моровая язва, косившая и пунийцев, и римлян одинаково; поэтому консул Красе бездействовал и не тревожил Ганнибала. Зато Сципион потревожил его, и довольно чувствительно, отбив у врага город Локры. Поставив там гарнизон во главе со своим легатом Племинием, он возвратился в Сицилию. В пору своего владычества карфагеняне обходились с горожанами так жестоко, что локрийцы были готовы переносить строгость победителей не только с необходимым терпением, но даже с охотою. Однако Племиний и его солдаты намного превзошли врага преступною алчностью, и казалось, будто не в силе оружия состязаются могучие противники, а в силе и мерзости пороков. Нет такого злодеяния, такого надругательства, которое не совершил бы начальник римского гарнизона и его подчиненные над гражданами Локр, их женами, детьми, рабами, имуществом. Мало того – были ограблены все храмы, не исключая и знаменитого святилища Прозерпины, но богиня быстро покарала святотатцев: она навела безумие на всех, кто запятнал руки грабежом ее сокровищ, и стравила их между собою, точно взбесившихся собак. Вот как это случилось.

Под прямым началом у Племиния находилась лишь часть караульного отряда, другою его частью командовали двое военных трибунов – Сергий и Матиён. Один из людей Племиния украл в каком-то доме серебряный кубок, хозяева бросились вдогонку, вор – наутек и как раз наткнулся на Мати-ена и Сергия. Выяснив, в чем дело, трибуны приказали вернуть кубок владельцам, вор наотрез отказался, началась перебранка, которая перешла в драку, и солдаты Племиния, защищавшие товарища, были избиты и рассеяны людьми Сергия и Матиена. Все в крови и кровоподтеках, примчались «невинно пострадавшие» к начальнику гарнизона; со слезами, со стонами, с проклятиями они показывали ему свои раны, повторяли бранные слова, которыми трибуны, к их воины награждали в перепалке самого Племиния, и Пле-миний вне себя от ярости выскочил на улицу и велел немедленно привести Сергия и Матиена, сорвать с них платье и высечь розгами. Но трибуны сопротивлялись как только могли и, не умолкая, звали на помощь. Призывы их не остались без ответа: со всех сторон сбегаются солдаты, словно на голос боевой трубы, видят трибунов, уже исполосованных розгами, и, совершенно потеряв голову, забыв не только об уважении к власти, но утратив все человеческие чувства, кидаются на легата. Его колотят кулаками, потом, свалив на землю, топчут ногами и, наконец, уже едва живому, отрезают нос и уши.

Через несколько дней о случившемся в Локрах стало известно Сципиону. Он прибыл немедленно и немедленно устроил суд над участниками беспорядков. Своего легата консул полностью оправдал, а трибунов счел виновными и распорядился заключить в оковы и доставить в Рим, с тем чтобы дальнейшую их участь решил сенат. Но едва лишь Сципион отплыл назад, в Сицилию, Племиний, недовольный приговором консула, чересчур, по его мнению, мягким, выволок трибунов из тюрьмы, предал всем пыткам, какие только способно вынести человеческое тело, и, запытав до полусмерти, казнил. Трупы казненных были выброшены на съедение бездомным псам и хищным птицам. Так же зверски расправился Племиний с первыми гражданами Локр, которые жаловались Сципиону на его бесчинства и беззакония, – это они известили консула о смуте в римском гарнизоне. Наглое самоуправство легата марало позором и самого главнокомандующего.

В том же году римляне заключили мир с македонским царем Филиппом: в предвидении и ожидании борьбы в Африке они желали освободиться от всех прочих забот.

Год близился к концу. Консулами на следующий год были избраны Марк Корнелий Цетег и Публий Семпроний Тудитан.

После вступления консулов в должность сенат занимался обычными для начала года делами, утверждая новых командующих, продлевая власть прежним (среди них, разумеется, был и Публий Корнелий Сципион), определяя численность набора и потребность государства в деньгах для дальнейшего ведения войны, назначая умилостивительные молебствия богам. Но все занятия были приостановлены появлением в Риме локрийских послов.

Однажды, когда консулы находились на Форуме, десять человек в траурном платье, нестриженые, нечесаные, небритые, держа в руках ветви оливы – в знак того, что молят о защите, – с жалобными криками простерлись ниц перед трибуналом. Консулы просили их подняться и осведомились, кто они и откуда. Пришельцы отвечали, что они греки из Локр и что под властью легата Квинта Племиния и римских воинов терпят такие муки, каких народ римский не желает и карфагенянам.

Без отлагательств послы были представлены сенату, и старейший среди них произнес длинную речь, в которой подробно изобразил и бедствия своих сограждан, и раздоры внутри гарнизона. В Племинии, говорил он, нет ничего от человека, кроме внешнего обличья, и ничего от римлянина, кроме платья и латинской речи. Это гнусный зверь, чудовище, и, что самое ужасное, всех своих людей – и рядовых воинов, и младших начальников – исхитрился он превратить в зверей той же породы, в Племиниев. Все, как один, крадут, секут, грабят, рубят, ранят, все убивают, похищают юношей и девушек, отнимают жен у мужей, вырывают детей из родительских объятий. Особенно настойчиво обращался посол к известному в целом мире благочестию римлян. Вы столь ревностно чтите и своих, и чужеземных богов, говорил он, как же можете вы оставить безнаказанным оскорбление, нанесенное Прозерпине? Знайте, что богиня всегда умела отомстить за себя, помните, что гнев ее может пасть яе только на прямых участников кощунства, но и на все ваше государство.

– А к Публию Сципиону вы с жалобою обращались? – спросил Квинт Фабий Максим.

– Обращались, – отвечал глава посольства, – но консул весь поглощен приготовлениями к войне и теперь уже, верно, в Африке либо вот-вот переправится за море. Вдобавок мы хорошо знаем, как он расположен к своему легату: Племиний провинился нисколько не меньше, а пожалуй, и больше, чем трибуны, но его Сципион выгородил и обелил, а трибунов бросил в тюрьму.

Послы вышли из курии, и сенаторы один за другим принялись высказываться, резко порицая не только Племиния, но и Сципиона. Резче всех выступил Фабий Максим. Он предложил: Племиния заковать в цепи, привезти в Рим и, если донос локрийцев подтвердится, казнить; Публия Сципиона, покидавшего свою провинцию без ведома и разрешения сената, от должности отрешить и из Сицилии отозвать; локрийцам объявить публично, что все обиды были им нанесены помимо и вопреки желанию римского сената и народа, а затем вернуть им их имущество, жен и детей; деньги, похищенные из сокровищницы Прозерпины, разыскать и возвратить богине, прибавив от имени Римского государства еще столько же.

На Сципиона нападали и вне связи со злодействами Племиния. Ему ставили в укор поведение, не достойное римлянина и воина: он бывает в гимнасиях, навещает палестры, читает никчемные греческие книжонки, он и думать забыл о Карфагене и Ганнибале, он и сам испортился, и войско испортил и развратил удовольствиями, безделием и преступными поблажками солдатскому своеволию.

Немало, впрочем, нашлось у Сципиона и защитников, и в конце концов верх взяло мнение Квинта Метелла, который во всем прочем согласился с Фабием, но Сципиона отзывать без суда и следствия не советовал, тем более что, по словам самих локрийцев, его нельзя упрекнуть всерьез ни в чем ином, кроме чрезмерной, снисходительности к своему легату. Сенат постановил в ближайшие же три дня отправить в Сицилию претора Марка Помпония с тринадцатью советниками, среди которых должны быть два народных трибуна. Если выяснится, что бесчинства в Локрах совершались по распоряжению или хотя бы с согласия Публия Корнелия Сципиона, Помпоний прикажет ему немедленно покинуть провинцию, а если при этом Сципион уже успел переправиться в Африку, народные трибуны выедут следом и доставят его обратно[93]. Если же претор вместе с прочими посланцами установит, что Сципион в злодеяниях Племиния не замешан, никаких перемен производить не надо.

Сципион узнал о сенатском расследовании заранее, и к тому времени, когда прибыл Помпоний, Квинт Племиний уже томился в цепях и под строгой охраною в Рёгии. Прежде всего претор и его спутники поспешили умилостивить гневную Прозерпину, в точности исполнив постановление сената о разграбленных сокровищах ее храма. Затем Помпоний вывел гарнизон из города и под страхом смерти запретил солдатам уносить с собою с городских квартир какое бы то ни было имущество, кроме оружия и платья на собственном теле. Затем локрийцам было предложено, чтобы они обходили солдатские квартиры и каждый брал назад свои вещи, какие кто отыщет, а обо всем, чего отыскать не удастся, пусть докладывают претору; объявлено, что свободные граждане Локр, обращенные в рабство вопреки закону и справедливости, могут вернуться по домам, а любой, кто будет этому препятствовать, понесет суровую кару. Затем созывается Народное собрание, и претор извещает локрий-цев, что желающим выступить с обвинениями против Племиния надлежит явиться в Регий, а если кто намерен изобличить самого главнокомандующего, пусть назначат своих уполномоченных, и он, Помпоний, охотно их выслушает.

Локрийцы благодарили претора, римский народ и сенат.

Против Племиния рвались свидетельствовать все, задевать Сципиона не желал никто, не столько в надежде на его признательность и дружбу, сколько опасаясь вражды такого могущественного человека. К тому же, говорили локрийцы, прямой вины за их страдания на нем нет, он только был равнодушен и безучастен к этим страданиям.

Такой ответ очень обрадовал Помпония, избавив его от тягостной необходимости открывать следствие против Сципиона. Отослав в Рим Племиния и главных его сообщников, он отправился в Сиракузы, чтобы собственными глазами увидеть, насколько соответствуют истине слухи о недостойном образе жизни командующего и о распущенности войска.

Очиститься от наветов Сципион решил не словами, а делом. Он собрал в Сиракузы все войско, а весь флот изготовил к плаванию. Назавтра после прибытия претора с советниками он показал им пехотные учения, и суда в гавани разыграли примерный морской бой. Потом посланцев сената повели по оружейным мастерским и хлебным амбарам, и они были в восторге от всего, что увидели, и не скрыли своего восхищения ни от Сципиона, ни позднее, в Риме, от сената. Сенат постановил, чтобы Сципион не откладывал надолго высадку в Африке, но воспользовался бы первым же благоприятным для этого стечением обстоятельств.

Сенатское постановление пришлось весьма кстати: обстоятельства складывались так, что медлить с высадкой действительно было нельзя. Дело в том, что карфагенянам удалось восстановить дружбу с царем Сифаком, на верность которого всего больше полагался римский полководец. Гасдрубала, сына Гисгона, связывали с Сифаком обязательства взаимного гостеприимства. (Как Гасдрубал, возвращаясь из Испании, оказался гостем царя впервые и как в царском доме он встретился со Сципионом, уже рассказывалось раньше.) Эти узы Гасдрубал надумал укрепить и предложил нумидийцу в жены свою дочь. Сифак согласился: он слышал стороною, что Софониба, дочь Гасдрубала, очень красива, а среди варваров нет племени более чувствительного к женской красоте, чем нумидийцы. Под шум свадебных торжеств к частному союзу прибавили и общий, государственный: Сифак и карфагеняне обменялись клятвами, что впредь и друзья, и враги будут у них общие.

Но Гасдрубал помнил, что и римлянам Сифак давал такую же самую клятву. Действуя исподтишка, с помощью Софонибы, которую царь полюбил безумной, неистовою любовью, он убедил нумидийца отправить в Сицилию посольство и предупредить Сципиона, чтобы тот не рассчитывал на прежние его обещания и лучше держался бы вдали от Африки, а иначе, мол, придется ему, Сифаку, поднять оружие в защиту своей супруги, дочери карфагенского гражданина, в защиту африканской земли – общего отечества пунийцев и нумидийцев.

Сципион написал ответ, призывая царя одуматься, и поскорее отпустил послов, чтобы цель их приезда не сделалась известна войску. Но нумидийцев видели на городских улицах, видели и подле квартиры главнокомандующего, среди солдат пошли тревожные толки, и Сципион понял, что, скрывая правду, он только помогает ей обнаружиться. И он идет на дерзкий, ничем не прикрытый обман – объявляет на сходке, что Сифак устал ждать и грозит изменою, если римляне не высадятся в самое ближайшее время.

– Впрочем, все готово и у нас, – закончил Сципион, – и потому вот мое решение: весь флот, боевой и грузовой, я сегодня же отправляю из Сиракуз в Лилибей, туда же выступит завтра вся пехота и вся конница, и с помощью богов мы начинаем переправу!

И вскоре все корабли и все воины, сколько ни было их в Сицилии, собрались в Лилибее, и город не мог вместить бесчисленного множества людей, а гавань – судов, и все горели таким желанием попасть за море, словно не на войну их везли, а за наградами и почетными дарами. Но среди многих легионов Сципион выбрал только два, и оба состояли из воинов, уцелевших после разгрома под Каннами. Сципион относился к ним без всякого презрения, напротив – с искренним сочувствием, сознавая, что позорное и нескончаемое свое наказание они терпят незаслуженно, ибо отнюдь не их трусость была причиною катастрофы. Вдобавок едва ли кто в целом войске мог сравниться с ним боевым опытом и умением. Сципион устроил каннским легионам самый придирчивый смотр, и всякого, кто не внушал ему безусловного доверия силою своих рук, проворством ног и крепостью сложения, исключал, а взамен исключенных поставил добровольцев, которых привез с собою из Италии год назад.

Сколько всего войска (считая и вспомогательные отряды союзников) переправил в Африку Сципион, никто в точности не знает, но численность флота известна: сорок боевых судов и четыреста грузовых. Посадка и погрузка закончились быстро и в строгом порядке; воды и провианта взяли на полтора месяца, вареной пищи – на полмесяца. Когда же все матросы и солдаты заняли свое место на борту, командующий разослал по судам приказ, чтобы с каждого корабля на городскую площадь явились начальник, кормчий и по два воина. Через них были переданы последние распоряжения перед отплытием: солдатам хранить образцовую тишину и спокойствие, не слоняться попусту, не затевать ссор и драк, чтобы моряки могли исполнять свои обязанности беспрепятственно; морякам помнить, что средину строя займут грузовые суда, справа их прикроют двадцать боевых под начальством самого Сципиона и его брата Луция, слева – еще двадцать под начальством Гая Лелия и квестора Марка Порция Катбна; ночами на грузовых судах поднимать по одному фонарю, на боевых – по два, корабль же командующего будут отличать от всех прочих три сигнальных огня.

На другой день флот снялся с якоря. Проводить его пришли не только все жители Лилибея, но и посланцы всех сицилийских городов во главе с претором Марком Помпо-нием, наместником острова, пришли и легионеры, которые оставались в Сицилии. Прекрасным и грозным было это зрелище – громадное скопление судов на воде и громадная толпа людей на берегу. Глашатай потребовал молчания, и, когда все умолкли, Сципион произнес молитву и, по старинному обычаю, бросил в море внутренности жертвенного животного. Прозвучала труба; корабли двинулись к выходу из гавани.

Дул свежий попутный ветер, и земля быстро исчезла из виду. К полудню опустился густой туман, и ветер ослабел. Туман рассеялся только наутро, ветер снова усилился, корабли побежали шибче, и вот уж показался африканский берег. Кормчий доложил Сципиону, что в восьми километрах-от них есть залив, где мог бы поместиться весь римский флот. Но командующий велел искать другую гавань, удобнее и ближе к Карфагену, и плавание продолжалось. Примерно в тот же час, что накануне, опять сгустился туман; он закрыл землю и заставил улечься ветер. До ночи шли на веслах, потом остановились и бросили якоря, чтобы не столкнуться в непроницаемой мгле, сквозь которую не просвечивали даже сигнальные огни на мачтах. Наконец поднялось солнце и разогнало туман.

– Как называется этот мыс? спросил кормчего Сципион, указывая на ближайший выступ берега.

– Красивый», если перевести с местного наречия на наш язык, – ответил кормчий.

– Это добрый знак от богов, – промолвил командующий. – Туда и веди.

Римляне разбили лагерь над морем, и, хотя боевые действия еще не начинались, невиданное до тех пор смятение охватило поля, деревни и города. По всем дорогам потянулись вереницы людей, везли женщин с малыми детьми, гнали скот, – казалось, будто вся Африка вдруг снялась с места. Беженцы искали пристанища и защиты за городскими укреплениями, сея ужас и там. В самом Карфагене были убеждены, что Сципион может появиться в любую минуту. Начальник охраны распорядился запереть ворота, расставил караулы на стенах и башнях, и ночью весь город бодрствовал, не смыкая глаз.

Поутру отряд в тысячу всадников отправился к римской стоянке на разведку. Сципион успел уже и флот отослать к соседнему порту Утике, и продвинуться несколько в глубь страны. Римские конники встретили карфагенский отряд, легко обратили его в бегство и многих убили. В тот же день – всего только во второй день после высадки! – в римский лагерь прибыл Масинисса.

Нам случилось упомянуть, что свое царство он потерял. Пока он воевал за карфагенян в Испании, отец его, Гала, умер, и власть попала в чужие руки. Масинисса вернул было себе престол, но карфагеняне внушили Сифаку, что Масинисса – сосед слишком беспокойный и опасный и что с ним надо разделаться, пока он слаб, а иначе, со временем, он подчинит себе всех нумидийцев. Началась борьба, которая для Масиниссы была до крайности несчастливой, но и Сифаку окончательного успеха не принесла. Трижды разбивал он врага наголову, и трижды Масинисса чудом увертывался от смерти и набирал новое войско. Правда, к Сципиону он пришел всего с двумя сотнями верховых, не оправившись еще после недавнего, третьего, поражения.

Сципион перенес лагерь к Утике. Здесь ему сообщили, что еще один отряд вражеской конницы, числом около четырех тысяч, стоит в городе Салеке, в двадцати двух километрах от Утики.

– Летом загнать конницу в город?! – вскричал Сципион. – Ну, при таком начальнике она нам не страшна, будь ее даже в десять раз больше!

Не мешкая, высылает он вперед Масиниссу с нумидий-цами выманить неприятеля за ворота и втянуть в сражение, а сам, выждав несколько времени, ведет следом римскую конницу.

Конники Масиниссы, удачно изображая отвагу и испуг попеременно, то подлетали к самым стенам, то откатывались назад. В конце концов они достигли своего и раззадорили врагов. Начальник карфагенского отряда метался по Салеке, поднимая одних, отяжелевших от беспробудного сна и пьянства, и сдерживая других, слепо и беспорядочно рвавшихся к воротам. Сперва Масинисса легко отражал натиск немногочисленного противника, потом силы уравнялись, а потом и весь карфагенский отряд оказался на поле, по сю сторону укреплений, и Масинисса начал отходить. Он отходил к холмам, окаймлявшим поле: за этими холмами – так было условлено заранее – скрывался в засаде Сципион. Высыпав из-за укрытия, римские конники мигом смяли пунийцев, уже утомленных боем и погоней за Масиниссою, и в схватке уложили не меньше тысячи, а преследуя бегущих – еще две.

Сципион поставил в Салеке караульный отряд и возвратился в свой лагерь, но не сразу: семь дней разорял он окрестные городки и деревни, грабя добычу. Затем он обрушился на Утику: этот город он хотел превратить в исходную точку и опорный пункт для всех дальнейших боевых действий.

К стенам придвинули осадные машины, привезенные из Сицилии и изготовленные на месте искусными мастерами. Римские суда снялись со стоянки и блокировали Утику с моря. Вся надежда осажденных была только на карфагенян, а карфагеняне сами чувствовали себя беззащитными, почти обреченными, и гнали нарочного за нарочным к Гас-друбалу, сыну Гисгона, умоляя поспешить на выручку отечеству и поднять против римлян зятя, Сифака. Пунийский полководец навербовал тридцать тысяч пехоты и три тысячи конницы, но приблизиться к лагерю Сципиона один, без Сифака, не осмеливался. Лишь на сороковой день осады союзники соединенными силами подступили к Утике; войско Сифака насчитывало пятьдесят тысяч пехотинцев и десять тысяч конников.

Сципион был вынужден снять осаду. Осень кончалась, и он занялся устройством зимних квартир. На высоком мысу, протянувшемся с юга на север, разбили лагерь легионы. Северную оконечность мыса заняли моряки, вытащив на сушу свои суда. Южнее пехотного лагеря расположилась конница, а еще южнее, через перешеек, отделявший мыс от материка, провели вал и ров. Навезли громадное количество хлеба и прочих съестных припасов из Италии, Сицилии и Сардинии, доставили и одежду для солдат – двенадцать тысяч туник и тысячу двести тог.

В том году успешно боролся против Ганнибала в Брут-тии консул Публий Семпроний Тудитан совместно с бывшим консулом Публием Крассом.

Консулами на следующий год были избраны Гней Сер-вилий Цепибн и Гай Сервилий Гемин.

Стоя на зимних квартирах, Сципион попытался завязать переговор» с Сифаком. Царь принял посланцев Сципиона и даже сказал, что готов вернуться к союзу с Римом, но только если обе враждующие стороны очистят чужие владения: пусть Сципион покинет Африку – в тот же день карфагеняне отзовут Ганнибала из Италии. Нелепое это условие римский командующий, разумеется, пропустил мимо ушей, но переговоров не прервал – чтобы оставить открытым для себя вход во вражеские лагери.

Зимний лагерь карфагенян был почти сплошь деревянный, а нумидийцы зимовали в шалашах, сплетенных из тростника и разбросанных как попало – даже за линией лагерных укреплений. Узнав об этом, Сципион проникнулся надеждою истребить врага огнем. Вот чего ради продолжал он засылать к Сифаку одно посольство за другим, и с каждым из них под видом слуг прибывали самые опытные и самые храбрые легионеры.

Пока у послов шли беседы с царем, мнимые прислужники разбредались повсюду, высматривая выходы и входы, расположение хижин, размещение караулов, прикидывая расстояние между двумя лагерями – Гасдрубала и Сифака, – соображая, когда лучше нанести удар, ночью или же днем. Всякий раз «прислужники» быцдли иные; таким образом, довольно много римских солдат успели познакомиться с неприятельским расположением.

Наконец римляне объявляют нумидийцу:

– Наш император требует у тебя ответа решительного и определенного. Весна уже совсем близко: надо либо заключать мир, либо открывать военные действия.

Обманутые Долгими переговорами, Сифак и Гасдрубал не сомневались, что Сципион жаждет мира, и потому к прежним своим предложениям добавили новые, еще более несуразные. Это дало Сципиону желанный повод прервать перемирие. Он сообщил царскому послу, что сам всей душою был бы рад замириться, но советники его настаивают, чтобы царь сначала порвал с карфагенянами, и ни на какие уступки не соглашаются.

Чтобы сбить врага с толку, римляне делают вид, будто возобновляют осаду Утики: в гавань опять входят корабли с осадными машинами на борту, двухтысячный отряд пехоты захватывает холм, возвышающийся над городом. Но в тот же день, еще до заката солнца, легионы выступили из лагеря и примерно в полночь были у цели. Лелию и Масиниссе Сципион отдает приказ поджечь лагерь Сифака, на себя же берет стоянку Гасдрубала.

Хижины на краю вспыхнули в один миг, мигом занялись и соседние строения, и скоро в дыму и в пламени был уже весь лагерь. Конечно, ночной пожар вызвал и страх, и сумятицу, но об истинной его причине никто не догадывался, и нумидийцы выскакивали наружу и бросались тушить огонь безоружные – и гибли массою под мечами врагов. Многие сгорели заживо, многие были раздавлены и растоптаны насмерть в тесном проеме лагерных ворот.

Карфагеняне увидели пожар у соседей, услышали крики и стоны и тоже решили, что это несчастная случайность, и – тоже без оружия – нестройной толпою помчались на помощь. Но за валом и рвом, в темноте, их перехватили люди Сципиона и всех перерезали, не столько даже из ожесточения, сколько из страха, как бы кто не вернулся и не поднял тревогу. Затем через брошенные стражею ворота римляне ворвались в пунийский лагерь, и он запылал так же точно, как нумидийский.

Из всего вражеского войска спаслось не более двух тысяч пехотинцев и пятисот конников во главе с обоими вождями. Захваченное у неприятеля оружие Сципион посвятил в благодарственную жертву богу огня Вулкану и предал сожжению.

В Карфагене суфеты (они обладали властью, схожею с консульской в Риме) собрали сенат. Одни сенаторы советовали просить у врага мира, другие – срочно вызвать из Италии Ганнибала, третьи, обнаруживая не пунийский, а, скорее, римский нрав и твердость в бедах, – продолжать борьбу своими средствами и силами. Это последнее мнение, дружно поддержанное партией баркидов, возобладало, и был объявлен новый набор в городе и в ближних селах. Не поддался отчаянию и Сифак: молодая супруга, рыдая, заклинала его не оставлять отца ее и отечество на произвол врага, и слезы Софонибы тронули сердце царя не меньше, чем ее ласка. Он призвал к оружию всю молодежь своего государства, и, когда немного дней спустя Сифак и Гасдрубал вновь соединились, под их командою было около тридцати тысяч воинов.

Сципион, вернувшийся было к осаде Утики, поспешно двинулся навстречу противнику. Три дня продолжались предварительные, мелкие стычки, на четвертый состоялось сражение. Нумидийские и карфагенские новобранцы оказались беспомощны перед отлично выученным римским войском и были истреблены почти целиком. Сифак и Гасдрубал снова спаслись бегством.

В Италию, к Ганнибалу, выехали послы сената; теперь уже никто в Карфагене этому не противился.

А Сципион на другой день после победы отправил Лелия и Масиниссу со всею конницей в погоню за Сифаком. Восточная Нумидия – отеческие владения Масиниссы, из которых изгнал его Сифак, – радостно встретила прежнего государя и его союзников. Сифак укрылся в своих наследственных землях, и было ясно, что спокойствие он сохранит недолго: тесть и супруга наперебой подстрекали его попытать военного счастья снова, напоминая, что силы его царства не только не исчерпаны, но едва затронуты.

И правда, с новым войском, конным и пешим, устремился он навстречу врагу – для того лишь, чтобы еще раз изведать поражение, на этот раз окончательное и непоправимое: не только войско потерял Сифак, но и собственную свободу. Прямо на поле битвы он был захвачен в плен, чтобы в будущем – много спустя – стать лучшим украшением триумфального шествия Публия Сципиона.

Масинисса вызвался немедленно скакать к столице Сифака, Цирте, и обещал захватить город врасплох. Лелий отпустил его, и нумидийские конники помчались во весь опор, везя с собою закованного в цепи Сифака. Масинисса через караульных вызывает городских правителей и требует сдать город. Но ни подробный рассказ о. случившемся, ни, уговоры, ни угрозы не действуют, и тогда вперед выводят Сифака в цепях. Жалкое это зрелище мгновенно сломило упорство циртийцев, на стенах поднялся плач и горестные причитания, и ворота отворились. Масинисса поставил у ворот стражу, чтобы никто, воспользовавшись суматохою, не ускользнул, и погнал коня к царскому дворцу.

Спешившись, он пробежал через двор и на самом пороге дома увидел Софонибу. А та, догадавшись по богатому его платью и оружию, кто перед нею, упала ему в ноги, обняла колени и сказала:

– Я в полной и безраздельной твоей власти, но, если дозволено пленнице молить о милости, заклинаю тебя царским достоинством, которое еще так недавно принадлежало и мне, заклинаю тебя именем нумидийца, которое ты носишь вместе с Сифаком, не выдавай меня римлянам! Как бы ты ни распорядился моею судьбою, я готова снести и вытерпеть все, потому что это будет приказ моего земляка, рожденного тою же Африкой, что воспитала и меня. А если ты никак не можешь охранить Софонибу от римского произвола и высокомерия, убей ее!

Глядя на эту женщину редкостной красоты, слушая ее мольбы, ощущая влагу ее слез на своих руках и коленях, Масинисса почувствовал не только сострадание – любовь проникла в его душу, и пленница пленила победителя. Он пообещал исполнить ее просьбу и вошел во дворец. Там, забыв обо всем на свете, он сел и задумался, ища способа сдержать свое слово, и любовь подсказала ему план отчаянный и бесстыдный. В тот же самый день он справляет свадьбу с Софонибою, чтобы поставить и Лелия, и самого Сципиона перед необходимостью обращаться с нею как с супругою не врага, но союзника римского народа.

Лелий, прибывший в Цирту назавтра, разгневался до такой степени, что сперва хотел без промедления отправить Софонибу в лагерь к Сципиону, но потом, несколько смягчившись, согласился донести обо всем главк командующему, чтобы тот сам решил, чью участь должна разделить пленная царица – Сифака или же Масиниссы.

А Сифака и других именитых пленных действительно доставили к Сципиону без всяких отлагательств, и весь лагерь высыпал на дорогу, словно приветствуя триумфальное шествие. Каждый как мог превозносил Сифака, славу его рода, мощь его державы, тем самым возвеличивая одержанную над ним победу. Пленника ввели в палатку полководца, и Сципион был тронут внезапным состраданием, вспоминая недавнее величие этого человека и дружбу, которая их связывала. Смущение римлянина не укрылось от нумидийца и придало ему духа. Сципион спросил, как мог он изменить их договору и какою целью при этом задавался, и Сифак смело отвечал:

– Я поступил как последний безумец, но безумие овладело мною не тогда, когда я поднял оружие против Рима, а гораздо раньше: безумие вступило под мою кровлю вместе с карфагенянкою, которую я взял в жены. От свадебных факелов пошло то пламя, что испепелило рассудок и силу Сифака. Эта женщина оплела меня и ослепила и до тех пор хлопотала без устали, пока не обратила мой меч против друга и гостеприимца. Теперь для меня все кончено, все погибло, и лишь одно остается утешение – что та же чума, то же бешенство проникло в дом и в сердце человека, которого я ненавижу больше всех на свете. Масинисса и не мудрее, и не тверже Сифака, а по молодости лет – намного неосторожнее, и он скорее моего расплатится за любовь к Софонибе.

Эти едкие и хитрые слова внушила Сифаку не ненависть, а ревность, но Сципиону они запали глубоко в душу, и, прочитав письмо Лелия с обвинениями против Масиниссы, он разделил гнев своего легата. Тем не менее, когда Лелий и Масинисса, приведя к покорности всю Западную Нумидию, явились к нему в лагерь, он принял обоих одинаково благосклонно и хвалил на военном совете одинаково горячо. Когда же совет был распущен, он просил Масиниссу остаться и с глазу на глаз сказал ему так:

– Мне кажется, Масинисса, ты потому искал встречи со мною в Испании, а после настойчиво звал меня в Африку, что различил в Сципионе многие добрые качества. Знаешь, каким из них я горжусь всего больше? Самообладанием. И я хочу, Масинисса, чтобы оно прибавилось и к твоим достоинствам. Поверь мне, не столько страшны нашему с тобою возрасту вражеские мечи и дротики, сколько жажда удовольствий, и кто обуздает ее и усмирит, тот одержит победу намного более славную, чем наша победа над Сифаком. Я не стану говорить ничего, что заставило бы тебя покраснеть, лучше рассуди сам: Сифак побежден и захвачен в плен удачею римского народа, а стало быть, и он, и его супруга, и престол, и земли, и города, и люди, которые в этих городах обитают, – одним словом, все, что принадлежало Сифаку, сделалось добычею римского народа. А это значит, что царя с царицею я должен доставить в Рим, ибо никто, кроме римского сената и народа, определить их будущее не вправе. Смири же себя, Масинисса, чтобы единственной ошибкою, единственным проступком не помрачить блеска бесчисленных подвигов и заслуг.

Слушая Сципиона, Масинисса не только краснел, но и утирал слезы. Он объявил, что никогда не выйдет из повиновения римскому главнокомандующему, но просил его подумать о клятве, которую он, Масинисса, столь опрометчиво дал Софонибе. Сципион, однако же, промолчал, и нумидиец покинул его шатер в расстройстве и смятении. Он закрылся у себя в палатке, и многие слышали, как он долго стонал в голос. Наконец он кликнул верного раба, у которого на случай непредвиденной беды хранился яд, велел ему подмешать отраву в вино и отнести Софонибе.

– И скажи ей, – примолвил он, – что Масинисса изо всех сил, как и следовало верному супругу, старался сдержать свое главное и первое обещание, но безуспешно. Он обезоружен и связан теми, кто сильнее его, и все же второе свое обещание он исполнит – живою Софониба римлянам не достанется. Пусть вспомнит она о своем отце – великом полководце, о своем отечестве, о двух царях, которым была женою, и пусть умрет свободной:

Раб в точности передал Софонибе слова своего господина, а она в ответ:

– Я принимаю это свадебное подношение с благодарностью, раз уже ничем иным порадовать свою супругу Масинисса не может. Только пусть и он помнит, что сегодня мне легче было бы умирать, если бы не этот новый брак, заключённый на краю могилы.

И, не задрожав, не изменившись в лице, она взяла чашу с ядом и выпила до дна.

Узнав о случившемся, Сципион забеспокоился, как бы Масинисса в припадке горя не причинил непоправимого зла себе или другим. Он тут же пригласил к себе нумидийца и утешал его и, вместе, мягко, осторожно корил. На следующий день, чтобы отвлечь Масиниссу от тяжких мыслей, Сципион собрал сходку и перед всем войском впервые назвал нумидийца царем, надел ему на голову золотой венец, подарил золотой кубок, кресло, в каком сидят римские консулы и преторы, скипетр слоновой кости, тогу и тунику триумфатора, расшитые золотом и пурпуром.

– Нет у нас, – сказал он, – почестей славнее и прекраснее, нежели почести триумфа, и Масинисса – единственный среди чужеземцев, кого римский народ считает достойным этих почестей.

И Масинисса успокоился, и воспрянул духом, и укрепился в самой дорогой для него надежде – соединить всю Нумидию под своею властью.

Сципион придвинул лагерь совсем близко к Карфагену, и совет старейшин, уже не слушая более баркидов, отрядил посольство к римскому командующему. Послы, по обычаю своей земли, простерлись перед Сципионом ниц и смиренно, униженно просили мира. Сципион выставил такие требования: вернуть пленных и перебежчиков; вывести войска из Италии и Римской Галлии (куда еще за два года до того переправился с Балеарских островов Магон); отказаться от всех притязаний на Испанию, Сицилию и Сардинию; выдать весь боевой флот, кроме двадцати кораблей; засыпать в римские житницы пятьсот тысяч модиев пшеницы и триста тысяч модиев ячменя; выплатить римскому войску двойное жалованье.

Карфагеняне решили, что важнее всего выиграть время и дождаться из Италии Ганнибала. Поэтому они согласились беспрекословно и, по желанию Сципиона, отправили послов в Рим, к сенату. Другое посольство, тайное, выехало к Магону с приказом как можно скорее возвращаться в Африку.

Послы нашли Магона на берегу моря, невдалеке от Генуи. Он был тяжело ранен в недавнем сражении, которое проиграл с громадным для себя уроном. Магон повиновался приказу сената, посадил остатки войска на корабли и пустился в плавание.

Но не успели пунийцы миновать Сардинию, как их начальник умер от раны[94].

Примерно в те же дни прибыли послы и к Ганнибалу. Он слушал их, скрежеща зубами, едва не плача, и, когда они договорили, воскликнул:

– Так, прекрасно! Прежде меня тянули назад исподволь, оставляя без подкреплений, без денег, теперь отзывают открыто! Не римский народ победил Ганнибала, а карфагенский сенат своей ревнивою завистью. И бесславный конец Италийской войны не столько радости принесет Публию Сципиону, сколько Ганнону, который и самого Карфагена не пощадил, лишь бы разрушить до основания дом Гамилькара Барки!

Впрочем, он уже давно предчувствовал, к чему клонится дело, и держал корабли наготове. Большую часть войска, стоявшую караульными отрядами по городам Бруттия и ни к чему не пригодную, он распустил и лишь лучших, отборных солдат взял с собою в Африку. Число их могло быть и более значительным, но многие воины италийского происхождения отказывались ехать за море и в поисках убежища сошлись в святилище Юноны на мысе Лацйнии – и все до последнего были гнусно перебиты пунийцами в самом храме богини.

Рассказывают, что редко какой изгнанник так страдал, расставаясь с родиною, как Ганнибал – покидая неприятельскую землю. Снова и снова оглядывался он на берег Италии и проклинал богов, и людей, и себя самого за то, что не повел на Рим войско, залитое кровью Каннской победы, за то, что, уложив при Тразименском озере и при Каннах до ста тысяч врагов, полтора десятка лет бесплодно и трусливо топтался меж Казилином, Кумами и Нолой.

Рим уже знал, что Италия свободна от врагов, и уже благодарил за это небожителей многодневными молебствиями и жертвоприношениями? когда прибыли карфагенские послы. В сенате они говорили то же самое, что перед Сципионом: виною всему Ганнибал, который и начал, и продолжал войну самовольно, а сенат и народ карфагенский, если рассудить по справедливости, нерушимо хранят прежний договор, заключенный сорок лет назад. К этому договору и надо теперь вернуться, закончили карфагеняне. Старые сенаторы стали было расспрашивать их о разных подробностях, связанных с условиями договора, но послы возразили, что они ничего не помнят, да и не могут помнить – по молодости лет (и верно, все почти были люди моложе сорока). Тут с разных сторон полетели крики, что это обычное пу-нийское коварство, и, когда послов вывели из курии, сенаторы дружно присоединились к мнению Марка Валерия, в прошлом дважды консула: считать карфагенских посланцев не послами, а соглядатаями, немедленно выслать их вон из Италии и написать Сципиону, чтобы он продолжал войну.

Карфагеняне удалились в сопровождении, а вернее – под конвоем Лелия, который был тогда в Риме, и вместе с Лели-ем приплыли в Африку и попали в римский лагерь. Вскрыв письмо, которое привез Лелий, Сципион объявил, что постановлением сената перемирие прекращено и борьба возобновляется. Но лето было уже на исходе, и военные действия пришлось отложить до следующей весны.

Из событий того года надо отметить кончину Квинта Фабия Максима. Умер он в глубокой старости. Прозвище «Максима», что означает «Величайший», досталось ему от отца и деда, но он оправдал его, и более чем оправдал, своими подвигами и славой. Многие задаются вопросом, был ли он медлителен от природы или же открыл наилучший в тогдашних обстоятельствах способ ведения войны. Точного ответа нет, зато одно мы знаем вполне точно: своею медлительностью этот человек – один! – спас и воскресил наше государство.

Новые консулы, Марк Сервилий Гемин и Тиберий Клавдий Нерон, оба желали получить в управление провинцию Африку. Но сенат постановил обратиться с запросом к народу, чтобы народ сам решил, кому руководить войною в Африке. И Народное собрание проголосовало единодушно: Публию Корнелию Сципиону – подтвердив тем самым прошлогоднее еще определение сената, который продлил Сципиону власть до конца войны. Однако же и консулам сенат не препятствовал бросить жребий, и Африка выпала Тиберию Клавдию. Он получил пятьдесят боевых судов о пяти рядах весел и разрешение переправиться за море в случае необходимости. Второму консулу дана была в управление Этрурия.

Все кругом Карфагена было полно римских солдат и римского оружия, и Ганнибал повел свое войско к Заме, которая находится в пяти днях пути от Карфагена. Оттуда он выслал к вражескому лагерю лазутчиков. Караульные перехватили их и привели к Сципиону. Командующий вызвал военных трибунов и распорядился провести пунийцев по лагерю – пусть глядят, отбросив страх и опасения! Затем, осведомившись, довольны ли они, все ли высмотрели, что хотели, он дал им провожатых и отпустил к Ганнибалу. Их доклад поразил пунийца – не отдельные его подробности, вроде того, например, что лазутчики собственными глазами видели, как прибыл Масинисса с десятитысячным отрядом, но уверенность римлян в своем превосходстве, их дерзкое пренебрежение к неприятелю. И он посылает к Сципиону гонца с просьбою о встрече – по собственному ли почину или по желанию карфагенских властей, сказать не могу.

Сципион принял предложение. Римляне расположились в шести километрах от карфагенян. Между обоими лагерями выбрали совершенно гладкое место, – чтобы исключить возможность засады, – оба полководца появились одновременно и, оставив вооруженный конвой на противоположных концах поля, сошлись ровно посередине, каждый в сопровождении единственного переводчика. Сошлись два величайших полководца не своего только времени, но всех времен и всех народов, какие известны человеческой памяти. Они долго молчали – чувство взаимного восхищения сковало язык обоим, – потом Ганнибал заговорил. Речь его была долгой и откровенной. Он перечислял свои победы и победы врага, сожалел о прошлых ошибках, дивился злой насмешливости судьбы, заставившей его просить пощады и мира у сына того самого консула, который первым из римлян пытался преградить ему путь в первый год войны. Он призывал к благоразумию, но выражал сомнение, способен ли быть благоразумным тот, кому с юных лет беспрерывно и неизменно сопутствует удача.

– Но удача переменчива, – продолжал пуниец, – и лучший тому пример я сам. Давно ли мои знамена стояли между рекой Аниеном и стенами вашей столицы, а теперь я осиротел, лишившись двух братьев, осиротело и мое государство, лишившись двух храбрейших полководцев, Карфаген почти в осаде, а я пытаюсь отвести от него опасность, которою только что сам грозил Риму! Лучше мир, чем надежда на победу, потому что мир – в твоих руках, победа же – в руках богов. Возможно, в этот миг ты с гордостью вспоминаешь о своих силах, но не забывай и о силе судьбы, и о превратностях боя. С обеих сторон будут только мечи и человеческие тела, и кто поручится сегодня за успех завтрашнего сражения? Берегись, как бы в один час не потерять и всего приобретенного раньше, и всех упований на будущее. Конечно, условия мира назначает победитель, но я заранее объявляю, что мы уступаем вам все земли, из-за которых началась эта война: Испанию, Сицилию, Сардинию, все острова между берегами Африки и Италии. Я хорошо знаю, что вы не доверяете пунийскому слову, в особенности после недавних мирных предложений, которые были далеки от искренности. Но теперь мира просит Ганнибал. Имя это да будет вам порукою: никто из карфагенян не захочет отступиться от соглашения, которое заключит Ганнибал, так же точно, как никто не хотел отступиться от войны, которую Ганнибал затеял и развязал, – никто, до той самой поры, пока от нас не отвернулись боги.

Сципион отвечал коротко, сурово и решительно:

– Я отлично сознаю и никогда не упускаю из виду ни человеческую слабость, ни могущество судьбы и ни в коем случае не отвергнул бы просьбы о мире, если бы ты надумал покинуть Италию добровольно, прежде чем римляне переправились в Африку. Но я насильно, чуть не за руку, вытащил тебя из Бруттия и потому никакими обязательствами перед тобою не связан. Тем не менее я был готов вести мирные переговоры и согласился встретиться с тобою. И что же? Оказывается, из прежних условий, которые ваш сенат уже принял, ты исключаешь едва ли не половину, ты милостиво предоставляешь нам то, что уже и так в нашей власти. Стало быть, мир для вас непереносим – так будем же воевать!

Возвратившись к своим, Ганнибал и Сципион приказали готовиться к последней битве, которая определит победителя не на день и не на год, но до скончания времен. Наградою за победу будет не Африка и не Италия, а весь мир.

Назавтра, ранним утром, оба полководца вывели и построили свои войска. Пересказывать их речи, которыми они старались ободрить солдат, нет никакой нужды, ибо легко сообразить, о чем каждый из них говорил: Ганнибал – о своих бесчисленных победах, Сципион – о помощи и заступничестве бессмертных богов, о сокровищах Карфагена, о скором возвращении домой.

На левом фланге Сципион поместил Лелия с италийскою конницей, на правом – Масиниссу с нумидийцами. Середину заняли легионы, йо линия пехоты не была сплошною: между манипулами остались промежутки. Ближайшую к неприятелю часть этих проходов Сципион заполнил легкою пехотою и распорядился: когда в атаку пойдут слоны, пехотинцам расступиться, освободить слонам дорогу и метать дротики с обеих сторон одновременно.

Ганнибал впереди строя выставил восемьдесят слонов – больше, чем в любой из прежних битв. Первую боевую линию, сразу позади слонов, образовала легкая пехота из лигурийцев, галлов, балеарцев и мавров, вторую – карфагеняне, африканцы и отряд македонян, присланный царем Филиппом, третью – италийцы, рлавным образом бруттии. На флангах, как и у римлян, была конница, справа – карфагенская, слева – нумидийская.

К этому разноплеменному сборищу еще раз обратились с призывами и посулами их начальники. Балеарским наемникам они сулили двойное и тройное жалованье, лигурий-ским горцам – тучные поля Италии, галлам – беспрепятственную расправу над римлянами, заклятыми их врагами, маврам и нумидийцам – свержение Масиниссы. А карфагенянам сам Ганнибал напомнил, что они защищают стены родины, алтари и храмы, детей, родителей, жен, могилы предков и что ждет их либо полное истребление и рабство, либо владычество над вселенной – третьего не дано!

Пока звучали эти речи, у римлян вдруг разом взревели все рога и трубы и раздался крик, такой дружный и громкий, что слоны перепугались, повернули и кинулись на своих. В первой линии, в левой ее половине, поднялся переполох; Масинисса мгновенно этим воспользовался, вклинился между пехотою и конницей и тем самым обнажил вражеский левый фланг. Впрочем, нескольким погонщикам удалось направить своих слонов на противника, и эти животные бесстрашно ворвались в римские ряды, но легкая пехота сумела исполнить приказ командующего и засыпала слонов дротиками и копьями, и они помчались назад, топча своих, и обратили в бегство карфагенскую конницу на правом крыле. Таким образом, оба вражеских фланга лишились конного прикрытия еще до начала правильного пехотного сражения.

Это сражение было несчастным для пунийцев с первой же минуты. Впереди у римлян стояли манипулы тяжелой пехоты (легковооруженные, как уже говорилось, заполняли только промежутки между ними). С дружным, согласным криком, легко заглушившим многоязычную разноголосицу в рядах неприятеля, легионеры попросту смяли легкую пехоту Ганнибала. А вторая линия, боясь нарушить свой собственный строй, отказалась принять бежавших под защиту. Тесно сплотившись, карфагеняне, африканцы и македоняне не пропустили их назад и отбросили к обочинам поля, тех же, кто упорствовал и все-таки старался прорваться, убивали без всякой жалости. В результате все пространство перед второю линией оказалось загроможденным трупами и оружием до того густо, что римское наступление остановилось: солдаты спотыкались о мертвые тела и поскальзывались в лужах крови, знамена заколебались, боевой порядок распался.

Сципион приказал отступить и мгновенно переменил построение. Вторую и третью линии римлян он развел по флангам (потому что, бестолково нажимая на первую, они ничем ей не помогали и только увеличивали смятение), раненых отослал в тыл. Вот тогда лишь и вспыхнул настоящий бой, бой между достойными противниками, одинаково вооруженными, равными и воинским опытом, и воинской славою. Но римляне были многочисленнее и бодрее духом – ведь они уже обратили в бегство вражеских слонов, разогнали конницу, истребили легкую пехоту, – а вдобавок в тыл пунийцам ударили Лелий и Масинисса, и эта конная атака сломила последнее сопротивление.

В тот день карфагенян, их союзников и наемников погибло свыше двадцати тысяч и примерно столько же попало в плен. Боевых знамен римляне захватили сто тридцать два, слонов – одиннадцать. Победители потеряли убитыми около полутора тысяч воинов.

Ганнибал ушел живым и невредимым и, возвратившись в Карфаген, известил сенат, что проиграна не только битва, но и война в целом и что нет иного пути к спасению, как искать мира любою ценой.

Сразу после битвы Сципион захватил и разграбил лагерь Ганнибала и с грузом добычи двинулся к морю, к Утике. Без промедлений посылает он Лелия вестником победы в Рим и сам выходит в море, направляясь к Карфагену; туда же направляется и сухопутное войско под начальством легата Октавия. Римский флот был уже невдалеке от карфагенской гавани, когда его встретил посольский корабль, убранный перевязями красной и белой шерсти и ветвями оливы. На борту корабля находились десять именитых карфагенян. Сципион не дал им никакого ответа и велел явиться в город Тунёт[95], подле которого римляне собирались разбить лагерь.

В Тунет прибыло посольство уже не из десяти, а из тридцати человек. Ня военном совете все помощники и соратники Сципиона требсгали разрушить Карфаген, но командующий образумил их, напомнив, сколь долгих трудов будет стоить осада и как велика опасность, что плоды этих трудов достанутся не им, если сенат и народ назначат в Африку нового командующего. Пунийцам объявили, что в наказание за вероломство мир будет дарован им на более строгих условиях, а именно: они сохранят не двадцать, а всего лишь десять боевых судов, выдадут всех боевых слонов и новых заводить не будут, не будут впредь воевать ни в Африке, ни за ее пределами без согласия и разрешения римлян, заключат союзный договор с Масиниссою, выплатят в течение пятидесяти лет десять тысяч талантов[96] серебра, предоставят, по выбору Сципиона, сто заложников не моложе четырнадцати и не старше тридцати лет.

Когда послы в Народном собрании изложили эти требования победителей, выступил один из первых граждан, по имени Гисгон, и советовал отказаться от такого унизительного мира. Толпа, разом и мятежная, и трусливая, слушала его с одобрением, но Ганнибал, подбежав к возвышению для оратора, схватил Гисгона за плечи и столкнул вниз. Открытое насилие, невиданное в свободном государстве, возмутило Собрание, народ грозно шумел, и Ганнибал в испуге и раздражении принялся оправдываться.

– По девятому году, – начал он, – я простился с отечеством и был вдали от него тридцать шесть лет. Военному искусству, мне думается, я выучился хорошо, но гражданским порядкам и законам меня должны выучить вы.

Извинившись перед Гисгоном, он еще раз повторил прежние свои доводы, доказывая, что Карфагену необходим мир, какой бы то ни было, хотя бы даже несправедливый.

Послы возвратились к Сципиону и сообщили ему, что Карфаген принимает его условия. Объявляется перемирие на три месяца, чтобы за это время карфагеняне побывали в Риме и сенат подтвердил соглашение, заключенное Сципионом. Сопровождать карфагенских послов Сципион отрядил Луция Ветурия Филона.

Пока пунийское посольство добиралось до Рима, наступил март, срок службы консулов и других высших в государстве властей завершился, а на их место так никто и не был избран. Много раз собирался народ и всякий раз расходился ни с чем, потому что набегали грозовые тучи, гремел гром, сверкали молнии, свидетельствуя, что боги гневаются, а когда боги разгневаны, люди никаких важных решений принимать не должны. Сенат с неописуемым восторгом выслушал Филона, а прием послов отложил до той поры, когда вступят в должность новые консулы.

Выборы состоялись. Консульскую власть народ вручил Гнею Корнелию Лентулу и Публию Элию Пету.

Консул Гней Лентул горел желанием получить провинцию Африку и отказывался вести какие бы то ни было дела, покуда сенат не исполнит его желание. Но, как и в предыдущем году, народ, а за ним сенат постановили власть над Африкой оставить Публию Сципиону.

Наконец карфагенские послы появились перед сенатом. Это были поистине самые первые люди своего государства, й, видя их преклонный возраст, видя знаки высшего достоинства, которые их украшали, сенаторы говорили про себя: «Да, теперь неприятель действительно просит мира». Заговорил глава посольства, известный враг партии баркидов, постоянно требовавший прекращения войны с Римом; тем больше доверия и сочувствия вызвала его речь. Одни обвинения против Карфагена он признавал без спора, другие отклонял, а главным образом молил римлян не брать дурного примера с карфагенян – быть умеренными и скромными в счастье, не раздражать бессмертных богов надменным самодовольством.

Остальные послы только взывали к состраданию, сравнивая былую мощь своего города с нынешним его унижением. Еще недавно, восклицали они, почти весь мир был покорен нашему оружию, а теперь у нас нет ничего, кроме городских стен. Да и самый город, и алтари домашних богов мы сохраним лишь тогда, если победители смилостивятся и укротят свой гнев.

Эти мольбы и жалобы, по-видимому, растрогали римлян, и только один сенатор вскочил с места и закричал:

– А какими же богами думаете вы клясться, заключая новый договор, после того как обманули всех богов, свидетелей прежнего нашего союза?!

Но глава посольства отвечал, не промедлив ни мгновения:

– Теми же самыми, потому что и мы, и вы убедились, как беспощадны они к нарушителям договоров.

Сенат уже был готов принять постановление о мире, но снова вмешался одержимый честолюбием и завистью к Сципиону консул Лентул. Снова пришлось обратиться за помощью к Народному собранию, и народ снова подтвердил свою волю: мир с Карфагеном заключить Публию Корнелию Сципиону.

Итак, карфагенские посланцы возвратились домой, и мир был заключен. Пунийцы выдали слонов, перебежчиков, пленных и флот. Все суда – а их набралось до пятисот – Сципион распорядился вывести из гавани и сжечь. Заметив внезапно этот далекий пожар в открытом море, карфагеняне почувствовали такое отчаяние, словно не корабли их горели, а самый город.

Надо было платить первый взнос из дани в десять тысяч талантов, наложенной победителями, и для государства, истощенного войною, это оказалось совсем не просто. Стон и плач стоял в курии, и лишь Ганнибал улыбался.

– Что же ты смеешься? – крикнул ему кто-то. – Ведь это из-за тебя мы льем слезы сегодня!

И Ганнибал ответил:

– Если бы душу можно было разглядеть так же легко, как лицо, ты бы понял, что это за смех, – смех сердца, обезумевшего от горя. А впрочем, какой бы он там ни был, мой смех уместнее и пристойнее, чем ваши гнусные слезы! Когда у нас отняли оружие, сожгли наши суда, запретили нам воевать с нашими врагами, – вот бы когда вам плакать! Но мы лишь в той мере способны ощутить общую беду, в какой она коснется наших собственных дел, и нет для нас боли острее, чем расставаться с деньгами!

Водворив мир на суше и на море, Сципион с большою частью своих воинов переправился в Сицилию, а из Сицилии – в Италию. Триумф, который он справил, вступая в столицу, блеском своим затмил все, что видел Рим прежде. И первым среди римских полководцев он получил прозвище по имени покоренной земли – прозвище «Африканского».

В 31 году до н. э. приемный сын Гая Юлия Цезаря, Октавиан, будущий император Август, разгромил последнего из своих соперников в борьбе за власть и сделался единовластным хозяином Римской державы. Римская республика погибла. Родилась Римская империя.

И примерно в ту же пору тридцатилетний Тит Ливии из Патавия (ныне Падуя) в Северной Италии написал первые строки громадного сочинения, которому последующие времена, вплоть до нашего, нынешнего, всего более обязаны своими представлениями о республиканском Риме, своим почтительным изумлением перед теми, кто превратил ничем не приметный городок на Тибре в столицу сильнейшего в древнем мире государства.

О жизни Ливия известно немного. Он смолоду жил в Риме, был прекрасно образован, государственными делами и военною службой никогда не занимался, целиком отдался литературе. Ему принадлежали рассуждения на отвлеченные, философские темы в форме бесед между двумя или несколькими лицами, но ни одно из них до нас не дошло. Главным же трудом Ливия была гигантская история Рима – от его основания до событий 9 года до н. э. Произведения античной литературы делятся на «книги»: каждая «книга» – это столько слов и фраз, сколько помещалось на папирусном свитке, изготовленном руками древних издателей – переписчиков. «Книг» в сочинении Ливия было сто сорок две. Это составило бы приблизительно двадцать пять таких томов, как тот, что вы держите в руках. Но до наших дней из ста сорока двух «книг» сохранилось всего тридцать пять, остальные пропали еще до начала средних веков.

«Книги» Ливия объединялись в десятикнижия – декады (по-видимому, тоже древними издателями): четырнадцать полных декад и начало пятнадцатой. Сохранились декады первая, третья, четвертая и половина пятой. Здесь пересказана третья декада, и озаглавлен пересказ «Война с Ганнибалом».

Заглавие это выбрано мною – у Ливия ни декады, ни отдельные «книги», ни части «книг» не озаглавлены вовсе. Как называл автор свою работу в целом, мы точно не знаем, но скорее всего – «Летопись». И правда, события излагаются в строгой последовательности, год за годом. (Не везде, разумеется: когда речь идет о глубокой древности, где истина перемешана с легендами, с явным вымыслом, это оказывается невозможным.)

У современников Тит Ливии пользовался славою самой громкой. Его знали не только в столице, но и на отдаленных окраинах империи. Рассказывали, будто один почитатель его таланта приехал в Рим из Гадеса (ныне Кадис в Испании) с единственною целью – увидеть Ливия. Император Август был его покровителем и даже другом. Но уже через двадцать лет после его смерти (он умер в 17 году н. э.) император Калигула приказал изъять все написанное Ливи-ем из общественных библиотек – за утомительное многословие и небрежное отношение к фактам. Еще строже судили Ливия христианские государи: римский папа Григорий I (VI век) предал его труд сожжению за «идольские суеверия», которыми он пропитан. Вполне возможно, что эти гонения помогли пропасть бесследно многим декадам.

Новые времена относились к Ливию по-разному. Сокрушались об исчезнувших частях его истории, особенно о тех, где описывалось близкое к Ливию I столетие до н. э., полное гражданских смут и междоусобиц. Подобно Калигуле, упрекали его в многословии и напыщенности, в исторических небрежностях, в незнании военного дела и географии, в незнании тех стран и государств, которые сталкивались с Римом в войнах (в том числе и Карфагена). Восхищались его мастерством оратора, красотой его слога, чистотою и возвышенностью его убеждений. В прошлом веке его вдалбливали на школьной скамье любому гимназисту, и редко кто уносил за стены гимназии иные чувства, кроме скуки, а порою и отвращения. В наш век, когда латынь вышла из моды окончательно, его почти не читают вообще, и почти не помнят, и знают только понаслышке.

Так надо ли возвращаться к Титу Ливию? Зачем он нам? Для того лишь, чтобы познакомиться с подробностями давным-давно отгремевшей войны, которую мы «проходим» в пятом классе? Так ли уже нам необходимы эти подробности? Ведь в прошлом есть столько событий, волнующих нас куда больше и сильнее, чем Вторая Пуническая война!

Но если вы прочитали эту книгу, вы уже сами убедились, что перед вами не пособие для юного историка и что, несмотря на обилие битв, стычек, походов, штурмов и лагерей, главное здесь не война. Вы убедились, что это не столько наука, сколько литература – изящная словесность, как говорили когда-то, беллетристика, как иной раз говорят сейчас, заменяя русское слово французским. Вы убедились, что в первую очередь Ливия занимает не число потерь, не пути подвоза провианта и боеприпасов, не тактика и стратегия обеих сторон, а люди, их поведение, воля, мужество, стойкость, слабости. Главное в этой книге – описание человека попытка четко разглядеть его и понять, а после – и дать оценку тому, на что способен человек и какое употребление находит он своим способностям.

Античная наука была неотделима от искусства. Грек Геродот (V столетие до н. э.) – не только «отец истории», как его величали еще в древности, но и отец греческой прозы, изумительный рассказчик. Платон (V – IV столетия до н. э.) – крупнейший мыслитель Древней Греции, но греческую и мировую литературу он одарил и обогатил ничуть не меньше, чем философию. В Риме в век Ливия считали, что историк должен быть так же красноречив, как лучший оратор, и это – в век, когда римское красноречие достигло самой своей вершины, самой полной силы и на площади Народного собрания и в сенате. От истории ждали и требовали того же воздействия на чувства, какое оказывает поэзия.

Вот так и будем судить о Тите Ливии из Патавия, летописце римского народа, – как о волшебнике слова и зорком наблюдателе человеческой души.

Всего заметнее словесное волшебство обнаруживает себя в речах. Дошедшие до нас «книги» Ливиевой летописи заключают больше четырех сотен речей. Конечно, все они принадлежат самому Ливию, хотя какими-то сведениями о содержании подлинных высказываний своих героев он, вероятно, располагал… Но можно ли сомневаться, что полководцы, ободряя солдат, говорили совсем не так, как Публий Корнелий Сципион (отец) перед битвою при Тицине (Первый год войны), или римский всадник Луций Марций (Седьмой год войны), или Публий Корнелий Сципион (сын) перед началом своей первой испанской кампании (Девятый год войны). Скорее, они грубо поносили врагов и столь же грубо соблазняли своих подчиненных богатой добычей или пугали трусов страхом неизбежной гибели. И едва ли в сенате звучали тогда стройные, прекрасно отшлифованные речи вроде тех, что Ливии вкладывает в уста Фабию Максиму или Марку Валерию. И уж, разумеется, прямой вымысел – изумительное надгробное слово Капуе, которое произносит, готовясь к смерти сам и призывая умереть других, капуанский сенатор Вибий Виррий (Восьмой год войны).

Вымышленные или наполовину вымышленные речи подлинных исторических лиц – не открытие Ливия; их сочиняли все античные историки, начиная с Геродота. Но нет большего мастера подобных речей, чем Тит Ливий; таково мнение древних, и оно подтверждается учеными и читателями наших дней. Никогда речь у Ливия не бывает просто упражнением в ораторском искусстве или средством блеснуть собственным красноречием, действительно прекрасным, могучим и блестящим. Никогда не обращается к ней автор и для того, чтобы просто сообщить о каком-нибудь событии. Любая речь у Ливия – это образ и зеркало души того, кто ее произносит. В речах Ливия люди раскрываются, будто герои пьесы на сцене театра; кто раскрывается сразу и целиком, кто – медленно, исподволь, кто – лишь отчасти, так что мы (да, наверное, и автор) до конца остаемся в некотором недоумении.

Давайте, например, поразмыслим о Сципионе, покорителе Испании и Африки, победоносном завершителе войны с Ганнибалом. Ясно, что Ливий им восхищается, видит в нем поистине великого человека, одного из самых великих в истории Рима. Но когда читаешь его речи – и ту, что уже упоминалась выше, обращенную к воинам перед первой испанскою кампанией, и речь перед мятежниками из сукронского лагеря (Тринадцатый год войны), и беседу с Масиниссою, у которого он отбирает Софонибу (Шестнадцатый год войны), и все остальные, – постоянно ощущаешь какой-то привкус фальши, притворства, лицемерия, точно возвышенными словами он старается обмануть и других, и самого себя. И это смутное ощущение крепнет, если припомнить, что говорит Ливий о демонстративной, нарочитой набожности Сципиона, умевшего ловко играть на суевериях толпы (Восьмой год войны), или о его зверской расправе с испанским городом Иллитургий (Тринадцатый год войны).

Но тут мы обязаны задуматься над вопросом гораздо более общим и гораздо более важным – быть может, самым важным и для самого Ливия, и для нашего к нему отношения: что было в глазах римского летописца добром и что злом? То же, что в наших глазах, или что-нибудь иное?

И Сципион, и все прочие любимые Ливием герои его истории часто, во всех своих рассуждениях ссылаются на «общее благо», на «благо государства». Ливий – очень искренний и очень горячий патриот. Процветание и могущество Рима – вот высшее для него благо. Что же, ведь и каждый из нас желает счастья и силы своей стране. Но посмотрим подробнее, как это надо понимать и толковать – «благо государства».

Все, что приносит пользу Риму, – прекрасно и справедливо, все без исключения. Все, что Риму во вред, – безобразно и несправедливо. Вряд ли нужно доказывать, что такая точка зрения бесчеловечна и подла. Она идет от глубокой и мрачной древности, от дикарства, для которого существовало лишь одно деление на «хорошо» и «плохо»: «хорошо» – это если я ограбил соседа, «плохо» – это если сосед ограбил меня.

Когда сагунтяне, союзники римского народа, предпочитают спалить свое добро в огне, лишь бы оно не досталось пунийцам, и погибнуть сами, лишь бы не попасть в плен и в рабство, Ливий это, по-видимому, одобряет и, уж во всяком случае, ни словом не осуждает. Когда таким же образом поступают испанцы из города Астапы, Ливий называет их ненависть к Риму «ничем не объяснимой, бессмысленной и лютой».

Когда Ганнибал взятых в плен римских граждан продает в рабство, а италийцев-союзников отпускает без выкупа, он коварный злодей, подбивающий союзников Рима на предательство. Когда Сципион действует точно так же в Испании, возвращая испанским племенам заложников, которых взяли у них пунийцы, освобождая пленных испанских воинов, он являет пример истинно римского милосердия и великодушия.

Римский гарнизон в кампанском городке Казилине страшится, как бы местные жители не приняли сторону Ганнибала и не открыли ему ворота. Прямых доказательств измены у римлян не было, и тем не менее – на всякий случай – они перебили всех горожан, от мала до велика. Ливий их не осуждает: еще бы, ведь это кровопролитие было «на благо государства» (Третий год войны)!

Консул Варрон, виновник Каннской катастрофы, встречается с послами города Капуи, и Ливии винит его за неуместную откровенность: он открыл капуанцам правду об отчаянном положении римлян. Но бессовестную ложь консула, внушающего послам, будто Ганнибал строит мосты и плотины из человеческих трупов и кормит своих солдат человечиной, он пересказывает без всякого неодобрения. Правда невыгодна государству, клевета выгодна, а стало быть, правда пусть спрячется, схоронится, клевета ж пусть трубит во все трубы!

Если бы, проклиная пунийское коварство, Ливий повсюду одобрял коварство и жестокость своих соотечественников, если бы дикарская точка зрения, дикарская мораль торжествовали безраздельно в его летописи, то ни красоты слога, ни занимательность и напряженность повествования, ни умение читать в человеческой душе не приблизили бы его к нам. Но он уже вырвался из дремучего дикарства, он шагает к нам навстречу, и потому мы тоже можем шагнуть навстречу к нему.

Рассказав о подлой бойне, которую римляне под началом Луция Пинария учинили в сицилийском городе Хенна (Пятый год войны), Ливий спрашивает себя: как это назвать – злодеянием или необходимой мерой защиты? И видно по всему, что Пинарий для него скорее преступник, чем радетель об «общем благе».

Да и вообще он далеко не во всем согласен со своими и далеко не всегда хулит и поносит чужих. Он отдает должное и военному таланту, и мужеству, и силе духа Ганнибала и Гасдрубала. При всем преклонении перед римским сенатом и суровыми обычаями предков он против жестокой и бесконечно долгой кары, наложенной на тех, кто спасся при Каннах. Он не щадит наглецов, корыстолюбцев, хищников, к какому бы из сословий они ни принадлежали, не пытается умолчать об их гнусностях, наоборот – говорит о них громко, в полный голос, не скрывая подробностей. И потому идеал Ливия – Римская республика – представляется достойным уважения и нам, в наши новые времена.

Не надо упускать из виду, что свой республиканский идеал, свои убеждения – любовь к свободе, ненависть к тирании, уважение к законам, требование подчинять личные интересы общим – Ливий отстаивал в ту пору, когда республики уже не было и Римом правил Август. С Августом у Ливия были добрые, дружеские отношения, и, однако же, Ливии прославлял Помпея, главного врага Юлия Цезаря (Помпеи выступал в роли защитника сената и республиканских свобод). Более того – даже убийц Цезаря он нигде не порицал и писал о них сочувственно и почтительно.

Писатель, художник заслоняет в Ливии ученого, но это не значит, что его труд не имеет значения для науки. И дело не в том лишь, что часто Ливий оказывается единственным источником наших знаний о событиях прошлого, но и в том, как сам он понимал долг историка. Лучший оратор Рима и крупный государственный деятель I века до н. э. Марк Туллий Цицерон назвал историю «свидетельницей времен, светочем истины, живою жизнью памяти, наставницей жизни». Так же смотрел на историю и Ливий.

Он не был исследователем, не искал старинных документов, не ездил по полям былых сражений. Все его знания заимствованы из трудов его предшественников, и, наталкиваясь в них на противоречащие одно другому суждения, он часто не в силах решить, какому из них надо следовать. Но никогда не извращает он правды в угоду собственным вкусам и пристрастиям.

Особенно велика историческая ценность третьей декады, потому что здесь у Ливия были надежные источники. Впрочем, и третья декада страдает от тех же недостатков, какие свойственны всей Ливиевой летописи: сражения обрисованы неточно, а кое в чем и неверно, много ошибок в топографии, не меньше – в сведениях о борьбе между знатью и простым людом в Риме, о порядках в Карфагене, об устройстве карфагенской армии (вражеское государство Ливии наивно представлял себе почти полным подобием своего, карфагенское войско – копией римского). Но моей задачею было пересказать древнего писателя, то есть сделать его более доступным для чтения, сокращая утомительные иной раз длинноты, меняя кое-где порядок повествования, несколько упрощая слог, когда он становится чересчур замысловатым и хитрым, пересказать, а не исправлять, не «улучшать».

Впрочем, не так уже и велики невольные погрешности Ливия, и не так уж много мы знаем помимо того, что поведал нам он. Кто пожелает в этом удостовериться, пусть возьмет учебник истории, и даже не для школы, а для университета, а не то – если хватит желания, усидчивости, терпения – и специальные книги о Риме и Карфагене во времена Пунических войн. Но мне хочется надеяться, что и в этом случае, погрузившись в детали, юный искатель научной истины не забудет о целом – о прекрасной книге, созданной два тысячелетия назад, но и до сего дня волнующей, тревожащей, укоряющей, требующей, одним словом – живой.

С. Маркиш

АЛТАРЬ – это латинское слово означает «жертвенник», то есть возвышение, на котором сжигали жертвенное животное в надежде умилостивить божество или отвести от себя его гнев. Алтари складывали под открытым небом, чтобы дым поднимался прямо к «бессмертным небожителям».

АСС – римская медная монета.

БАЛЛИСТА – камнемет. Эта военная машина могла быть различных размеров и различной мощности. Вес каменных ядер баллисты достигал 90 килограммов, дальность полета камня – 400 метров.

БЕЛЛОНА – италийская богиня войны, супруга бога войны Марса.

ВАРВАРЫ – греческое слово, обозначавшее все чужеземные народы, не говорившие на греческом языке. Римляне заимствовали его у греков, исключив, разумеется, из числа «варваров» себя самих. Первоначально в этом слове не было ничего оскорбительного.

ВОЕННЫЙ ТРИБУН – начальник легиона, избиравшийся народом в Риме. Во главе каждого легиона стояли шесть военных трибунов, которые несли командование поочередно. Это были опытные военные, участвовавшие не менее чем в пяти кампаниях.



ВОЗЛИЯНИЕ – одна из форм жертвоприношения у древних греков и римлян: на землю или на алтарь выплескивали несколько капель напитка из полной чаши. Возлияния творили чаще всего вином, но также и медом, и молоком, и маслом, и смесями этих жидкостей.

ВСАДНИКИ. – Службу в римской коннице несли, как правило, богатые плебеи. Со временем из них сложилось особое сословие, занявшее среднее положение между сенаторами и простым людом. К эпохе Пунических войн формирование всаднического сословия еще не завершилось, но всадники уже обладали большим весом и влиянием во всех областях жизни Римского государства.

ГИМНАСИИ – так назывались у греков площадки и строения, отведенные для спортивных занятий: бега, прыжков, метания копья и т. п. Там же собирались и для бесед на всевозможные философские и политические темы.

ДЕЛЬФИЙСКИЙ ОРАКУЛ – прорицалище при храме бога Аполлона в Дельфах (Средняя Греция), один из самых знаменитых религиозных центров не только Греции, но всего древнего мира в целом.

ДЕНАРИЙ – римская серебряная монета, равная по стоимости шестнадцати медным ассам.

ДИКТАТОР – верховный властитель, назначавшийся в особо трудных, критических обстоятельствах для спасения государства или же – в иных случаях – для исполнения особой, строго определенной задачи (например, для руководства консульскими выборами). Диктатора назначал консул, но непременно – по выбору и рекомендации сената. Диктатор обладал всей полнотою гражданской и военной власти: на время диктатуры (срок ее был ограничен шестью месяцами) все высшие сановники государства, начиная с консулов, утрачивали свои права. Исключение составляли только народные трибуны. Диктатор сам назначал себе помощника, который назывался начальником конницы.

ИДЫ – в римском календаре 15-й день марта, мая, июля и октября и 13-й день остальных месяцев.

ИМПЕРАТОР – главнокомандующий, которому особым постановлением Народного собрания присвоена высшая военная и судебная власть – право распоряжаться жизнью и смертью солдат, право судить и наказывать всех жителей доверенной ему провинции. Это же слово было почетным титулом, который воины давали своему командующему на поле битвы после большой победы. Значение «царь», «верховный правитель государства» слово «император» получило много спустя после Пунических войн – в первые века новой эры.

КАПИТОЛИЙ, КАПИТОЛИЙСКИЙ ХОЛМ – один из семи холмов, на которых стоял Древний Рим. На нем находились главные святилища Рима – храмы Юпитера Капитолийского (Всеблагого и Всемогущего), Юноны и Минервы.

КАТАПУЛЬТА – военная стрелометательная машина. Стрелы катапульты в длину достигали 135 сантиметров. Самые мощные катапульты били на расстояние до 400 метров. Прислуга при катапультах была от двух до шести человек.

КВЕСТОР – первая и низшая из правительственных выборных должностей в Римской республике. Квесторы (их было восемь во времена Пунических войн) заведовали государственными расходами и доходами. Часть их оставалась в Риме, остальные уезжали в провинции помощниками полководцев или наместников. Места службы распределялись между квесторами по жребию. Чтобы получить квестуру, нужно было иметь от роду не меньше двадцати восьми лет.

КВИРИН – имя, которым звался обожествленный основатель и первый царь Рима, Ромул.

КЛИЕНТ – бедный или незнатный человек, отдававшийся под защиту богатому или родовитому патрону. Клиент обязывался хранить верность и послушание своему патрону, помогал ему в случае надобности, отдавал ему свой голос на выборах. Патрон и клиент не могли жаловаться друг на друга в суд и выступать свидетелями друг против друга. Связь клиента с патроном была наследственною и переходила от поколения к поколению. Подобно отдельным людям, о покровительстве могли просить и целые города; так, род Марцеллов был патроном Сицилии в течение по меньшей мере двух веков. Говоря об испанских племенах, Ливии, по римскому образцу, называет клиентами тех, кто находился в прямой зависимости от своих более сильных и могущественных соплеменников.

КОГОРТА – см. Союзники. КОЛОНИЯ – см. Союзники.

КОНСУЛ – высшая из государственных выборных должностей в Римской республике. Консулов было два. В мирное время оба оставались в Риме и управляли государством, председательствуя в сенате, в военное – командовали войсками. По закону, консульская власть не могла быть доверена человеку моложе сорока трех лет.

КУРИЯ – здание, где заседал сенат; таких зданий в Риме было несколько. Этим же словом обозначается иногда и сам сенат.

ЛАГЕРЬ ВОЕННЫЙ – стоянка римского войска, которая устраивалась по всем правилам даже в тех случаях, когда солдаты располагались только на одну ночь. Лагерь двух легионов (вместе с вспомогательными отрядами союзников) представлял собою квадрат со стороною около 630 метров. Каждое подразделение легионеров и союзников занимало строго определенное, всегда одно и то же место. Снаружи лагерь окружали ров и вал с частоколом. Если лагерь разбивали на продолжительное время, вал насыпали более высокий, возводили башни. Палатки были кожаные, в каждой помещалось по десять человек. В зимних лагерях строили хижины, крытые соломой или кожаными «полотнищами» палаток.

ЛАРЫ – римские боги – хранители домашнего очага. В каждом доме были свои лары, которых чтили постоянными жертвоприношениями.

латиняне, Латинские города, латинское

ГРАЖДАНСТВО – см. Союзники.

ЛЕГАТ – помощник полководца или наместника, назначавшийся сенатом; обыкновенно это был близкий друг своего начальника и назначение свое получал с его согласия, а нередко – и по прямой просьбе. В каждую провинцию назначалось несколько легатов, иногда – до десяти. Каждому легату полагалось почетное сопровождение из трех ликторов.

ЛЕГИОН (слово, происходящее от «лёго» – производить набор) – высшее воинское соединение в римской армии. Он состоял из 3000 тяжеловооруженных пехотинцев, которые в сражении обыкновенно разделялись на три боевые линии: впереди 1200 гастатов (копейщиков), за ними 1200 принципов (передовых) и, наконец, 600 триариев (бойцов третьего ряда); гастаты были самыми младшими, триарии – самыми старшими и опытными среди воинов лигиона, они вступали в дело лишь тогда, если первые две линии оказывались опрокинутыми врагом. Каждая линия тяжелой пехоты делилась на десять манипулоа (то есть малых отрядов), а каждый манипул гастатов и принципов – на две центурии (то есть сотни). Во главе центурий (а у триариев – во главе ма-нипулов) стояли центурионы (сотники), назначавшиеся военными трибунами из рядовых солдат. Кроме тяжелой пехоты, в легион входили 1200 легковооруженных пехотинцев. Они начинали сражение, меча дротики в неприятеля, а затем отходили на фланги или за третью боевую линию. Конница легиона состояла из 300 всадников и разделялась на десять турм, по тридцати бойцов в каждой. Все воины легиона набирались из полноправных римских граждан. Карфагенское войско Ливии изображает организованным по образцу римского легиона – говорит о манипулах, турмах и т. п.

ЛИКТОРЫ – служители, охранявшие высших должностных лиц Рима и исполнявшие их распоряжения. У консулов эта почетная охрана состояла из двенадцати человек, у претора – из шести, у диктатора – из двадцати четырех. Ликтор держал на плече пучок прутьев, связанных красным ремнем. Эта связка была одним из символов государственной власти.

МАНИПУЛ-см. Легион.

МАРС – италийский бог войны, которого римляне отождествили с греческим богом войны Ареем. В Риме Марса чтили почти так же горячо и усердно, как самого Юпитера. Первый месяц римского года – март – был посвящен ему.

МАРСОВО ПОЛЕ – большое поле за древнею стеною Рима, на берегу реки Тибра; оно было посвящено богу войны Марсу. Там устраивались военные учения и часто происходили выборы.

МИНЕРВА – римская богиня – покровительница ремесел. Ее отождествляли с греческой Афиною, богинею мудрости и всякого мирного труда, охраняющей согласие и порядок в государстве. Вместе с тем Минерва-Афина – и неукротимая, могучая воительница.

НАРОДНОЕ СОБРАНИЕ – орган высшее власти в Римской республике. Народ принимал законы (которые затем должны были утверждаться сенатом), избирал высших должностных лиц, выносил судебные решения.



НАРОДНЫЙ ТРИБУН. – Римский плебс избирал из своей среды десять должностных лиц, которые сперва защищали интересы только плебеев, а затем и всякого римского гражданина от несправедливого решения властей или сената. Своим вмешательством трибун мог «заморозить» или, в иных случаях, даже отменить уже принятое постановление, или приговор, или закон. Кроме того, народные трибуны собирали сходки плебса и председательствовали на них.

НЕПТУН (у греков Посейдон) – римский бог морей.

ПАЛЕСТРА – у греков школа, где обучали искусству борьбы и кулачного боя.

ПАТРИЦИИ-см. Плебс. П А Т Р О Н – см. Клиент.

ПЕНАТЫ – римские боги, охранявшие единство и благополучие семьи. В отличие от ларов, которые никогда не покидали стен дома, пенаты следовали за семьею, если она переселялась в другое жилище.

ПЕРВАЯ ПУНИЧЕСКАЯ ВОЙНА (264—241 годы до н. э.) – первая война Рима с Карфагеном, проходившая главным образом в Сицилии и на море. Она завершилась поражением карфагенян, которые были вытеснены из Сицилии. В последние шесть лет войны командующим в Сицилии был Гамилькар Барка, отец Ганнибала.

ПЛЕБС, ПЛЕБЕИ. – В V и IV веках до н. э. в Риме шла борьба между двумя неравными группами граждан – немногочисленными и родовитыми патрициями (то есть потомками знатных отцов) и простым людом, плебсом. По-видимому, патриции происходили от коренных обитателей города, а плебеи – от пришельцев, новых поселенцев. Борьба шла за политическое и гражданское равноправие и завершилась почти полною победою плебеев еще до начала Пунических войн.

ПРЕТОР – вторая (вслед за консулом) из высших выборных государственных должностей в Риме. Преторов было четверо: двое ведали судом (один разбирал дела между римскими гражданами и назывался городским претором, другой – между гражданами и иноземцами), двое отправлялись наместниками в провинции или – в военное время – командовали войсками. Случалось, что в столице оставался лишь один претор. Законный возраст для получения претуры – не моложе сорока лет.



ПРЕФЕКТ – см. Союзники.

ПРОВИНЦИЯ. – Первоначально это слово обозначало сенатское поручение, чаще всего – поручение полководцу вести военные действия в определенной местности; затем – самую местность, театр военных действий; и, наконец, – завоеванную территорию, управляющуюся римским наместником. Первыми такими территориями стали Сицилия, Сардиния и Корсика, захваченные в результате Первой Пунической войны.

ПРОЗЕРПИНА (у греков Персефона) – владычица подземного царства мертвых. Она была похищена Плутоном (Аидом), богом подземного царства, и стала его супругой. Церера (Деметра), мать Прозерпины, молила о помощи Юпитера (Зевса), и царь богов приказал, чтобы Прозерпина часть года проводила с матерью, а другую часть – с мужем, под землею. Культ Прозерпины и мифы о ней римляне заимствовали у греков Сицилии, где, как верили древние, произошло похищение Персе-фоны.

ПУНИЙЦЫ – искаженное на латинский лад греческое «фбйни-кес» – финикийцы. Этим словом Ливии обозначает и карфагенян – потомков финикийских колонистов в Северной Африке, и наемное карфагенское войско, набиравшееся из солдат разных племен и народов.

СЕНАТ – высший государственный совет в Риме, ведавший всеми делами государства. Он состоял из трехсот человек (главным образом – бывших консулов, преторов и других высших выборных должностных лиц). Право созывать сенат и совещаться с ним принадлежало диктатору, консулам, преторам и народным трибунам. Знаками достоинства сенаторов были: золотое кольцо, широкая пурпуровая полоса на передней стороне туники, спускавшаяся от шеи до пояса, и особые башмаки с украшением в виде полумесяца из слоновой кости или серебра. Государственный совет в Карфагене (который у Ливия также именуется сенатом) состоял из тридцати человек и ежегодно переизбирался Народным собранием.

СКОРПИОН – военная метательная машина, метавшая мелкие камни, свинцовые ядра и стрелы; называлась так потому, что, подобно средневековому самострелу-арбалету, формою несколько напоминала ядовитое насекомое – скорпиона

СОЮЗНИКИ – покоренные Римом или добровольно покорившиеся ему народы и государства. Рим заключал с ними союзные договоры, накладывая различные, но главным образом военные обязательства: доставлять Риму вспомогательные войска. Союзническая пехота располагалась по флангам боевого строя легионов и потому подразделялась на два «крыла». Каждое «крыло», численностью около 5000 человек, то есть несколько больше легиона, делилось в свою очередь на десять когорт по 400—600 человек. Когорты составлялись из земляков и так и звались – по имени разных италийских племен, например: когорта пелигнов, когорта марруцинов, когорта марсов (все это горные племена, обитавшие в Средней Италии к востоку от Рима). Когорты были разбиты на центурии. Конница, приданная «крылу», была тоже многочисленнее, чем конница легиона. Командовали союзническим войском двенадцать префектов, соответствовавшие двенадцати военным трибунам в двух легионах. Префектов назначал консул, и всегда – из римских граждан. Особое место среди италийских союзников занимали жители Латия – латиняне. В глубокой древности их союз с Римом был равноправным, но ко времени Пунических войн незначительная часть латинских городов получила полные права римского гражданства, а остальные никакого участия в государственной жизни Рима не принимали. Однако же во всем, кроме политических прав, латинские граждане были ровнею римским. Латинским гражданством обладало и большинство колоний – поселений, основывавшихся во вновь завоеванных Римом областях Италии, хотя колонистов вербовали не только среди латинян, но и среди самих римлян.

ТОГА – основная верхняя одежда римлян, цельный кусок материи, который оборачивали вокруг туловища, оставляя свободной правую руку и покрывая левую. Изготовляли тогу из белой шерсти. Высшие должностные лица (консулы, преторы и др.) носили тогу, окаймленную широкой пурпуровой полосой. Такую же тогу носили и несовершеннолетние дети свободных граждан.

ТРИУМФ – высшая военная награда, назначавшаяся сенатом главнокомандующему за особые заслуги (победоносное окончание войны, расширение территории Римского государства). В день триумфа полководец во главе своего войска торжественно вступал в столицу. Впереди везли и несли военную добычу, гнали знатнейших пленных. Триумфатор на колеснице, запряженной четвернею белых коней, поднимался к храму Юпитера Капитолийского, приносил благодарственные жертвы, а затем награждал и отпускал солдат.

ТУНИКА – римская нижняя одежда.



ТУРМА – см. Легион.



ФОРУМ – рыночная площадь у римлян, впоследствии превратившаяся в центр политической и деловой жизни города. Этим латинским словом Ливии обозначает центральную площадь и в других городах, италийских, испанских, сицилийских, африканских – без разбора.

ЦЕНТУРИОН, ЦЕНТУРИЯ – см. Легион.

ЦЕРЕРА – италийская богиня плодородия и земледелия, которая в представлениях римлян слилась с греческою Деметрой, матерью Персефоны (у римлян Прозерпины).

ЭДИЛ – вторая вслед за квестурой (см. квестор) правительственная выборная должность в Римской республике. Эдилов было четыре, они руководили полицейской службой в Риме, общественными строительными работами и устройством зрелищ (театральных представлений, гладиаторских боев и т. п.). Претендовать на эту должность могли люди не моложе тридцати семи лет.

ЮНОНА (у греков Гера) – супруга Юпитера, царица богов и богинь.

ЮПИТЕР – верховный бог Рима. Первоначально он был божеством неба и света, со временем сделался покровителем и заступником войска, обращающим в бегство врагов и дарующим победу. Храм Юпитера на Капитолии считался главной святынею Римского государства.